– Как это произошло? – спрашиваю я.
– Медленно. Это все вина, Оливер, – говорит она. – Вина его убивала. Почему, как ты думаешь, он перестал тебя навещать?
В ее голосе слышится отчаяние, но жалости к ней во мне нет. Места нет. И на злость тоже. Только катастрофическое чувство утраты. Филиппа продолжает говорить, но я ее едва слышу:
– Ты же знаешь, какой он был. Если мы всё чувствовали вдвое сильнее, то он – вчетверо.
– Что он сделал? – спрашиваю я.
Голос у нее тихий-тихий. Его еле слышно.
– Утонул, – говорит она. – Утопился. Господи, Оливер, мне так жаль. Я хотела тебе рассказать, когда это произошло, но я так боялась, что ты можешь что-то сделать. – Я вижу, что сейчас она боится не меньше. – Прости.
Мне горько. Я опустошен.
Внезапно мне кажется, что в комнате есть четвертый. Впервые за десять лет я смотрю на кресло, которое всегда было креслом Ричарда, и обнаруживаю, что оно не пустует. Вот он, со своим ленивым, львиным высокомерием. Он смотрит на меня с тонкой, как бритва, улыбкой, и я понимаю, что это оно – dénouement, ответный удар, окончательный финал, которого он ждал. Он задерживается лишь настолько, чтобы я успел увидеть в его полуприкрытых глазах триумфальный блеск; потом исчезает и он.
– Так, – говорю я, набравшись сил. – Теперь я знаю.
Больше я не произношу ни слова до тех пор, пока мы не прощаемся с Колборном в Холле. День окончен, пока мы идем обратно через лес, наступает ночь, чтобы запечатать нас в мире тьмы. Звезд сегодня нет.
– Оливер, – говорит Колборн, когда мы снова оказываемся в тени Холла. – Мне жаль, что сегодняшний день вот так закончился.
– Мне много чего жаль.
– Если я могу для тебя что-то сделать… Ну, ты знаешь, как меня найти. – Он смотрит на меня не так, как всегда, и я понимаю, что он наконец меня простил, теперь, когда знает правду.
Он протягивает руку, и я ее принимаю. Рукопожатие. Потом мы расходимся каждый своим путем.
Филиппа ждет меня у машины.
– Отвезу тебя, куда скажешь, – говорит она. – Только пообещай, что мне не нужно будет волноваться.
– Нет, – отвечаю я. – Не надо. Мы наволновались на всю жизнь, тебе не кажется?
– На десять.
Я прислоняюсь к машине рядом с ней, и мы долго стоим, глядя вверх на Холл. Герб Деллакера смотрит на нас сверху вниз во всем своем обманчивом величии.
– Так все забыто? – спрашиваю я. – И дружба школьная, и детская невинность?[78]
Мне интересно, узнает ли Филиппа реплику. Когда-то это произносила она, в безмятежные времена третьего курса, когда мы все считали себя непобедимыми.
– Мы никогда этого не забудем, – отвечает она. – Это хуже всего.
Я тычу носком ботинка в грязь.
– Кое-чего я все равно пока не понимаю.
– Чего?
– Если ты все время знала, почему не сказала никому?
– Господи. Оливер, разве это не очевидно? – Она пожимает плечами, когда я не отвечаю. – Кроме вас, у меня не было семьи. Я бы сама убила Ричарда, если бы думала, что это убережет вас.
– Понимаю, – говорю я, про себя думая, что, если бы это сделала она, мы бы, скорее всего, отвертелись. И в самом деле, это мог быть любой из нас. – Но я, Пип? Почему ты не сказала мне?
– Я знала тебя лучше, чем ты сам, – отвечает она, и я слышу в ее голосе десять лет печали. – Я до смерти боялась, что ты сделаешь именно то, что ты сделал.
Мое мученичество не было подвигом самоотречения. Я не могу поднять глаза на Филиппу, мне стыдно за все раны, которые я нанес, – как человек с бомбой, примотанной к груди, готовый взорвать себя и не думающий о сопутствующем ущербе.
– Как Фредерик и Гвендолин? – спрашиваю я, хватаясь за тему полегче. – Забыл спросить.
– Гвендолин все такая же, – говорит она с тенью усмешки, которая исчезает, едва появившись. – Только, по-моему, теперь она держит студентов на некотором расстоянии.
Я киваю, без комментариев.
– А Фредерик?
– Он еще преподает, но сдал, – говорит она. – Ему это непросто далось. Всем нам. Но если бы не это, я бы не была им нужна в качестве режиссера, так что, думаю, все не так плохо.
– Наверное, – отзываюсь я. – А Камило?
Я не знаю, с чего все началось, но подозреваю День благодарения на четвертом курсе. Насколько мы были заняты собой, что не заметили.
Она улыбается виноватой улыбочкой.
– Он совсем не изменился. Каждые две недели, когда я возвращаюсь домой, спрашивает про тебя.
Мы ненадолго умолкаем, и я почти прощаю ее. Каждые две недели.
– Ты выйдешь за него? – спрашиваю я. – Времени прошло достаточно много.
– Он то же самое говорит. Ты ведь вернешься на свадьбу? Нужно будет, чтобы меня кто-то выдал.
– Только если церемонию будет вести Холиншед.
Это не настолько твердое обещание, как ей бы хотелось. Но такого она не получит. Джеймса больше нет, и я ни в чем не уверен.
Мы некоторое время молча стоим рядом. Потом она говорит:
– Уже поздно. Куда тебя отвезти? Знаешь, мы тебя с радостью приютим.
