Словно ничего не случилось — страница 24 из 40

Гитара отставлена, мы садимся за стол. Обстоятельно и не торопясь, словно три мудреца, которым предстоит решить, где разбить новый город и на каком из холмов установить крепость, из которой они станут править. Дилан разливает ликер, и мы пьем чуть быстрее, чем должны, и медленнее, чем нужно.

Между нами провисает тишина. Она прокрадывается с пляжа, оголяя нервы, лаская кожу, гулко отдает от стен шум океана, скребет по дну домика вереск, поднялся ветер. Занавеска вспыхивает белым флагом и опадает. Мы закрываем окно, законопачивая себя в ночном маринаде. Через стенки просачивается пустота. Соседние дома заперты, они необитаемы, если не считать жильцами летнюю мебель и сверчков. Только наш домик пульсирует, дрожащей лучиной поддерживается в нем жизнь, усилиями надетых впритык телес и невысказанных мыслей.

«Мне придется лечь на кушетке», – произносит Фрейя, делая упор на втором слове. Уронив голову на стоящие вертикально руки, она смотрит вниз, удрученная какой-то мыслью, и мысль эта выливается из ее лба прямо на стол, как из наклоненной чугунной чаши, которую она удерживает из последних сил. Дилан сверлит взглядом эту чашу, а потом переводит взгляд на меня, словно я проводник и должна указать ему дорогу.

«Я думала, мы не будем ложиться», – отвечаю я.

Я и правда думала, что мы будем сидеть всю ночь за столом, играть в карты и слушать музыку. Но Фрейя демонстративно зевает, ее одолевает сон, она непрестанно потягивается, как будто хочет раздвинуть стенки домика и сделать его шире. Гуттаперчевая куколка, запертая в картонной коробке. «Где тогда ляжем мы?» – Я пожимаю плечами. Фрейя кивает на пол. «Тут есть спальный мешок. Расстелем его, будет как матрас». В подтверждение своих слов она убирает стаканы, складывает стол, поджав ему ножки, прислоняет к стенке, потом лезет под кушетку и выдвигает ящик. На свет является мягкий мешок на длинном шнурке – как рот по всему периметру головы. Она тянет за змейку, и спальник распадается на раздвоенный мягкий язык, простеганное дышло мягко оседает на пол. Нас обдает запахом прелой ваты. Сверху летят две подушки, Фрейя швыряет их, словно из катапульты, согнувшись под кушеткой. Наконец спальное место готово, и комната вмиг становится требовательной. Теперь в ней как будто запрещено находиться вертикально. Дилан послушно сползает на матрас, не забыв прихватить гитару. Теперь я смотрю на него сверху вниз и воображаю, что он – прекрасное насекомое, которое я никогда бы не решилась раздавить. Фрейя плюхается рядом с ним и подлезает под гриф гитары так, что внешняя сторона запястья Дилана упирается ей в грудь. Теперь при каждом движении по грифу, при каждом переборе его рука скользит по ее коже, задевая вязку купальника. Какой длины должна быть игла, чтобы пришпилить насекомое такого размера?

Я начинаю чесаться. Песок налип на кожу и раздражает ее, не давая дышать. К тому же кроме душа мне требуется по нужде. Я встаю и подхожу к двери, обернувшись, оглядываю их, утверждая себе право запомнить расположение фигур: Фрейя помахивает ногой в такт музыке, Дилан смотрит в потолок как во время молитвы, перекрест гитары словно фиксатор на смертельно опасной карусели, который никого не удержит. Я ненавижу свой мочевой пузырь. Из-за него я вынуждена сделать шаг назад. Выйти наружу в ветреную пустошь. Пережить ночной катарсис, сплавиться по реке отчуждения. И все же я делаю шаг – и зачем-то закрываю за собой дверь.

Туалет расположен в другой стороне пляжа. Квадратное здание, облепленное плиткой, с одним входом и выходом. Мужской и женский одновременно. Я не знаю, кто я в эту минуту, он или она. Наверное, я – это они.

Мне хочется оглянуться, кажется, что с момента, как я переступила порог, внутри случилась буря: мебель повержена, занавесь сорвана, посуда опрокинута. Мне страшно посмотреть туда, я боюсь увидеть мешанину, боюсь, что у меня случится цветовая слепота, и все покажется хаотичным нагромождением пятен, и для того, чтобы отделить одно от другого, мне придется долго и больно щуриться. Мне мешает занавеска. Ее причудливый узор служит калькой, вроде тех, какими прокладывают листы в фотоальбоме. Они матируют реальность для того, чтобы ты мог подготовиться к тому, что увидишь. Тот, кто придумал такие кальки, точно знал, что смотреть на фотографии иногда очень больно. Там живут мертвые и умирают живые. К этому процессу должно подаваться дополнительное время, как дополнительная порция соуса в ресторане.

Завитки и скругления мельтешат в моих глазах, и я делаю перефокусировку – с переднего плана на дальний. Ничего не изменилось. Матрас на месте, сантиметры не сократились, пространство не разверзлось. Дилан извлекает звуки из инструмента, его острый подбородок ищет удобное положение, шея двигается сама по себе. Фрейя тянется вбок за бутылкой, ее движение неверно рассчитано, и бутылка падает на пол, липким кремом тянутся последние капли ликера. Я вижу, что Фрейя удручена: она хотела допить последнее, а теперь оно принадлежит полу. «Выпивки больше нет», – думает она.

