Слово арата — страница 1 из 4

Г. ЛомидзеХудожественная история народа

Роман-трилогия "Слово арата" Салчака Тока заслуженно пользуется известностью. Книга переведена и издана на многих языках народов СССР и мира. В чём же обаяние этой трилогии, какие крылья подняли её на столь заметную вершину? "Слово арата" по своей художественной структуре примыкает к романам автобиографическим. Их появилось немало в советской литературе. Первооткрывателем этого жанра в наше время был Горький. А затем в разных национальных литературах Советского Союза родились произведения с "горьковским взором" — романы Айбека, С.Муканова, С.Зоряна, С.Рагимова, X.Намсараева, К.Эрендженова, С.Сарыг-оола и других. Точность, почти абсолютная достоверность жизненного материала в этих книгах соединяется с отчётливо выделяющейся лирической интонацией. Строгость, неукоснительная правдивость историка и аналитика соседствует с эмоциональным "взрывом", чувствами любви, радости, изумления, разочарованности или грусти. Художественные краски трилогии С.Тока разнообразны. Они меняются как-то исподволь с изменением характера жизненных бурь и столкновений, с преобразованием тех исторических событий, в которые деятельно включен сам автор. Первая книга — рассказ о годах детства и отрочества Тывыкы — главного героя романа. В ней преобладают суровые, пронзительные краски. Жалкий быт простых людей Тувы воспроизведен в книге впечатляюще, ярко, с трагедийным пафосом. Быть может, трагедийность повествования усиливается и тем, что о тяжёлой участи бедняка-арата, о его безрадостной доле рассказывает мальчик.

Автор сохранил непосредственность, свойственную детскому восприятию жизни. Но это не мешает ему нарисовать впечатляющую картину народной борьбы и бедствия, дать почувствовать атмосферу непрестанных поисков лучшей доли человеческой. В последующих книгах лирическая тональность, обнажённость повествования изменяется. По мере роста и зрелости Тывыкы, от имени которого ведётся повествование, в трилогию входят многообразные исторические события. Повествование разветвляется, задевая важные проблемы большого жизненного значения.

Крупной удачей романа представляется и образ матери Тывыкы — Тас-Баштыг. Она — удивительная женщина. Природа одарила её умом, талантом, сноровкой, необыкновенной жизнестойкостью, нравственной привлекательностью. Не теряя своей неповторимости, образ Тас-Баштыг превращается в обобщённый символ, раскрывающий те качества и особенности тувинского народа, которые помогли ему устоять перед лихолетьем, закалить себя в неравной битве с власть имущими.

"Слово арата" — это эпическое произведение о становлении нового, о революционном преобразовании и возрождении Тувы. Становление социалистической Тувы протекает в острейшей классовой борьбе. Мы видим, как сквозь плотный, почти непроницаемый слой сословных предрассудков пробивается живая, социальная струя. Происходит резкое размежевание. С одной стороны, подлинные патриоты, коммунисты, строители нового общества, а с другой — фальшивые люди, хитрые, враги наподобие Буян -Бадыргы, Дундука и других, которые, проникнув в партию, действуют от её имени, ненавидя социализм, защищая уходящее. С.Тока не скрывает трудностей формирования нового быта, новых человеческих взаимоотношений. Борьба идёт упорная, тяжёлая, бескомпромиссная.

Социалистическая новь опровергает реакционные измышления всякого рода недругов о том, будто психика, эмоциональный "аппарат" тувинца приспособлены лишь к примитивным формам кочевого хозяйствования, что тувинцу недоступны такие формы духовной и материальной деятельности человека, которые требуют напряжённой аналитической работы ума. С.Тока с любовью рассказывает о тувинцах-учёных, впервые приобщившихся к волшебному миру знаний, с завидной настойчивостью осваивающих богатство человеческой культуры. А тувинские рабочие — первооткрыватели немыслимых ранее профессий. В краткие сроки они подчиняют своей власти умные и капризные машины. Социалистическая действительность меняет и само содержание человека, открывает в нём много неожиданных возможностей.

"Слово арата" — своеобразная художественная летопись. Мысль об интернациональном единстве, о громадной роли русского народа в возрождении других социалистических наций — одна из сокровенных мыслей этого произведения. "Слово арата" С.Тока правдиво, с большой силой убеждения повествует о талантливом, трудолюбивом, добром, героическом народе Тувы, о славном пути, пройденном им к вершинам социализма.

Первая книга трилогии в 1951 году была удостоена Государственной премии.


Салчак ТокаСлово арата

Книга первая

Часть перваяВ берестяном чуме

Глава 1Мерген

Здравствуй, читатель! В каком бы краю нашей великой страны ты ни был и какой бы ни была твоя трудовая жизнь, я уверен — ты не откажешься познакомиться с моей родной Мерген.

Вот она кинулась полоской пены с крутого уступа и, упав на камни, бежит дальше — быстрая, звонкая. На ее пути от истоков в высокогорной тайге на Тодже до впадения в Каа-Хем — много порогов и водопадов. Когда мать первый раз вынесла меня из чума, я увидел родную Мерген. И сейчас ее трудный, сверкающий путь у меня перед глазами.

После дождей речка становится бурной, перекидывает с переката на перекат стволы таежного кедра и лиственницы, выворачивает на порогах каменные глыбы, а в жаркие летние дни делается такой узенькой, что кажется — не доберется до устья. Но и тогда даже в самых мелких местах она не перестает резвиться под пеной, только голос ее становится другим — тоньше и чище.

Зимой Мерген прячется глубоко в снег. Вдоль ее берегов вырастают пушистые стога. Это лиственницы доверху в снегу. Но Мерген не спит и зимой: вырываясь из-под снега черными ключами, она выплескивается на лед.

