– Теперь я вспомнила, – сдержанно произнесла я. – Впрочем, это все уже неважно.
– Странно. В тот день после твоего доклада я долго думал о том, что ты предложила, но тогда мне показалось это утопией, ты хотела слишком многого, правительство не согласилось бы выделить такие средства на спасение острова.
– На спасение дома.
– Ты права. Это наш дом. Мне потребовались годы, чтобы понять, что на самом деле происходит. Я был слеп, занимал место, не выполняя возложенные на меня обязательства. Ты заставила меня посмотреть на все иначе.
– Теперь поздно об этом говорить.
– Почему ты не довела начатое до конца? – разгоряченным шепотом произнес он. – Почему отказалась от того, что было тебе так дорого? Что произошло, Эмма? В твоем голосе было столько силы, что, приди ты еще раз, я бы не устоял, никто бы не устоял перед твоим напором.
– Я здесь не за этим. Я приехала найти свою подругу, потому что она нуждается во мне.
– Что ж, я рад этому. – Он сбавил обороты и примирительно склонил голову. – Острову нужны такие люди, как ты. Останься здесь, как когда-то намеревалась, делай то, что не закончила.
– Я же говорю: слишком поздно.
Он вздохнул.
– Ты знаешь, что в прошлом году мы потеряли мельницу? Ей было семь веков. И вот что интересно, никто даже не пытался спасти ее. Вода подходила все ближе, пока камень за камнем она не превратилась в горку руин.
– По крайней мере в ней никто не жил.
– Ты права.
Я смотрела на него: сильный мужчина, который построил себя сам. Он знает больше, чем кажется, я чувствовала это, я почти знала.
– Фрейя говорила о тебе, о том, что когда-то ты оставила ее, уехала с острова. Странно. Глядя на тебя тогда, в Палате ключей, я не подумал бы, что когда-нибудь ты решишься на это.
– Я должна была.
– Нет, никто не должен уезжать с острова, если не хочет.
– Я хотела.
– Quocunque Jeceris Stabit – как ни бросай, будем стоять.
Мне показалось, что я услышала стон. Среди дрожащей пустоты он прорезал воздух, так и застыв там же, где брал свое начало.
– Что ж, удачи тебе в поиске, Эмма, – произнес Генри Мэтьюз. – Возьми мою визитку, если передумаешь. – Он протянул мне карточку и, развернувшись, зашагал обратно в конюшню.
На какое-то мгновение небеса затихли, собираясь разразиться очередным залпом. И тогда я ощутила, как внутри меня берут начало слова, которые родились лишь для того, чтобы заполнить пустоту. Не для того, чтобы быть произнесенными. Пока нет.
Момент прогрузился, проступил яснее, но он все еще не кажется мне настоящим. Шум ветвей, падающие капли мешают мне, нет, не мешают, они берегут меня.
В руках покалывает. Что-то оживает во мне, что-то близкое, похожее на штормовой отголосок. Я вдруг поняла, что узнаю эти ледяные капли, шум ветра, это холодное равнодушное нечто, зовущееся дождем. Оно бьет по лицу, стекает по щекам кипящими струями. Я не чувствую влаги и качаю головой, бесстрашно обращаясь к небу, ощущая, как во мне что-то нарождается.
Безопасное становится опасным.
Прозрачность, проницаемость печали.
Осознание, которое ждет. Откровение.
День, который я забыла, напомнил о себе.
Грохот дождя заговорил на мертвом языке, но я понимала его.
Небо раскололось, и с высоты, будто с горы, хлынул непрерывный поток осенней, холодной воды.
Вокруг повисла мгла, и в то же мгновение ночь настигла меня.
Глава 14
Я думала, что это просто домик. Яркий и невинный домик, который проявляется на фотографии спустя два десятилетия, и все равно ты будешь смотреть и улыбаться, вспоминая моменты, которые когда-то раздражали: обгоревшие плечи, песок, от которого невозможно до конца отряхнуться, непросушенный воздух, всегда пахнущий кремом для загара и никогда – после. Он и был таким – сама невинность. До того, как его сущность стала чем-то большим. До того, как она наполнилась хрипом шестирукого чудища, запутавшегося в собственных конечностях. До того, как стал принадлежать не только ей, но и кому-то еще. Крохотный островок солнечного дня, пожелавший стать домом прожорливой ночи.
Шум моря стоит в ушах. Это действует всегда, и в этот раз тоже. Его набегающий шелест убаюкивает пляж, он послушно затихает, и вслед за ним происходит метаморфоза: сами собой пакуются вещи, сворачиваются полотенца, в корзинках прячутся остатки пищи, обрывки шумного летнего дня теперь перемещаются в выстланное пластиком автомобильное нутро. Нужно только подождать, и все исчезнет, терпения у нас на троих, и мы наблюдаем, слушаем, как чужаки исполняют нами задуманное и уходят, оставляя нам пляж – почти восточной вереницей по невидимой песочной тропе, – в невидимый разлом в скале, словно проваливаются в бездну, но нам не слышно криков от падения. Они только шагают в черноту, а потом – словно внутри спрятан скоростной лифт – р-раз, и появляются на вершине, всего на мгновение, словно отлетевшие души, являющие себя миру, прежде чем исчезнуть навсегда. Что-то в них – спешит, они устремляются, догоняют и перегоняют друг дружку, словно с последним лучом сомкнутся горы и выход навсегда исчезнет. После них остаются следы, они проступают на песке и держатся всю ночь, как будто тело ушло, а его вес остался. Если вздумают вернуться завтра, ни за что не узнают собственные следы, потому что ни один из тех, кто уходит, не оборачивается. Они слишком торопятся сесть в свои машины, откинуться на сиденье после тяжелого выходного дня, все эти славно отработавшие главы семейств, однодневно переболевшие семьей, – все они выдыхают и, заводя мотор, ставят воображаемую галочку. Тик. Через неделю еще одну – тик. Их невидимые часы отмеряют семейную идиллию. Тик-тик-тик. И никогда – так. Сложно представить, что они поедут в свои залитые светом дома, что они променяли дары ночи на дыры своих комнат – сложно, но мы должны это сделать, не то они вернутся, а магия исчезнет.
