Словно ничего не случилось — страница 31 из 40

рыва, что память этого места бережет его.

Вода подходит близко, но она не смеет напасть на дом, не смеет угрожать ему. Кажется, это самый смелый дом на Острове – нет другого, осмелившегося так же близко подойти к краю, встретиться лицом к лицу с морем и стихией. Но враг лишь меняет обличье, прежде чем нанести свой самый последний удар.

В доме слышатся звуки жизни, и если заглянуть внутрь, то можно увидеть, как глава семейства стоит у окна, устремив взгляд вдаль. Он не похож на воина, но он защитник, и на лице его видна озабоченность. Он слушает голос, который доносится из приемника, стоящего на столике по правую сторону от него. Этот голос спокоен – волна, пролетевшая расстояние и донесшая весть, но среди нейтральных, безопасных слов, слышится одно особенное. Словно удар молота, оно бьет и оживает, искрится тысячей молний и входит в комнату, и оттого в ней пахнет грозовыми разрядами, жженой землей и перечеркнутым молнией облаком, повергнутыми деревьями и грозным приливом. В самом этом слове уже заложено разрушение.

Мужчина у окна отделяет слова – те, что беспокоят его, от тех, которые не пугают. Он прикидывает на глаз расстояние от дома до моря, словно впервые видит его, это новый взгляд, и в нем – тревожные замеры. Потом он смотрит вниз в небольшой палисадник, расположенный на выступающем плато: широкая ступенька, предваряющая подступ к дому со стороны воды, омытая многовековыми приливами.

Там стоит женщина. Склонившись над россыпями нарциссов, она крошит в почву пищу для их тонких стеблей и изнеженных лепестков, сомкнувшихся в нераспечатанном поцелуе ветра. Мужчина открывает окно и что-то кричит ей. Женщина поднимает голову, ее глаза сощурены. Солнца нет, но она щурится, наверняка оттого, что воздух теперь проявился и в нем отчетливо проступили дальние холмы и обрывы, пологие низины, расчерченные фермерами на квадраты, они тоже потемнели и налились.

Небо не давит, напротив, оно приподнялось, образовав подобие колпака, запечатавшего пространство. Женщина смотрит на мужчину, пытается расслышать слова, которые он выкрикивает, и, расслышав, замирает – а потом, поднеся руку ко лбу, разворачивается и тоже смотрит на горизонт. Прикидывает расположение красок на палитре прохладного небосвода, видит темное пятно, разрастающееся подобно чернильной кляксе. Там темнее, чем у берега, кажется, что небо стало выпуклой громадной линзой, что оно изгибается над морем и море послушно изгибается в ответ.

Женщина склоняет голову, и лицо ее на мгновение мрачнеет, словно в предчувствии беды. Но в следующую секунду разглаживается, глаза светлеют, и в них вновь воцаряется беззаботность, привычная для нее и тех, кто ее знает. Она машет рукой, отсекая тревогу, и мужчине кажется, что луч света упал на ее лицо. Вокруг нет ничего такого, чего уже не видела бы женщина. Все тот же грозный горизонт, те же шумные волны, которым вторит ритм сердца. Сотни раз в попытке раздавить землю надвигалось небо, и всегда это заканчивалось одинаково: оно светлело, таял цвет, гасли раскаты, блекли искры, теплел горизонт, и горячие лучи вновь вступали на заставу, обогревая привычный ландшафт. Так случалось множество раз до того, как был построен этот дом. И много раз после.


Однажды к ним приходили геологи, брали на пробу грунт и макали бумажные ленточки в раствор, находили весомые доводы в пользу того, что дом стоит слишком близко к воде и почва здесь неустойчива. Но потом они уходили, оставив все без изменений. Женщина отмахивается от непрошеных воспоминаний, беззаботно выдыхает и возвращается к прерванному занятию. Но теперь она озабочена чем-то иным: от налетевшего вдруг ветра покосилось небольшое ограждение, защищающее цветы, и зашаталось, словно воспаленный зуб, готовый выпасть из гнезда.

Женщина не успевает подхватить его, порыв ветра поднимает в воздух упавший фрагмент, и он взмывает ввысь и плывет по небу, кружась в невидимом водовороте. Женщина ахает и вскидывает руки в бесплодной попытке схватить утерянное, но понимает всю тщетность этого занятия и принимается смеяться. Мужчина, высунувшись из окна, тоже замечает летящий кусок ограждения. Теперь, переполненные беспомощной радостью, они оба хохочут. Их смех так похож, что его можно легко соединить, а потом снова разделить на двоих, и это будет все тот же смех. Его звуки летят вслед за сломанным куском дерева и растворяются в потемневшей вышине неба, где парят чайки и галдящие до одури альбиносы.


Воздух полон брызг. Они оседают на крышу дома, текут по стеклам, косой дождь, пришедший с моря, омывает стены дома. На заднем дворе – качели, ржавые крепления скрипят, подгоняемые воздушным потоком, сиденье движется взад-вперед – невидимые дети качаются на нем всякий раз, когда с моря идет ветер. Много раз эти невидимые дети качались здесь. Их настоящий хозяин, из плоти и крови, вырос, и теперь он садится сюда лишь изредка, смеясь над собой и своим детством, которое когда-то и было – качанием. Сначала на руках матери, потом на этих качелях.

Когда качание прекращается, реальность показывается в истинном обличье.