Истоки Мерген стережет тайга. Сюда не доходят метели и бури. Охраняет берега цепь остроглавых гор, на их вершинах даже в самые знойные месяцы сверкает снег. Растительность в долине Мерген богатая. Когда окрестные степи побуреют от жары и запахнут жженным ковылем и полынью, с обледенелых, покрытых подтаявшим снегом скал, где рождается Мерген, вместе с ее водопадами спадает в долину прохлада. И по-прежнему берега Мерген одеты в мягкие травы, и — не охватишь глазом — повсюду колышутся пионы и горные маки. Недаром народ назвал нашу речку Мерген — мастерица. Это она расшила степь и долины голубым узором.

Вырвавшись из последнего ущелья в душистую степь Сарыг-Сеп, Мерген течет свободно. Лишь кое-где она по-прежнему вскипит, прошумит по обрыву, зашипит пеной на пороге и опять спокойно идет навстречу Каа-Хему, вся в зелени и цветах.

Перед впадением в Каа-Хем Мерген совсем успокаивается. Усталая и счастливая, она неслышно подходит к устью.

Суровый Каа-Хем встречает ее, как любимую дочь после разлуки, приветливо всплескивает, обнимая ее, целуя и покачивая в голубой зыбке, рассказывает о бурях и грозах на высоких горах, откуда он примчался для встречи с ней, чтобы унести с собой через пороги и перекаты на широкий простор.


Глава 2Тас-Баштыг

У матери нас было пятеро: сестры Албанчи и Кангый, братья Шомуктай, Пежендей и я — самый младший. Отца я не помню.

Настоящего имени у нашей матери не было. Соседи по арбану [1] называли ее Тас-Баштыг — Лысоголовая, потому что на голове у нее не было ни одного волоса. Может быть, ее так наказали в молодости за непослушание какому-либо чиновнику, а может быть, она перенесла какую-нибудь страшную болезнь. Об этом мать ни разу не говорила нам. Мы тоже не спрашивали. С этой кличкой она прошла через всю жизнь.

О себе мать рассказывала скупо:

— Дед ваш, бедный арат, жил на Дора-Хеме. У него ничего не было, кроме нескольких оленей. Когда ваш дед и бабушка умерли, лама, который заочно лечил их, увел от нас оленей. Уводя их, он сердился и приговаривал: «Много лечил — мало получил, много лечил — мало получил». Шомуктаю пришлось уйти в батраки. Все вы тогда были маленькими. Я тоже пошла искать работу по людям. Но кому нужна батрачка с таким выводком?

Мать была некрасива: ростом маленькая, спина сгорбленная. Одежду на ней нельзя было назвать одеждой. Шуба, которую она носила зимой и летом, может быть, когда-то, очень давно, была действительно шубой или поддевкой из овчины. Но шерсть из нее давно вылезла, а кожа изорвалась и висела большими клочьями. Этими лохмотьями мать едва прикрывала свое тело.

Но она была женщина умная, сноровистая в каждой работе, из всех трудностей находила выход и вынесла нас на своих руках из многих испытаний.

Однажды мать, созвав нас, сказала, что мы будем жить на новом месте.

Вшестером, с небольшой поклажей за плечами, добрались мы до нашей новой стоянки на Мерген. Мать выпросила у одного дровосека топор и в самом красивом месте, на берегу Мерген, где кончается предгорье, соорудила из бересты маленький чум. Вместо постели для всей семьи она настелила еловых веток и сухой травы. Потом она принесла сухого навоза и насыпала поверху, чтобы было мягче и теплее спать.

Жерди, служившие остовом чума, были связаны у вершины, а сверху покрыты берестой. В дождь сквозь настил просачивалась вода, зимой свободно проходили ветер и стужа. Жили мы здесь, как лесные зверушки.

У нас было три козы и приблудная собака. Собаку мы прозвали Черликпен — Дикарь. Среди собак она была великаном.

По соседству с нами было много жителей, но они были такие же бедняки и жили в таких же чумах. Богачи, у которых было много скота, сторонились бедняков. Если в наш чум и заходил кто-либо из окрестных богатеев или чиновников, то лишь со словами: «На, выделай мне эту кожу», «Сшей мне эту шубу», «Подбей мне эти идики» [2]. Придя потом за изделием, часто били: «Не так сделано, не вовремя, платить не будем».

К концу зимы мы избегали смотреть друг на друга, — такой жуткий вид был у нас. Взглянешь на старшего брата Пежендея: скулы выпирают, на боках видны ребра… Если бы у нас была теплая кошмовая юрта и еда хотя бы один раз вдень, мы бы с радостью думали о зиме. Вокруг чума много круглых холмов. Как хорошо с них скользить на деревянных коньках! А еще дальше — с подножья горы, откуда текла Мерген, — скатываться на самодельных санях! Когда спадает мороз — лепить из снега крепости, людей, коров, овец; в кустах на той стороне Мерген ставить петли на зайцев и куропаток! Так и проводили зиму дети Таш-Чалана — сытые, в меховых шубках. Мы же встречали ее, как горе.

Наша старшая сестра Албанчи всегда была с нами. Вместе с матерью она воспитывала нас, кормила. Албанчи во всем стала нам второй матерью, но как они не похожи друг на друга: Албанчи — высокая, плотная, с тяжелыми косами; глаза большие, глубокие, с густыми черными ресницами, быстрые и светлые, как вспышка зарницы. Парни давно заглядывались на нее и приходили свататься, но Албанчи не хотела разлучаться с нами.

Когда мы перекочевали к устью Терзига, первым гостем к нам пришел Данила Потылицын — пожилой сутулый бобыль из русских крестьян Каа-Хема. Сначала мы его боялись. Когда не было матери и Албанчи, а он подходил к чуму, мы убегали в лес. Данила стал приходить все чаще. Каждый раз он что-нибудь приносил, иногда — сахар, иногда — хлеб. За год мы привыкли к нему, возились с ним, вместе ставили петли на куропаток. Данила и Албанчи стали мужем и женой, но ненадолго: Данила умер на земляных работах, уйдя осенью в тайгу с партией старателей.

