Иногда мне кажется, что если бы Фрейя не стала частью нашей с Диланом пары, не явилась бы смущенным свидетелем наших поцелуев, объятий, если бы не обрамляла тихим смехом наши встречи, не наполняла словами мгновения тишины, то они и не воплотились бы до конца, не обрели бы ту ценность, что была им свойственна. Как будто была и заслуга Фрейи в том, что память сохранила эти трепетные фрагменты нашего союза, уберегла их от забвения. Спустя годы я все еще вижу нас с Диланом как будто со стороны, как если бы точка обзора была где-то сбоку, и эта картинка всегда чуть смазана, словно ее наблюдают украдкой, иногда она чем-то сокрыта, ветвью ли дерева, спинкой кресла… И мне радостно, что я вижу нас такими. Тогда и теперь все это кажется мне настоящим.
К тому времени моя сила иссякла, любовь истощила меня. Я мечтала испытать освобождение, так часто виделась мне во снах свобода – а наяву лишь вина была моим спутником. Вина за то, что не любила музыку так же сильно, как любил ее он. Мое израненное сердце кричало, что музыка – это вечный язык любви, следовало использовать его, мы бы наверняка сказали друг другу больше, и наши узы никогда не разорвались бы. Но моя немота вытолкнула меня из его мира.
Комната темнеет.
Три свечи догорают на столе.
Дилан берет в руки гитару, Фрейя подбирает юбку и поджимает под себя ноги, словно под диваном разливается море. Лицо ее трогает закатный луч, она щурится, вся в неге, не замечая, как перед ней гаснет купленная мною свеча.
Я хочу остаться, услышать, как рождаются аккорды, трепещет упругий гриф, как Дилан комкает воздух, хочу, чтобы его голос раздался у самого уха, чтобы мой образ навеял ему нежную балладу. Я хотела бы дрожать на струнах, звенеть в тишине, и тогда бы Фрейя на следующий день сказала, что правда видела это и что я – само вдохновение. Но мне пора домой, и болезненный рефлекс тянет к выходу, мое время истекло. Я беспокоюсь – вот-вот случится превращение. Я трушу. Однажды я видела, как рождается его музыка. Увидеть это вновь – страшно.
Фрейя может не бояться, только в правде рождается осторожность, она пока может позволить себе беспечность.
Она пока не знает, что под его плечом, чернилами вышитый на коже, спрятан медальон предшественницы без имени. Не знает, откуда берет начало скорбь, она никогда взаправду не знакомилась с ней. В этом отношении она невинна, как дитя, смотрит на Дилана и воображает, что понимает. Его боль для нее не имеет формы.
Фрейя не представляет, каково это – считать себя убийцей. Ей неведома мука чужой вины. Она еще не научилась предавать.
Поэтому она не хочет уходить, ей тепло, ее никто не гонит прочь. Фрейе повезло, она умеет говорить на языке музыки, это ее входной билет, ее контрамарка.
По-своему, она даже безвольна.
Меня же тащит прочь моя воля, и я шагаю задом наперед, успевая выкрасть на слух несколько нот, всего четыре или пять аккордов. Я знаю, что ночью они приснятся мне в кошмарах.
Я ухожу, а она остается. Взмах руки служит извинением, словно у нее больше времени, чем у меня. Быть может, так оно и есть.
Я выхватываю из пространства фрагмент комнаты, которая когда-то впустила меня и теперь так легко отпускает. Я хочу крикнуть ей, что люблю горький запах ее углов, скос потолка, излом простыней. Люблю за то, что ночь наступает в ней раньше, чем в остальном мире, за то, что по вторникам приходит почтальон и я об этом знаю, а новый гость этой комнаты – нет. Та девушка – она лишь наблюдатель, видит музыканта и мечтает узнать его, слышит голос и думает, что это язык, который она понимает. Она объята пламенем волос, и поэтому ей не холодно, тогда как меня бьет озноб.
Я покидаю комнату, словно она создана только для свободных людей. Я несвободна. Любовь опутала мои члены, я путаюсь в нитях, что мешают мне думать. Во рту горько, в глазах сухо: все видится слишком ярким, хотя вот она, ночь, снова пришла раньше, чем обычно.
Безучастность комнаты упрочнилась и подталкивает меня к выходу. Мне кажется, я до смерти надоела ей. Мой плен лишил меня смелости.
Но комната уже перерисовала себя, обозначив другое присутствие. В ней пахнет розовой пудрой и слышатся искристые колокольчики. В ней только предстоит родиться тем иллюзиям, с которыми я уже примирилась.
Я не знала, что убежище не различает тех, кто прячется под его крышей. Я правда не знала, что волосы – это тоже оружие.
Его темные глаза заволокла тень, но теперь в них просвечивает что-то новое. Что-то, похожее на росток, пробивший камень.
Изнутри щелкает замок.
Этот звук кажется мне слишком громким.
Лишь небо было свидетелем грохочущей и непрекращающейся битвы, когда ледоколом надвигался на Остров белый монстр и отъедал громадные куски суши, хрустя и выплевывая остатки, не способные его насытить. Как со злости он топил когда-то плодородные участки, наступал на их шаткие ступени, и они ломались, с грохочущим стоном срываясь в морскую бездну. И Остров кричал от боли, сокрушаясь о том, что было ему дорого, безмолвно созерцая осколки, из которых состояла народившаяся ледниковая пустошь, и простиралась она теперь повсюду, навек похоронив под собой. Начавший было просыпаться, Остров снова уснул на долгие тысячи лет.