Перед грозой воздух проявляется.

Когда приходит буря, детство заканчивается.

Глава 18

Мы сидим на лавке на холме Пил, отсюда прекрасный вид на город, внизу раскинулись дома, где-то там – люди. Вниз по холму – заросли утесника, мелкая россыпь желтых цветов, похожих на горсти крохотных тюльпанов, они источают приторный кокосовый аромат, который летит кверху. Солнца не видно, только его искры, переливаясь, превращаются в перламутровое летнее марево.

Фрейя совершенно пьяна. У ее ног, спрятавшись за ножкой скамейки, стоит наполовину пустая бутылка джина, бог знает какими трудами нами добытая, вокруг валяются пустые банки из-под газировки – их достать труда не составило.

Ее волосы растрепаны, как у любого пьяного. Она возбуждена, кажется, что ей предстоит опасный бой, и она накручивает себя, доводя до какого-то особого состояния, из которого потом будет не так просто выйти. Я чувствую, что в голове у нее – рой мыслей и что она не пытается остановить их, а лишь внимает, и, наверное, джин в этом не помогает, потому что она вдруг трясет головой. Выходит красиво, словно она ловит волосами солнечные лучи, но ей плевать на то, как она выглядит, она не отводит взгляд от своих пальцев. Это они интересуют ее, а вовсе не закат и городские постройки, раскинувшиеся внизу. Не подкова бухты или полоска пляжа. Она бормочет, и я слышу, что она считает пальцы, загибая их неловкими движениями, останавливается на цифре восемь и вздрагивает, прислушивается к чему-то внутри ее – тушь, разумеется, под глазами, лицо горит румянцем, пальцы опухли, хотя для этого рано.

– Нам положено иметь десять, – бормочет она и хватает мои руки, тоже начинает считать. Пересчитав пальцы, как будто успокаивается. – Тоже десять. Видишь, все правильно.

Я искоса наблюдаю за ее хаотичными движениями, стараясь не обращать внимания на громадного шмеля, который кружит над нашими головами. Наверное, его привлекла рубашка Фрейи – вся в мелкий оранжевый горох.

– Как думаешь, почему это первое, что они там считают? – спрашивает она.

– Что еще им считать? Две ноги и две руки легче заметить, чем пальцы. Их количество на глаз не определишь.

– Это неправильно, – шипит она на ладони, те в ответ сжимаются в кулак. – Разве младенец с четырьмя пальцами на руке не может появиться на свет?

– Наверное, может, – пожимаю я плечами. – Ты знала, что Матисс показывал гостям своей мастерской картины, на которых у натурщиц было четыре пальца?

– А пятый? – Фрейя не пытается изобразить заинтересованность, ей и вправду интересно.

– Того, кто задавал этот вопрос, больше в студию не приглашали.

– Разумеется. Это же Матисс, – соглашается она, но теперь интерес ее пропадает, а может, пары алкоголя начинают потихоньку выветриваться. Ее взгляд в расфокусе, волосы треплет ветер, гуляющий по вершине холма, он то скрывает от меня заплаканное, в неровных красных пятнах лицо, то вновь являет, – и я не могу решить, что из этого мне нравится больше. Фрейя снова тянется за бутылкой, протягивает мне, я отказываюсь, тогда она, задрав голову, пьет, словно утка, громкими, грубыми глотками. – Я слышала, что если хорошенько напиться, оно само пройдет.

– Не пройдет, – отвечаю я и размышляю, не вылить ли мне остатки джина в траву. Но тогда Фрейя разозлится, а у меня нет сил сопротивляться ей.

Я засунула руку в карман, ощупав бумагу. Моих пальцев коснулись буквы – мое имя, выбитое в один конец. Фрейя еще не знает. Если бы знала, швырнула бы мне в лицо бутылку. А может, разогналась бы и толкнула меня вниз, чтобы я покатилась, как заводная кукла, которая ей надоела.

– Ты уверена, что не ошиблась?

– Я купила три теста. Разве только они сговорились…

– Какой срок?

– Девять недель.

– Боже… – выдохнула я. – Почему ты не спохватилась раньше?

– С месячными у меня вечно какая-то неразбериха, так что…

Я сглатываю тихо, прежде чем задать вопрос, и не знаю, какой ответ меня устроит. Горло булькает, в нем застряла интонация, и вопрос получается бесцветным, почти безразличным.

– Дилан знает?

Фрейя мотает головой. Так долго, что мне кажется, она уже не может остановиться. Как будто она говорит «нет» не мне, а вороху внутренних вопросов. Нет, нет, нет, нет. Это не пьяный ритм, это отрицание, отрицание – и гнев. На кого. На что.

– Что будешь делать?

– Ты мне скажи.

– С чего вдруг?

– Это и твой ребенок тоже. Ну почти.

«Это что, шутка?» Я нахмуриваюсь и отворачиваюсь так, чтобы она видела только мой затылок. Кажется, она понимает, что переступила черту.

– Ну прости. У меня больше никого нет. Ты знаешь, будь мы в Лондоне, все можно было бы решить только так. – Она щелкает пальцами, звук получается глухой, совсем не звонкий. – Там девчонок с пятого класса учат, куда идти. А тут… Знаешь, что сказала мой терапевт? По закону ей придется сделать пометку о том, что я беременна, но она дала слово, что пометку об аборте делать не будет. Только напишет, что я