У Албанчи родилась дочь. Ей дали имя Сюрюнма. Албанчи искусно смастерила люльку. Она срезала две березки с загнутыми макушками, связала их, как два натянутых обруча, внизу приделала решетку. На дно зыбки она положила клочья старой кошмы, осенью мы подобрали их на чьем-то покинутом стойбище. Когда сестра принесла сухого навоза и стала им устилать зыбку, я сказал:

— Ведь Сюрюнма не ягненок. Зачем ты кладешь ей навоз?

Сестра с сердцем ответила:

— Даже ягненку нужно, чтоб тепло было и сухо. Тряпок у нас нет. А навоз всегда сухой. Когда он отсыреет в зыбке, его легко выбросить и положить нового.

Как-то ночью я проснулся и слышу: Сюрюнма плачет, а мать и Албанчи, волнуясь, торопятся разжечь огонь в очаге. Я быстро натянул на себя лохмотья, служившие мне одеждой, и подошел к ним.

— Чего вскочил среди ночи? Иди ложись, — проворчала мать.

Я не мог понять, что произошло. Забравшись под тряпье, служившее одеялом, я стал сквозь его дыры наблюдать за матерью и сестрой. Они вылили из чугунной чаши в деревянное ведерце остатки чая, уже подернутые коркой льда, и сунули в чай обе ручонки Сюрюнмы.

Утром мать долго ворчала:

— Я ее сама крепко замотала в люльке. Как она могла вытащить руки? Этой ночью Сюрюнма чуть без рук не осталась, — продолжала она, обращаясь ко мне. — Высвободила их и так пролежала до утра. Если бы мы не встали до света, у нее бы руки отмерзли, осталась бы без пальцев. Горе с маленькими детьми! Ты, когда чуть побольше Сюрюнмы был, едва руку себе не сжег. Как-то я собралась пойти по людям, достать еды. Старшие дети тоже ушли. Как оставить тебя одного? Обвязала тебя арканом и прикрепила к большой жерди чума, чтобы ты не мог дотянуться до горячих углей. Оставила тебя, как козленка, на привязи. Прихожу домой, слышу — ты кричишь. Вбежала в чум. Оказывается, ты так сильно дергался, что оборвал наш старенький аркан, подполз к очагу и сунул руки в горячие угли. Таким, как мы, и жар в очаге — горе.


Глава 3Мы одни

— Пойду-ка я еще в один аал, посмотрю, какие там люди, — сказала мать старшей сестре Албанчи.

— Что ж, сходим вместе, но просить у людей, в холодные глаза им заглядывать — хуже всего. Лучше с восхода до поздней ночи делать самую тяжелую работу.

Мать ответила:

— Верно. Но куда нам пойти? Где найти работу? Кто же возьмет нас? — Взяв в руки мешок и сказав Албанчи: — На этот раз мы найдем, что ищем, — мать проворно, как всегда, вышла из чума.

Торопясь за ней, Албанчи обернулась к нам:

— Ничего не бойтесь, мы скоро вернемся.

Я выбежал за ними, чтобы узнать, куда они пошли, и увидел, что они идут не так, как выходили. Мать совсем сгорбилась, засунула глубоко обе руки в короткие рукава и передвигалась как-то странно, почти не сгибая ног в коленях. Покачиваясь, мать и сестра побрели вниз по Мерген и вскоре скрылись за кустами.

Вернувшись в чум, я спросил сестру Кангый:

— Почему мать и Албанчи еле передвигают ноги, качаются из стороны в сторону, как будто они выпили черной араки? [3]

Кангый рассердилась:

— Ты заболел головой! Откуда у нас арака? Для нее нужен хойтпак [4] — много, целый бочонок. Потому-то они и качаются, что долго ничего не пили, ни молока, ни хойтпака, ни чая. Хотела бы я посмотреть, как ты будешь шагать по степи, если, как они, походишь без еды от одной луны до другой.

Мать и Албанчи, уходя, сказали, что вернутся совсем скоро, но прошло два дня, а их все не было. В тот год осень наступила очень рано, степь покрылась густым инеем, начались заморозки. Мы, Кангый, Пежендей и я, сидели вокруг очага, шевелили в пепле красные угольки и раздували огонь. Ждали день и ночь, второй день и вторую ночь.

Время от времени Кангый и Пежендей, строго посмотрев на меня, спрашивали:

— Где же твои дрова? Ты все сидишь?

Я выбегал и втаскивал заготовленные днем прутья. Положив их в очаг, я снова подсаживался греться. Все сильнее хотелось есть. Мы ставили на угли нашу старую-престарую чугунную чашу, без ручки, надтреснутую, с закопченным дном. Согрев воду, мы клали в рот крошки уже спитого кирпичного чая и много пили. Пежендей втягивал воду со свистом, громко чмокал. Вода журчала у него во рту, как на порогах Мерген. Он пошучивал:

— Никогда я не ел такого вкусного супа.

После «супа» еще больше хотелось есть. Мы выходили в степь, ломали дикую акацию, драли кору, очищали верхнюю кожуру и ели, воображая, что эти горькие светло-зеленые полоски древесины — ломтики жирной баранины.

Когда становилось невмоготу, мы выскакивали из чума и бежали заглянуть в соседние юрты. Сначала бежим посмотреть на юрту охотника Томбаштая. Как хорошо, если он вернулся с охоты! Всякий раз, когда Томбаштай подстрелит косулю в верховьях Мерген, наловит хариусов и тайменей или, уйдя на Терзиг, уложит в тайге марала своим верным самострелом, он всегда позовет нас к себе. Мы еще больше радуемся, когда сами увидим его издалека.