Я влезаю в шлепки, мне в спину бьет прямоугольник света, и я понуро бреду к душевым, без фонарика и надежды. Поход в туалет всегда был для меня тратой времени, не нуждой, а прихотью моего организма, которая выдернет тебя из самой сладкой дремы, прервет самое горестное проживание. Иногда поход в туалет – спасение, иногда – погибель.

Я увязаю шлепанцами в песке и кажусь себе грузной и неповоротливой. Ноги тяжелые, и мне приходится тащить их, словно они невесть какой ценный груз. Я не могу отбросить их и взлететь, подобно птице, моя участь черепашья – ползти, оставляя глубокий, тянущий след, похожий на рытвину. Иногда ноги несут тебя, иногда ты их, с этим нужно примириться. Я непрерывно оглядываюсь. Домики в ряд – сплошь темные, и только в одном теплится что-то похожее на жизнь.

Надо торопиться, ветер усиливается.

По ногам бьет поземка. Я припускаю и почти вбегаю в бетонную коробку, где принято опустошаться. Днем здесь царствует свет и пахнет керамикой. Ночью же здесь слишком много углов, требующих особого внимания. Я морщусь и на ощупь пробираюсь внутрь, чувствуя, как кожа покрывается морозом, будто под ней взбухает тысяча стеклянных пузырьков. Туалетная бумага на месте, я отматываю ее, не зная, когда нужно остановиться, белое полотно кажется бесконечным. Окно надо мной приоткрыто, в него влетает оторванный от земли стон – это деревья на холме постанывают от натуги. Их жизнь – сплошной риск, они обязаны быть гибкими, не то – обвал, падение, смерть. Несколько веток срываются с высоты и ударяют в жестяную крышу. Я вздрагиваю, как от выстрела.

Сколько я уже так сижу, прислушиваясь к вою ветра и рокоту волн, движению песка, заметающего следы, найти бы дорогу обратно.

Наконец я встаю. Где-то здесь должен быть душ, а в диспенсере – мыло. Я хочу верить, что вода будет теплая, и раздеваюсь, наугад вешаю одежду на крючки, торчащие из стены. Вода не холодная и не горячая – ровно такой же температуры, как кожа. Я стою под грубыми струями, и когда закрываю глаза, мне кажется, что идет дождь. Снова слышится стон, его перекрывает шум листвы там, наверху, где бушуют ветряные мельницы, где дороги покрываются песком, принесенным с пляжа.

В душевой кабине темно, я едва могу разглядеть собственный силуэт – он отливает прозрачностью неба, жидко-белый с синим отливом цвет тела пугает меня. Еще больше пугает отсутствие света, мне кажется, что он исчез насовсем, что его нет нигде – ни на пляже, ни в окнах домов, ни в дальних каютах качающихся на пристани или горизонте кораблей. Он должен быть – свет существует, я знаю наверняка, я видела, как он горел тусклой лампадой и оживлял фигуры, он очерчивал края моих доспехов, и я должна увидеть его, не то воображу, что он мне привиделся.

Мне нужно добраться до окна. Оно расположено высоко, между ним и мной поместилась бы еще половина меня. Я тянусь руками, чтобы вцепиться в глубокий подоконник и подтянуться на руках. Это превращается в наваждение, в необходимость, реальность должна проявиться, а не то я исчезну. Я подпрыгиваю и хватаюсь за край, руки соскальзывают, я падаю на кафельный пол, и стыд бьет по выпуклым частям тела, напоминая, из чего я состою – болевые рецепторы, сплошь болевые рецепторы.

Все, что мне нужно, – это увидеть свет, всего лишь луч света, который я могла бы узнать. Я скольжу руками по стене, я знаю, что именно за ней живет объект моего желания, я скребу в попытке прорвать эту непреступную стену, а ведь всего-то нужно ее обогнуть. Что-то дикое и первобытное просыпается во мне. Одежда кажется лишней, и я решаю не надевать ее. Я оставляю ее на крючке и выхожу на пляж нагая. Ветер бросает в меня сгустки песка, я зря принимала душ. Во всем этом процессе было что-то лишнее – либо дорога сюда, либо обратно. Я чувствую тяжесть тела, теперь оно напитано водой и запечатано песочным сургучом. Но я знаю наверняка: для того, чтобы поверить, мне нужна легкость. Только она позволит мне разглядеть свет там, где его нет, представить оранжевые блики на месте, где образовалась чернота.

Я щурюсь, и мне хочется протереть глаза до боли, чтобы в них запрыгали цветные огоньки – единственный свет, который мне доступен. Но мне приходится поверить в то, что я вижу. А вижу я только темноту. Окно погасло, а с ним погас знак выхода. Теперь мне не найти дороги назад, я буду плутать по пляжу до рассвета, а утром меня найдут наполовину занесенную песком, обнаженную, израненную острыми краями ракушек. В газетах напишут: «Не нашла выхода».

Но ветер благоволит мне: он осушает кожу. Теперь я легкая, теперь я могу поверить.

Время утекает сквозь конечности и больно режет между пальцами. Десять шагов за один – кто сказал, что дорога обратно короче? Лампа вдалеке погасла, а с ней и все видимое, что находилось подле нее. Нет, погасла не лампа. Погасло окно, а это совсем другое. Теперь за ним правит темнота: в ней все живое, обособленное, толкается, дрожит и сжимается. Темнота расширяет легкие, прикрывает глаза порхающими пальцами, путает волосы. В темноте не выживают слова, те, что все же появляются, – мгновенно ломаются, дробятся на нечленораздельные звуки, больше всего похожие на мычание. Мне всегда казалось, что в темноте живут лишь люди, разучившиеся говорить.