Как правило, в Замке мы не курили. Я вышел через боковую дверь и встал на дорожке с косяком, сплифом, как его там, крепко зажав его губами. Вдохнул, как два года назад научил меня Александр, глубоко, всеми легкими. Было холодно, даже для февраля, и мое дыхание вместе с дымом вышло изо рта, одной длинной спиралью. Пазухи носа казались тяжелыми и плотными, словно их забило глиной. Я гадал, когда сойдут синяки и будет ли мой нос выглядеть прежним через неделю.
Я прислонился к стене и попытался больше не думать, я был уверен, что иначе доведу себя и спячу. В лесу было тихо, но в то же время он полнился мелкими звуками – далекое уханье совы, сухой шорох листьев, ветер, шелестящий в кронах деревьев. Понемногу мой мозг каким-то образом отделился от остального тела. Я по-прежнему чувствовал боль, по-прежнему корчился в тисках непринятого решения, но между мной, мыслями и чувствами что-то было: легкий туман, задник в контровом, за которым медленно двигались силуэты театра теней. Из-за холода или из-за косяка Александра так вышло, я сказать не мог, но постепенно тело начало неметь.
Открылась и закрылась дверь. Я взглянул на нее без ожидания и без интереса. Мередит. Она секунду помялась на крыльце, потом спустилась. Я не шевельнулся. Она вынула у меня изо рта косяк, бросила его на землю и поцеловала меня, прежде чем я успел заговорить. Тупое биение боли поднялось от моей переносицы в мозг. Ладони Мередит тепло лежали у меня на щеках, губы ее притягивали, как магнит. Она взяла меня за руку, как много недель назад, и повела обратно в дом.
Сцена 7
Почти весь следующий день я проспал, придя в себя лишь на пару секунд, когда Мередит выскользнула из постели, зачесала мне волосы со лба и ушла на занятия. Я что-то ей пробормотал, но слова так толком и не оформились. Сон снова заполз на меня, как ласковый мурлычущий домашний зверь, и следующие восемь часов я не просыпался. А когда проснулся, на кровати рядом со мной сидела, положив ногу на ногу, Филиппа.
Я мутными глазами посмотрел на нее, покопался в путаных воспоминаниях о вчерашнем вечере, не зная, есть на мне что-то под одеялом или нет. Когда я попытался сесть, она толкнула меня обратно.
– Как ты себя чувствуешь? – спросила она.
– А выгляжу как?
– Честно? Ужасно.
– Совпадение? Нет. Сколько времени?
За окнами было уже темно.
– Без четверти девять, – сказала Филиппа, наморщив лоб. – Ты весь день проспал?
Я застонал, заворочался, не желая поднимать голову.
– Почти. Как позанимались?
– Очень тихо.
– Почему?
– Ну, без тебя нас было только четверо.
– А кого еще не было?
– А сам как думаешь?
Я медленно отвернулся от нее, не отрывая голову от подушки, и уставился в стену. От этого движения в пазухах стрельнула боль, которая меня отвлекла – но ненадолго.
– Ты, наверное, ждешь, чтобы я спросил, где он, – сказал я.
Она потянула край одеяла, загнутого поперек моей груди.
– Никто его со вчера не видел. После репетиции он просто исчез.
Я хмыкнул и сказал:
– Там есть «но», я слышу, как оно надвигается.
Она вздохнула, ее плечи чуть поднялись и опустились куда ниже прежнего.
– Но сейчас он вернулся. Он наверху, в Башне.
– В таком случае я останусь здесь, пока Мередит меня не выпнет.
Ее губы сложились в плоскую розовую черту. Глаза за очками – я не знал, почему она в очках, она же ничего не читала, – полнились дремотной океанской синевой, терпеливые, но усталые.
– Ладно тебе, Оливер, – тихо сказала она. – Сходи поговори с ним, это же не больно.
Я показал на свое лицо:
– Как видишь, бывает больно.
– Слушай, мы все тоже на него злимся. По-моему, там, где Мередит стояла, когда он вошел, пол обгорел. Даже Рен с ним не хочет разговаривать.
– Хорошо, – сказал я.
– Оливер.
– Что?
Она подперла щеку рукой и улыбнулась – необъяснимо и неохотно.
– Что? – повторил я, уже с опаской.
– Ты, – сказала она. – Ты знаешь, я бы сюда не пришла, если бы на твоем месте был кто-то другой.
– Что это значит?
– Это значит, что у тебя куда более веская причина злиться, чем у всех нас, но еще ты первый его простишь.
Нехорошее ощущение, что Филиппа видит меня насквозь, заставило меня поглубже вжаться в матрас.
– Да неужели? – сказал я, но это прозвучало слабо и неубедительно даже для меня.
– Ага. – Ее улыбка погасла. – Мы сейчас не можем себе позволить вцепиться друг другу в глотки. Все и так довольно плохо.
Внезапно она показалась очень хрупкой. Тонкой и прозрачной, как больная раком. Невозмутимая Филиппа. Меня охватило диковатое желание просто обнять ее, устыдившись того, что я, хоть и ненадолго, в чем-то ее заподозрил. Мне хотелось затащить ее под одеяло и прижать к себе. Я почти сделал это, потом вспомнил, что я (вероятно) не одет.
– Хорошо, – сказал я. – Я с ним поговорю.
Она кивнула, и мне показалось, что я увидел, как за ее очками блеснула слеза.
– Спасибо. – Она подождала секунду, поняла, что я не шевелюсь, и спросила: – Так, а когда?