Вот Кангый, выйдя на разведку, кричит с бугра:

— Торопитесь! Дядя Томбаш что-то везет!

Мы вихрем летим навстречу охотнику. В тороках у него прикручен горный козел. Осанисто покачиваясь в седле, Томбаштай молчит и широко улыбается. На тропу уже высыпала гурьба детей из соседних юрт. Они шумят, проталкиваясь к седлу Томбаштая, как рябчики, налетевшие на куст спелой голубики. Подходят взрослые. Все приветствуют охотника, поздравляют с добычей. Посасывая чубук длинной, в локоть, трубки, дядя Томбаш смотрит, как соседи, отторочив зверя, снимают с него шкуру. Мы садимся на землю и тоже смотрим, как работают над козлиной тушей шесть проворных рук. Потом поднимаем глаза на дядю Томбаша. Какие у него длинные ноги! Наверно, потому такие, что он гоняется за быстрыми косулями! Бритая голова дяди Томбаша блестит высоко над нами под самым небом. Нос у него тонкий, с горбинкой. Лицо обросло короткой бородой, рыжеватой, курчавой. Если бы не живые карие глаза и спокойная улыбка, казалось бы, что он вылит из бронзы — такой он загорелый и крепкий.

Взрослые начинают делить добычу. Смотрю — сестру Кангый тоже пригласили участвовать в дележе. Как загорелись ее глаза! Она хватает обеими руками протянутую ей ногу косули и несколько ребер, крепко прижимает к себе, как будто боится, что кто-либо заберет назад доставшуюся ей ценность.

Под конец старшина дележа — старейший житель аала — подносит дяде Томбашу на простертых руках оставшуюся часть косули:

— Сегодня ты убил — мы поделили, завтра я убью — поделишь ты.

Томбаштай принимает подношение и низко кланяется старику:

— Я сыт твоими словами. Буду сыт и твоей добычей. Желаю твоим сыновьям хорошей удачи в тайге. Желаю твоим внукам еще большей добычи.

Люди расходятся. Дядя Томбаш зовет нас к себе, готовит охотничий ужин, рассказывает о своих приключениях и укладывает спать.

Утром он отпускает нас, дав мне с Пежендеем еще один кусок мяса.

Когда дяди Томбаша нет, мы навещаем других соседей. Но эти люди такие же бедняки, как и мы. Во все времена года много пищи только у обитателей белых юрт.

Иногда мы решались проникнуть за белую кошму. Выйдя на прогулку и увидев где-либо дымок над белой юртой, мы вприпрыжку бежали туда, взявшись за руки. Сторожить чум оставался Черликпен.

У юрты богача Таш-Чалана мы старались угадать, что варят на его очаге. Юрта у него была большая, просторная. Как белый гриб среди зеленовато-серых сыроежек, возвышалась она в кругу продымленных шалашей. Чтобы не показаться дерзкими Таш-Чалану, мы осторожно вползали в юрту.

Таш-Чалан, сидя на ковре и поджав ноги, пил чай с густой пенкой и громко сопел. Из широкого ворота его халата шел пар, по красному лицу струился пот. А по вечерам он не пил чаю — он держал обеими руками бараний зад, обгладывал его, непрерывно причмокивая и утирая о подол руки, залитые жиром. Ни разу Таш-Чалан не подумал, что и мы тоже хотим есть. Чаще всего он, кряхтя, подымался и вышвыривал нас одного за другим за полог.

Но иногда он и другие богачи делали вид, что терпят нас благосклонно. Мы усаживались полукругом с левой, свободной стороны очага и жадно следили за руками, тянувшимися к еде. Мы заранее радовались, что вот-вот сейчас получим вкусную кость или кусочек жира. Но люди продолжали облизываться и жевать, не обращая на нас внимания. Когда еда подходила к концу, мы приподнимались на одно колено, каждый старался выдвинуться вперед: кого первым заметят, тому первому и дадут. Но ничто не помогало. Хозяева юрты никого не замечали.

— Тогда Кангый набиралась смелости — она была у нас старшей — начинала пискливо просить:

— Когда кончите есть, дайте моим младшим братьям и Сюрюнме что-нибудь. Они очень голодны.

Таш-Чалан взглядывал на Кангый исподлобья, никого не отвечал и только растопыривал пальцы, с которых стекал жир. Он тяжело отдувался, словно задыхался от жадности.

Иногда он говорил:

— Нате, голыши, не даете людям спокойно глотнуть!

С этими словами он бросал нам маленький кусочек легкого или печени. Мы с Пежендеем первыми срывались с места, чтобы схватить брошенный кусок. Мы вцеплялись друг другу в волосы, и пока мы так возились, подкрадывалась хозяйская собака и, схватив мясо, оставляла нас ни с чем. Тогда Таш-Чалан заливался веселым смехом.

— Ха-ха-ха! — гремел его голос, хриплый, как труба ламы.

Весь он еще больше наливался кровью и хохотал, сотрясаясь, словно в приступе очень тяжелого кашля. Придя в себя, он тихо, по угрожающе говорил:

— Проклятые щенки! Залезли к людям в юрту, так сидели бы тихо, а то кричат и дерутся — хуже бездомных псов. Убирайтесь!

И он кулаком выталкивал нас за полог.

Иногда сестре Кангый удавалось поймать на лету брошенный Таш-Чаланом кусочек мяса. Тогда мы мирно выходили на волю. Кангый разрывала добычу на равные части, и мы долго смаковали каждый свой кусочек. Но так бывало редко. В большинстве случаев мы только смотрели, как едят другие.