Нас здесь тоже нет, и все же мы здесь.
Мы молимся солнцу за то, что оно умеет садиться. Приносим ему жертву собственным присутствием, позволяя забрать наши души, сделать оборот и вместе с утром вернуть обновленными, обнаженными, обагренными.
Солнце – это природный люминол. С его присутствием проступает видимое, но в его же власти и стереть его, забрать с собой. Видимое – по моему мнению – настоящее. Как продавленный и выцветший лежак, как гладкие бесхарактерные камни, как пробившийся в скале росток агавы или упругое гнездо клушицы на отвесе скалы.
Ночью тоже все настоящее. Проблема в том, что ночью сложно увидеть. Мы здесь за этим. За настоящим. Мы пришли за ним и хотим засвидетельствовать, что ночь честнее дня. Она хоть и прячется от глаз, но обнажается где-то в районе души, а иногда и того ниже. Как повезет. Ночь в этом плане честнее. Она являет тебе лишь то, с чем ты не сумеешь справиться. Она не обещает другого, ей нужны только победители.
Пляж теперь пуст. Так говорит ночь. Мы не знаем, можем ли мы ей верить, но у нас нет солнца, чтобы это проверить. Мы зажигаем масляную лампу – искусственное солнце взамен настоящему. Ведь оно ушло, а с ним вместе исчезло все лишнее, мешающее преображению. Темнота опустилась на пляж, достоверная до осязаемости, неузнанная. Это новая темнота, такой мне еще не встречалось. В ней живут новые звуки, слышатся шорохи и девичий смех, неосторожный, чуть раньше времени распустившийся, подобно бесстыжему цветку, выставившему напоказ свое нутро. Я пытаюсь вообразить этот смех инородным, он должен мне мешать, но у меня не выходит. Он так же уместен здесь, так же неизлечим, как пол, без которого все трое ушли бы в песок, утонули в бесшумном море без опоры. Тогда я тоже смеюсь, громко и натужно, мой смех кажется диким, но мне все равно, мне важно показать, что я тоже умею смеяться.
Дилан лежит на кушетке, словно на приеме у доктора. Его торс оголен, ноги вонзились двумя крюками в пол, мышцы бедер в напряжении. Я вижу его сквозь прохладный сумрак, а может, и не вижу, а лишь угадываю очертания, точно летучая мышь. Я понимаю: он держится за землю, хочет быть в безопасности. Кожа на животе беззащитна, я слышу, как она вздымается там, чуть выше пупка, словно все органы внутри спутались и каждый занял место, которое заслуживает. Я хочу сказать, что его сердце не на месте, но боюсь, что он не поймет.
Он замечает, куда я смотрю, и ухмыляется, решив, что мне нужна музыка. Это его ядовитая струя, его электрошокер – то, чем он может отпугнуть меня, универсальное оружие. Он тянется к гитаре, а потом начинает перебирать струны, совершенно точно дразня меня, – его пальцы слишком напряжены, хотя в этом нет никакой нужды: в музыке он профи. Они дрожат, как мурена перед броском. А может, у него на пальцах особые рецепторы, и он слышит ими то, что я не способна? Теперь я вынуждена смотреть на его пальцы, и я послушно смотрю, потому что должна следить за их ходом, ловить каждую ноту, и нельзя отрываться от процесса, я акушерка этой музыки – она выходит на свет, и ей нужны мои руки.
Фрейя толкает меня в бок. У нее в руках бутылка сливочного ликера. Я смотрю на ее лицо, оно все – одна улыбка, волосы влажные после купания, на щеках розовые помехи. Бретельки купальника распустились, и треугольники грудей подвисают, как груши в упаковочной сетке. В пупке – камень, как сверкающая точка в конце предложения. Согласна.
Нужны три стакана, я иду за ними, три шага – как долгая дорога, отшаркиваю от Дилана в пространство микроскопической, словно для гномов, кухни. Гарнитур чуть больше тех, что родители установили в саду, когда мне было восемь. Неужели с тех пор я не выросла? Я не знаю, как взять три стакана как два. Я тасую их в пальцах и так, и эдак, но они толкаются, стукаясь глухим перезвоном, упрямые и накрененные, кажется, что я жонглирую тремя кувшинами, причем полными. Наконец я растопыриваю пальцы и плюю на эстетику. В конце концов они нужны только для того, чтобы из них пить. Я бесшумно ставлю их на стол, я устала с ними бороться, и они замерли – молчаливые пустоты в ожидании потопа.