– Эм… через минутку.
Она моргнула, всякий след слезы – если она вообще была – пропал.
– Ты голый? – спросила она.
– Не исключено.
Она вышла из комнаты. Я не спеша оделся.
Поднимаясь в Башню, я выяснил, что двигаюсь как в замедленной съемке. Не было ощущения, что я иду наверх увидеться с Джеймсом впервые за пару дней. Ощущение было такое, будто я в последний раз на самом деле виделся с ним, говорил, общался по-настоящему задолго до Рождества. Дверь на верхней площадке была приоткрыта. Я нервно облизнул губы и толкнул ее.
Он сидел на краю кровати, глядя в пол. Но кровать была не его – моя.
– Удобно? – спросил я.
Он быстро встал и сделал два шага вперед.
– Оливер…
Я поднял руку, ладонью к нему, как страж на мосту.
– Нет – просто постой там, минутку.
Он остановился посреди комнаты.
– Ладно. Все, что хочешь.
Пол ходил у меня под ногами ходуном. Я сглотнул, подавляя прилив какой-то странной, отчаянной нежности.
– Я хочу тебя простить, – выпалил я. – Но, Джеймс, сейчас я бы тебя убил, вот правда.
Я потянулся к нему, сжал в кулаке воздух.
– Я хочу… Господи, я даже объяснить это не могу. Ты как птица, знаешь?
Он открыл рот – на языке у него крутился вопрос, какое-то выражение недоумения. Я резко, некрасиво рубанул рукой, останавливая его. Мысли мои сыпались маниакально и хаотично.
– Александр был прав, Ричард не воробей, это ты воробей. Ты… не знаю, вот это хрупкое, ускользающее, и у меня такое чувство, что, если бы я только тебя поймал, я бы мог тебя раздавить.
У него сделалось невыносимое раненое лицо, он не имел на это права, не в тот момент. Полдесятка взаимоисключающих чувств ревели во мне все сразу, я сделал огромный, неуклюжий шаг к Джеймсу.
– Я так смертельно хочу на тебя настолько разозлиться, чтобы у меня получилось это сделать, но не могу, поэтому злюсь на себя. Ты вообще понимаешь, как это несправедливо?
Голос мой звучал высоко и напряженно, как у мальчишки. Он меня бесил, поэтому я громко выругался:
– В жопу! В жопу это все, меня, тебя – твою мать, Джеймс!
Мне хотелось повалить его на пол, побороть – …И что дальше? Жестокость этой мысли встревожила меня, и я, сдавленно зарычав от бешенства, схватил книгу, лежавшую на сундуке у кровати Джеймса, и швырнул в него, бросил ему в ноги. Это был «Лир» в бумажной обложке, мягкий и безобидный, но Джеймс вздрогнул, когда книга ударилась о него. Она с шелестом упала к его ногам, одна страница косо повисла, оторвавшись от корешка. Когда Джеймс поднял глаза, я сразу отвел взгляд.
– Оливер, я…
– Не надо! – Я ткнул в его сторону пальцем, веля замолчать. – Не надо. Просто дай мне… просто… минуту.
Я пальцами зачесал волосы со лба. За переносицей у меня повис твердый шар боли, глаза начинали наполняться слезами.
– Что в тебе такое? – спросил я, и мой голос прозвучал вязко из-за попытки выровнять его. Я всматривался в Джеймса, дожидаясь ответа, который, это я знал, мне не дадут. – Я должен тебя сейчас ненавидеть. И хочу – Господи, еще как хочу! – но этого недостаточно.
Я покачал головой в совершенной растерянности. Что с нами творилось? Я искал в лице Джеймса какой-то намек, подсказку, за которую мог бы ухватиться, но он очень долго молчал, только дышал, и лицо у него кривилось, словно дышать было больно.
– Я ненавижу собственное имя, – сказал он. – За то, мой ангел, что оно – твой враг[69].
Сцена на балконе. Недоверие мешало мне гадать, что это значит, и я сказал:
– Не начинай, Джеймс, пожалуйста, – можем мы сейчас побыть просто собой?
Он присел, поднял покалеченную пьесу.
– Прости, – сказал он. – Сейчас легче быть Ромео, или Макбетом, или Брутом, или Эдмундом. Кем-нибудь другим.
– Джеймс, – повторил я, уже мягче, – у тебя все нормально?
Он покачал головой, не поднимая глаз. Голос его вышел изо рта испуганными, осторожными шажками.
– Нет. Не нормально.
– Ладно. – Я переступил с ноги на ногу. Пол по-прежнему казался недостаточно твердым. – Можешь сказать, что не так?
– Ну… – ответил он со странной, водянистой улыбкой. – Нет. Всё.
– Прости, – сказал я, и это прозвучало как вопрос.
Он сделал шаг вперед, преодолел небольшое расстояние между нами, поднял руку и прикоснулся к синяку, расползшемуся под моим левым глазом. Разряд боли. Я вздрогнул.
– Это я должен прощения просить, – сказал он. Я переводил взгляд с одного его глаза на другой. Серые, как сталь, золотые, как мед. – Я не знаю, что меня заставило так поступить. Я раньше никогда не хотел сделать тебе больно.
Кончики пальцев у него были как лед.
– А теперь? – сказал я. – Почему?
Его рука безжизненно повисла вдоль тела. Он отвернулся и сказал:
– Оливер, я не знаю, что со мной не так. Я хочу сделать больно всему миру.