Глава 4Наши охотники

Наш Черликпен был высокий, сильный пес, черный, как уголь. Шерсть на хвосте сбивалась у него комьями, как будто к нему пришили куски войлока. Лаял он басом. Мы полюбили Черликпена с того первого дня, когда он появился у нас. Черликпен тоже привязался к нам.

Раньше, без Черликпена, нам становилось не по себе, когда мать уходила надолго в горы или спускалась вниз по Мерген. Теперь мы никого не боялись.

Сколько было радости и веселья, когда в один ясный морозный вечер он вернулся в чум с первой добычей! Огонь в очаге уже догорал, под пеплом чуть тлели красные угольки. В чуме стало так холодно, что щипало носы и пальцы, как только высунешь их из-под покрывала. От холода мы не могли заснуть. Вдруг слышим веселый визг Черликпена. Через минуту он вошел в чум, важно переступая, остановился перед нами и опустил свою ношу. Это был большой белый заяц. Видимо, Черликпен подкараулил его на тропе, спрятавшись за сугроб. Наш охотник был голоден, как и мы, но не показывал виду и так же важно, как вошел, улегся перед очагом.

Тут же мы ободрали зайца, сварили и до утра лакомились нежным мясом. Голову мы отдали нашему охотнику Черликпену.

С тех пор Черликпен стал вместе с нашей матерью выходить на добычу. Но удача приходила редко, чаще они возвращались ни с чем.

Однажды мы долго сидели одни в чуме, переделали все, чем можно было развлечь себя: оттаивали прутья караганника [5], жевали его кору, кипятили воду, ходили за сучьями, а мать все не приходила.

Мы вышли на мороз. Перебегая с холма на холм, мы вглядывались во все, что чернело вдали на снегу. Солнце осыпало землю острыми лучами, но колючки мороза были куда острее. Пежендей заплакал:

— Когда же придет наша мать?

Кангый его одернула:

— Сейчас придет, не плачь.

Пежендей ей не верил и продолжал всхлипывать. Но вдруг он вскочил и радостно закричал.

Мы стали смотреть туда, куда указал Пежендей. Где по тропе, где по снежной целине, медленно приближались к нам мать и Албанчи.

Мы уже видели, что у них за плечами не пустые мешки. Что может в них быть! Мы бежали по глубокому снегу, как по мягкой траве, не чуя под собою ног, а оказавшись рядом с матерью, ухватили ее за подол.

— Куда вы ходили? Что принесли? Покажи, что в мешке.

Мы ликовали, плакали от радости, крепко держась за подол матери. Она вся посветлела, прижала нас к себе и целовала каждого.

— Ах вы, мои барашки! Сильно проголодались? Промерзли?

Мы наперебой стали рассказывать о том, что случилось в отсутствие матери и Албанчи. Пежендей успел сказать первым:

— Черликпен раскопал в снегу белую куропатку.

— Два крыла оставили вам… — подхватил я, выбегая вперед и приплясывая.

— А потом съели! — перебил Пежендей.

А я добавил:

— На другой день.

Последней заговорила Кангый:

— Таш-Чалан опять нас прогнал…

Войдя в чум, мы набросились на мешки, принесенные матерью и сестрой. Албании развязала их, мы заглянули в первый мешок. В нем была обглоданная до хрящей баранья шея, объедки талгана [6], похожий на мерзлую землю комок замороженной чайной гущи и крошки сухого чая, завязанные в тряпицу. Все это было пересыпано отрубями и зернами пшеницы.

— Это все, — сказала мать. — Зайдешь к богатому — выгонит из юрты. А бедняки могут поделиться только тем, что у них есть.

Мы обступили мешки и старались наперебой запустить в них руки.

Мать остановила нас:

— Не хватайте. Я сама поделю.

Мы отошли от мешков, но не могли отвести глаз в сторону, от нетерпения открывали рты и глотали слюну.

Мать поделила принесенное. Старшая сестра достала щепотку свежего чая, подмешала в него истолченной коры лиственницы, вскипятила и подбелила козьим молоком.

Когда лесная птица выведет птенцов, она холит и растит их. Пока они не вылетят из гнезда, хлопотливая мать не знает покоя. Сама она не съест ни зернышка, ни червячка, пока большеглазые птенцы не перестанут вытягивать шеи и жалобно пищать. Точно так же и наша мать. То, что она с таким трудом собирала в юртах, раскинутых по степи и в предгорьях, тотчас исчезало. Она никогда не дожидалась, пока мы доедим все зерна и допьем весь чай, — а снова и снова пускалась в путь.


Глава 5Что теперь будет?

Мать стала снова втихомолку собираться. Я подумал: уйдет и опять меня не возьмет. Кангый и Пежендей все ходят в лесу. С ними Черликпен. Меня не берут — мал, и я останусь один.

Мне так захотелось идти вместе с матерью и Албанчи, что я сказал:

— Если ты куда-нибудь пойдешь, я не останусь. Ты всегда говоришь «ненадолго», а потом долго не возвращаешься.

— Не говори пустого. В такой сильный мороз, голый — куда пойдешь?

— Нет, возьми, — настаивал я.

— Не повторяй пустых слов, не спорь, все равно здесь сидеть будешь.

— Не могу здесь…

Мать обхватила меня, зажала между коленями и отшлепала чем-то широким, но совсем не больно. Я растянулся на земле и нарочно заплакал как мог громче.

— Вот так и лежи.

Уткнувшись лицом в землю, я притворился, что засыпаю. Мать и сестра Албанчи тихо вышли из чума. Обмотав ноги, я выбежал за ними.

Как быть? Догнать — пошлют назад. Пока я думал, мать и сестра стали скрываться из виду, но я их скоро догнал. Мать повернулась ко мне. Я снова заплакал, как в чуме, и повис на ее руке.

— Баа! — закричала мать. — Теперь я с тобой такое сделаю…

Албанчи потянула меня к себе:

— Ну, зачем? Пусть идет с нами!