– Нет, – отвечаю я. – Спасибо. К автобусу будет в самый раз.
Мы забираемся в машину и едем в молчании.
Я не был в Чикаго десять лет, и у меня уходит довольно много времени на то, чтобы отыскать адрес, который нехотя записала мне Филиппа. Неброский, но элегантный дом, бормочущий о деньгах, успехе и желании, чтобы никто не тревожил. Прежде чем постучать в дверь, я долго стою на тротуаре, глядя на окно спальни, где горит мягкий белый свет. Прошло семь лет с тех пор, как я ее в последний раз видел, в тот единственный раз, когда она приехала, чтобы сказать, что я никого не одурачил. По крайней мере, не ее.
– Рубашка в шкафчике, – сказала она. – Она не твоя, в ту ночь ты был не в ней. Уж я-то знаю.
Я вдыхаю глубоко, как только могу (легкие по-прежнему кажутся маловатыми), и стучу. Стоя на крыльце в теплых летних тенях, я гадаю, не предупредила ли ее Филиппа.
Когда она открывает дверь, глаза у нее уже мокрые. Она наотмашь бьет меня по лицу, и я безропотно принимаю удар. Я заслужил и что-нибудь похуже. Издав тихий клич отомщенной уязвленности, она открывает дверь пошире, чтобы впустить меня.
Мередит совершенна, именно такой я ее и помню. Волосы у нее теперь короче, но ненамного. Одежда посвободнее, но тоже ненамного. Мы наливаем себе вина, но не пьем. Она сидит в кресле в гостиной, а я на диване рядом, и мы разговариваем. Несколько часов. У нас десять лет невысказанного.
– Прости, – говорю я, когда молчание затягивается настолько, что я успеваю набраться смелости. – Знаю, я не имею права спрашивать, но… то, что произошло у вас с Джеймсом на занятиях у Гвендолин, – оно когда-нибудь случалось вне сцены?
Она кивает, не глядя на меня.
– Однажды, сразу после. Мы думали, что каждый движется своим путем, но потом я зашла в музыкальный зал, а он там. Я сразу хотела выйти, но он меня схватил, и мы просто…
Я знаю, что могло произойти, она может мне не рассказывать.
– Не знаю, что нас заставило так поступить. Мне нужно было понять, что у вас, как он так легко тобой вертит. Другого способа я найти не смогла, – говорит она. – Но все кончилось, едва начавшись. Мы услышали, что кто-то идет – Филиппа, разумеется, она, наверное, поняла, что что-то не так, – и вроде как пришли в себя. Просто стояли. И он сказал: «О чем ты думаешь?», а я сказала: «О том же, о чем и ты». Нам даже не нужно было произносить твое имя. – Она хмурится и смотрит в красное озерцо вина. – Просто поцелуй, но, господи, больно было адски.
– Я знаю, – говорю я без негодования. Кто из нас мог бы сказать, что не он грешит, против него грешат? Нами было так легко манипулировать – замешательство сделало из нас шедевр.
– Я думала, тогда все и кончилось, – говорит она неверным напряженным голосом. – Но в ночь, когда была вечеринка в честь «Лира», зашла в ванную поправить макияж и почувствовала, что меня кто-то взял за талию. Сначала я думала, что это ты, но это был он, пьяный, нес какой-то бред. Я его оттолкнула, сказала: «Джеймс, да что с тобой?» А он сказал: «Ты не поверишь, если расскажу». И снова меня сгреб, но так жестко. Больно. Сказал: «Или, возможно, только ты и поймешь, но что возражать? Что сделано, то сделано, и справедливость равною рукой обоим нам». И этого было достаточно – я поняла. Я едва вырвалась. Выбралась из Замка и отправилась к Колборну. Рассказала ему все, что могла. Не про причал, не про то утро, но все остальное. И я хотела тебе сказать, прямо там, за задником, но боялась, что ты сделаешь какую-нибудь глупость, например поможешь ему сбежать в антракте. Я же подумать не могла…
Ее голос сходит на нет.
– Мередит, прости меня, – говорю я. – Я не подумал. Меня не заботило, что со мной будет, но я должен был подумать о том, что будет с тобой.
Она не смотрит на меня, но произносит:
– Мне кое-что нужно знать, прямо сейчас.
– Конечно.
Я перед ней в долгу.
– Мы. Все это время. Это было по-настоящему или ты всю дорогу знал, что мы – это просто спасение от тюрьмы для Джеймса?
Она впивается в меня своими темно-зелеными глазами, и мне становится нехорошо.
– Господи, Мередит, нет. Я понятия не имел, – говорю я ей. – Ты была для меня настоящей. Иногда я думаю, что, кроме тебя, ничего настоящего у меня не было.
Она кивает, словно хочет мне верить, но ей что-то мешает.
Спрашивает:
– Ты был в него влюблен?
– Да, – просто отвечаю я. Мы с Джеймсом подвергли друг друга тем бездумным страстям, о которых как-то говорила Гвендолин: радость, и гнев, и желание, и отчаяние. После всего этого чему удивляться? Меня это больше не сбивает с толку, не поражает и не смущает. – Да, был.
Это не вся правда. Вся правда в том, что я все еще в него влюблен.
– Я знаю. – У нее усталый голос. – И тогда знала, просто делала вид, что не знаю.
– И я. И он. Мне жаль.
Она качает головой, какое-то время смотрит в темное окно.
– Знаешь, мне тоже жаль. Его.