Но время все же отмерялось невидимыми часами. Сменялись ночи и дни, небо полыхало пожарами заката и стыло в гальванической бледности. И хотя теперь это было белое пространство, холодное и неприветливое – ведь ледник простерся от края до края и сковал призрачной цепью, не давая возможности сделать один удар сердца, – все же Остров помнил тот краткий миг оживления, теплые побеги, землистый запах грибов под дождем и ласковую желтизну листопада.
Остров тихо спал, лелея надежду на пробуждение.
Год за годом лед окучивал неприветливые теперь берега и, захватив добычу, цепко связал их узами завоевателя. Единственная трещина, когда-то пробежавшая по озеру, несмелый предвестник тепла, отзвук которого царил в небосводе, давно сомкнулась над поверхностью, свет погас для всех обитателей озера, когда оно снова замерзло почти до самого дна.
Лишь в самом низу, в темноте, где ил не схватился льдом, через раздробленные камни потихоньку сочился теплый поток. Он пришел из глубины на помощь к погребенному во льдах Острову и работал тихо, не привлекая внимания уставшего после битвы ледника. И постепенно ледяная оторопь стала спадать, просвечивать, и, наконец, грохоча и сминая друг друга, на поверхности тронулись льды. Медленно, но верно Остров снова просыпался.
Ничего больше не оставалось мерзлоте, кроме как отступить. Леднику не суждено выиграть битву, время его побед прошло. Уже бились ростки под толстой ледяной кожей, уже перекатывались камни, смещенные подводными течениями, дрожала кора оттаивающей почвы. Уже менялся горизонт: от остроугольных заточенных ледяных пик, застилающих небо, – к сглаженному подтаявшему ландшафту. Оставляя позади себя друмлины вместо высоких гор, ущелья вместо острых гребней, ледник скалится улыбкой поверженного. И отступает.
Все это долгое и беспробудное время шерстистый мамонт лежал на темном заиленном дне озера, словно валун, упавший с утеса. Его причудливый путь, наполненный болью и страданиями, давно окончен. Его смерть не наблюдала ни одна пара глаз, ни одна пара ушей не слышала его предсмертный стон. И теперь он оказался в тайнике озера, где о его существовании не ведало ни одно живое существо. Он сохранил свой облик и словно спал, истерзанный, но все еще похожий на себя: мясо осталось на его костях, уши примерзли к голове, и даже его шерсть все еще была с ним.
Но когда озеро проснулось, проснулись и его обитатели, голодные и раздраженные долгой, изнуряющей спячкой, позабывшие вкус пищи и намеренные теперь досыта набить брюхо. Озеро задвигалось, под толстой коркой льда закишела жизнь, забурлило и запузырилось пространство, и начался великий пир. Прожорливые косяки рыб набросились на мясо, сбереженное для них холодом, и не остановились, пока не обглодали каждую кость, большую и малую, пока вместо тугой плоти не остался лишь тяжелый, напитанный старой и новой водой, промерзший насквозь, как огромная рыбная клеть, остов.
Наступив на остров, ледник утопил передний его край, и то, что уцелело и прежде было высокими горами, теперь стало холмами, отброшенными далеко вглубь острова. Лед растаял, и берега стали просторнее, сформировались свободные подступы к морю, и ветер мог теперь беспрепятственно гулять по вновь образованным далям.
Озеро наполнилось, расправилось, стало шире, теперь ему недоставало места, и вот однажды, наступив на один свой край, оно снова вырвалось на свободу и устремилось к морю, прорезая позеленевшие долины, прокладывая путь широким бурлящим потоком туда, где могло напиться досыта.
Вода, как и прежде, побежала по венам Острова, оживляя его и топя остатки льда, сверкая и бурля под набиравшим силу солнцем, безудержным потоком прорывая по пути глубокие впадины, изменяя ландшафт. И когда вода ушла, оставив после себя пустые илистые кратеры, когда озеро опустело, излив себя без остатка, донеся до моря все, что хранилось на его дне, стали видны они – разрозненные, застрявшие в прибрежной почве белые кости великана.
Глава 11
В глубине рощи, к юго-западу от Дугласа, перекинулся через речку «Мост фей». Изогнувшись над водой, подобно древней пекторали, сложенный из плоского, растрескавшегося камня и покрытый изумрудными подпалинами мха, смахивающими на бархатистую кожу, не знавшую солнца, он почти врос в землю. Вокруг раскинулись заросли, по большей части папоротниковые, из-за близости воды растения непривычно тяжелы, их налитые влагой ветви покорно, словно преданные слуги, стелются по камням. Река в этом месте не шире полутора метров и вовсе не глубока, ее легко перепрыгнуть, если не боишься поскользнуться на зализанных дождями камнях и расшибить голову в кровь. Прутья деревьев оплетают нависшую кромку моста, маскируя ее листьями и молодыми побегами, запутывая взгляд случайного свидетеля.