Ничего не ответив, мать вытерла рукавом глаза и пошла, не оглядываясь, вперед по берегу Каа-Хема. Так шли мы втроем по скрипящему снегу друг за другом, пока наконец не увидели несколько аалов.

Из юрт выделялась одна — высокая и нарядная. Когда мы стали к ней приближаться, навстречу с лаем выбежали собаки. Впереди мчался большой черный пес, похожий на Черликпена. Красный язык у него высовывался изо рта и снова прятался за зубами, глаза горели.

Я прижался к матери. Албанчи взяла у нее палку, вышла вперед и закричала:

— Уймите собак, беда, разорвут людей!

Из нарядной юрты выглянул человек. Не унимая собак, он, улыбаясь, ждал, что будет. Размахивая палкой над головами собак, сестра подвела нас к юрте. Выглядывавший оттуда человек как ни в чем не бывало опустил полог и скрылся. По очереди склоняясь к земле и занося ногу за порог, мы вошли под своды белой юрты. Став на одно колено у очага и низко склонившись, мать пожелала здоровья хозяевам.

Человек средних лет с обритой головой, с носом, конец которого свешивался, как горб у чахлого верблюда, в шубе на ягнячьем меху, крытой желтым шелком, в узорных идиках, ничего не ответил на приветствие. Человек сидел за очагом и недоброжелательно поглядывал на нас. На боку у него, как переметная сума, болталась в чехле табакерка.

Вынув ее и постукав большим пальцем по дну, он запихнул щепотку табаку в обе ноздри и, чихнув, спросил:

— Куда идете?

— Ищем работы, — сказала мать и, показав на меня, добавила: — Чтобы эти остались живы.

Увидав в глубине юрты, на сундуке с золотыми узорами, пестрых бронзовых божков — то ли потому, что она верила в них, то ли потому, что думала угодить ламе, — мать поклонилась божкам.

— Охаай! А что вы умеете делать? — и не дожидаясь ответа, сказал пожилой женщине, сидевшей у его ног: — Не поговоришь ли ты с ними? Дать им мы ничего не можем, ну а работа найдется.

«Вот сейчас эта женщина нам все расскажет», — подумал я и во все глаза стал смотреть на нее.

— Что прикажете, будем делать, — оживилась мать, — только назначьте цену, — и, подойдя к женщине, низко поклонилась.

— Не торопись спрашивать. Пойдешь в соседнюю юрту, там тебе скажут, что делать. За это потом попьешь сыворотки. А насчет цены — какой разговор? Даром, что ли, хлебать будешь? Даром, что ли, сидеть в теплой юрте?

Я снова посмотрел на хозяйку. Одета в ягнячью шубу, шелк синий. Волосы на голове заплетены черной пекинской лентой, в ушах серебряные серьги, щеки густо нарумянены, во рту пестрый чубук китайской трубки, конец которого при разговоре постукивает по зубам.

— Позвольте спросить: сделав работу, каждый человек должен получить ее цену? — осмелилась сестра.

Женщина вынула изо рта трубку:

— Если хотите работать — идите, куда я сказала, если нет — идите, куда знаете.

Так же, как вошли в юрту, мы по очереди вынырнули из нее и направились к соседней — черной, приземистой, стоявшей поодаль.

Там сидело несколько мужчин и женщин. Среди них был наш знакомый, всегда работающий на других, Тостай-оол.

По внешнему виду сидевшие ничем не отличались от нас и одеты были в такие же лохмотья. Кругом ничего не было, кроме сбруи. Я недоумевал: люди бая, а совсем как мы.

Мать и сестра пожелали мира и здоровья сидевшим.

— И вам здоровья, — ответили они, приподнимаясь на руках и раздвигаясь в стороны.

На почетном месте позади очага сидел моложавый мужчина в светло-серой шубе, с косичкой на темени. Это означало, что он недавно вышел из хураков — ламских послушников.

Сидел он с гордой осанкой.

— Мы пришли поговорить о работе и, если можно, о цене. Хелин прислал нас, — тихо сказала мать.

— О работе? — Человек зевнул и, взглянув искоса на мать, нехотя бросил в ее сторону:

— Ты, лысая голова, будешь кожи дубить. Цена будет, сама знаешь: одну шкуру сдала — отколю кусок чая, идики подбила — дам высевок чашку. Ну, а шубу сошьешь — так и дунзы [7] горсть бери — не пожалею.

Бросив эти слова, он часто задышал, словно после тяжелой работы, и, набив табаком трубку, стал пускать дым. Затянувшись несколько раз, он ласково глянул на Албанчи:

— А с тобой, толстушка, мы завтра же, с утра, за дровишки примемся. Вдвоем работать будем, в лесу. — И, чуть толкнув локтем соседа, прибавил, сверкнув краешком глаза: — С этакой с молодой да гладкой у нас дело пойдет!

Он сидел развалясь и говорил нараспев, как воркуют голуби. И вдруг нацелился на меня:

— Ну, а ты что будешь делать? Все, наверное, смотришь, что украсть?

Я нежно прильнул к матери и зарыл голову в ее лохмотья.


Глава 6Вместе с табунщиками

Тостай не дал меня в обиду.

— Нашел кого пугать! — сказал он, обернувшись к приказчику бая.

— Ишь какой лев нашелся! Вот я тебя, собака, проучу! — зашумел расходившийся приказчик.

Схватив лежавшие у очага конские путы, он уже собирался вытянуть ими по спине моего заступника. Но тут и другие повскакали с мест.

— Если ты Тостая тронешь, мы тебя проучим! — закричали они.

Приказчик притих, захлопал глазами — то на нас, то на них — и выкатился из юрты.

Настала ночь. Веселее потрескивал костер, окруженный людьми. Кто сушил мокрые портянки, кто латал расхлябанные идики; иные выщелкивали ползущую по складкам нечисть.

— Ну, детки, — сказала мать. — Охота поутру верней, чем среди ночи; давайте уснем. — И, облокотившись на вьючную суму, она положила мою голову к себе на колени.

— Мы сегодня, — обратилась она, помолчав, к батракам, — истоптали много снега. У вас, сыночки, не найдется ли, чем посветить в животе?

Тостай отложил в сторону свою работу:

— Угощения не припасли, свои люди — не побрезгуйте.

Он подошел к полочке у входа в юрту. Что он подаст нам оттуда? Бежит-бежит время, а Тостай все скребется у полки. Вот он ставит перед нами деревянное ведерко и с чашку высевок на дне маленького корытца; а сам идет на свое место. Мать посмотрела, что получится, если мы втроем съедим поданный нам ужин, и, сказав: «Съешь ты, мой сын», — насыпала в чашку высевок, налила до половины хойтпака, очистила с краев ведерка подсохшую сметану в чашку, помешала кушанье пальцем и протянула мне.

Отхлебнув из чашки кисловатой гущи, я посмотрел вверх и сквозь дымовое отверстие увидел густую россыпь звезд. Они переливались на небе и подмигивали мне.

В юрте стало морозно. Все уже спали. Лишь двое все еще, перемогая дрему, сидели. За кошмой заскрипели грузные шаги: «Хорт, хорт!» — и в юрту ввалился тот же самодовольный, налитый кровью толстяк.

— Проклятые кулугуры! [8] Чего развалились, разоспались? В поле ночь, темень, — за табуном нужен глаз. Ну, чего ждете?..

Смотрю — подымаются люди; ни слова не говоря, натягивают наспех идики, забирают седла с чепраками, хватают кнуты, уздечки и выбегают из юрты.

Задремав опять, слышу краешком уха: табунщики перекликаются, волки воют протяжно вдали, им откликаются, подвывая, собаки. Я еще плотнее прижался к матери и заснул, словно провалился в страшное, темное ущелье.

Когда я проснулся, в юрте было уже светло. Никого не было, я лежал один. «Где же моя мама, где сестра, где хоть бы тот же Тостай-оол — куда он девался?»

И тут сама хозяйка, жена Тожу-Хелина, вошла в юрту. Будто растерявшись, постояв минутку неподвижно, она вкрадчиво заговорила:

— Вот оно что! Ты все еще спишь, мальчик?

Кошкой к мышонку она подкатилась ко мне.

Все еще не вставая, я заторопился, забормотал:

— Вот-вот сейчас встану… уже встаю.

Но она еще проворнее согнулась надо мной, и в тот же миг, как ее рука вцепилась в мое ухо, я вскочил, как собака, на которую пролили кипяток.

— Люди, гляди, еще до зари на работу вышли, — зазвенел в полную силу голос хозяйки. — Мать за юртой кожи мочит, сестра с Дондуком лес рубит, а ты разлегся, щенок! Ну, живо! Дров сюда. Мигом разведи огонь!

За юртой, на том месте, где кололи дрова, я нащепал лучин и нарубил сучьев для костра. Когда в юрте разгорелся огонь и хозяйка ушла, я подсел к очагу, растопырив подол чтобы побольше захватить идущего снизу тепла.

Понемногу стали собираться работники. Первыми вернулись табунщики — невесело, понурив головы. Так дерево опускает ветви в воду в пору большого разлива. Хотя мать сказала, что охота поутру верней, но утро не принесло удачи ни нам, ни остальным обитателям юрты. Как волки ночью, так днем рыщут среди людей хозяева аала. Я вспоминал прошедшую ночь: хорошо было в юрте, спокойно, хотя в степи завывали волки; так уютно было среди честных табунщиков, на коленях матери, когда угли в костре еще не остыли и в дымоход светили звезды.

Тостай утешал младшего табунщика, у которого волки задрали жеребенка.

— Без времени чего скулить? Не видав воды, к чему снимать идики! Хелин, может, простит.

Но разве Хелин простит? Приказчик уже пожаловался ему на табунщика. Хелин вошел тихо и молча стал греть ноги у огня, подымая к очагу то одну, то другую.

Потом заорал:

— Черепахи! Падаль! Мое добро этак стеречь — разживляйся, мол, зверь и птица!

Под конец он сказал:

— Мой жеребенок не просто бегун, он — иноходец, лучший был в табуне. Сейчас же выкладывайте за него полную цену, не то еще зиму в табунщиках проходите — за выкуп!

Хелин ушел, никого не побив: видно, боялся мужчин. Все молчали. Старый табунщик сокрушенно заговорил:

— Из какой чащобы выскочит волк? С какого края степи он пробежит? Где задерет жеребенка — кто это может знать? Беда с ними! Через этих синеглазых [9] я задолжал хозяину вперед за пять зим — даром хожу за табуном.

Тот день был грустнее всего для матери и Албанчи. Ведь они были новичками среди работниц Тожу-Хелина. На моих глазах их наказали по одному разу. А что было без меня? Матери попало от жены Хелина за то, что она пошла меня проведать, не закончив нашивку узорчатой тесьмы на голенища, и вынесла на воздух байские идики. Сестре досталось от самого Хелина за то, что хитрый приказчик заставил ее погрузить на сани сырой лес, а сам на своем быке возил сухостой.

Сестра вернулась из тайги. Раскрасневшаяся и счастливая тем, что мы снова свиделись, она протянула к себе мою голову и крепко поцеловала. Тожу-Хелина мы не заметили. Он вобрал руку в рукав и пустым его концом хлестнул Албанчи по голове. Вслед за тем он прихватил поднявшиеся над ее грудью складки халата и закричал, дыша ей в лицо:

— Думаешь, я слепой: не вижу, где дерево, где водяная коряга? Быка заморила, пучеглазая! Ты мне заплатишь!

Я старался изо всех сил напугать Хелина моим плачем и в то же время призвать на помощь нашу мать и Тостая. Понятно, я не очень следил, как хлещет рукав Хелина, но зато я хорошо испробовал вместе с сестрой, как кусаются и обжигают лицо галуны на его обшлаге.

Когда все опять собрались к юрте, Тостай сказал матери:

— Ты, бабка, отсюда пошла бы, лучше будет. У тебя есть свои колья и свои дети. Наше дело другое: нет у нас своего аала, вот и приходится так — ходить по чужим… А там поглядим, что будет.

Мать молча докурила трубку и, выбив из нее пепел о носок идика, вышла из юрты.

Старый табунщик погладил меня по голове и спросил, обращаясь ко всем:

— Почему судьба от хороших людей бежит, а плохим несет подарки?

— Кому какая судьба, — возразила пожилая женщина, у которой халат был надет лишь на левую руку и левое плечо, чтобы удобнее было работать над очагом [10]. — Тожу-Хелин тоже свою судьбу в судуре [11] ищет.

— Неправда это, — сказал Тостай, очертив трубкой большую дугу в направлении юрты Хелина. — Неправда это, — повторил он, — неправда, ему всегда хорошая судьба будет: она не дура — таскаться по черным юртам. А плохую судьбу — ту непременно пошлют нам.

Мы пошли назад нехожеными снегами, высматривая наши вчерашние следы. Я бежал впереди, бороздя палкой снег. Я завидовал Кангый и Пежендею, которые без меня, наверное, что-нибудь придумали и, может быть, сейчас на самодельных санях катают Сюрюнму с холма или, уложив ее спать, сами сидят в санях, а Черликпен катает их по льду так же важно, как подвозит из лесу вязанки сучьев и щепок. Когда же ему скажут бежать быстрее и назовут по имени, он завизжит и рванет так, что постромки у саней не выдержат. Тогда Черликпен, оставив своих седоков на реке, будет носиться по снежным волнам, утопая в них и снова взлетая на гребни, и не угомонится, пока его не перехитрят, спрятавшись за сугроб, и не уцепятся в четыре руки за упряжь.


Глава 7Опять зима

Вспоминаю одну осень. Едва ли когда было еще такое лютое время в наших краях. На кочевья вдоль Каа-Хема и его притоков налетела рябая оспа. Как звонкая коса рядами укладывает стебли травы, так она выкашивала детей и взрослых. Беднота вымирала целыми арбанами и сумонами [12].

Самый страшный мор напал на тоджинских оленеводов, что жили, как и мы, в берестяных и лиственничных чумах. Теперь от чумов остались только полусгнившие колья, все оленеводы вымерли. Олени их одичали и ушли в тайгу. Мор прошел с косой и по долине Мерген. Баи оставляли умирать заболевших работников и вместе со здоровыми откочевывали в другие места. Стойбища на Мерген опустели. Только наш рваный чум остался стоять у воды. Рядом паслись три козы.

Эхо далеко перекатывалось по хребтам и горным рощам, когда лаял Черликпен. Мать ходила в раздумье. Потом она собрала нас и, обращаясь ко мне, сказала:

— Возьми этот мешок из-под саранки [13], а вы двое понесете берестяное корыто.

Эти слова мать произнесла очень строго, почти с укором, и сразу вышла. Но мы ведь знали, что она нас очень любит. Не зная, куда и зачем, мы семенили вслед за матерью. Она все ускоряла шаг и, оглядываясь, ворчала:

— Опять отстали! Бегите живей.

Мы так отощали и отвыкли ходить, сидя целыми днями у входа в чум, пока мать, странствовала, что спотыкались и отставали от матери, хотя мешок и корыто были пустыми. А ей что! Она исходила столько земли! Никто, пожалуй, не шагал быстрее, чем она.

Мы пришли на жнивье. Снопы с него, видимо, увезены были недавно. Мать обернулась к нам:

— Видите на земле колосья? Собирайте, как я.

С этими словами она склонилась над сжатой полосой. Ее руки проворно опускались к земле и подымались. Звук, который издавали тяжелые зерна, стуча по дну берестяного корыта, напоминали мне шум града во время грозы, когда сидишь в чуме. Мы тоже потянулись к колосьям, собирали их в подолы и ссыпали в мешок и корыто. Немало колосьев растерли мы на ладонях и тут же полакомились зерном. По жнивью прохаживались дрофы, налетевшие с предгорья. Они видели, что в руках у нас нет ничего опасного, и спокойно подчищали на стерне колоски. Солнце зашло, и дрофы улетели, а мы все еще ходили по полю.

Когда дома мы колосья обмолотили и зерно провеяли, его оказалось не так много. Пока мать веяла, мы набрали хворосту и поставили на огонь чугунную чашу. Сестра Албании насыпала зерно в чашу и сказала Кангый:

— Поджарь, только, смотри, не пережги.

Через минуту Кангый сняла с очага чашу ухватом и высыпала зерна в берестяное корытце. Из него густо шел пар, а мы уже загребали руками румяные зерна и, перекидывая с ладони на ладонь, дули на них и насыпали в рот. Мать задумалась. Грустно, грустно посмотрела она на меня.

— Подойди, сын.

Она обхватила мою голову, прижала к груди, гладила, целовала. Потом она опять задумалась и посмотрела на дырявые стены чума.

— Холодно в тайге, и глаза у богатых людей холодные. Опять пойду к ним пасти скот и мять кожи. Сама прокормлюсь, а что будет с вами? Смогу ли я в эту зиму спасти вас?

Мать вся затряслась. Глядя на нее, мы захлебнулись в плаче.

Проезжающие тужуметы [14], наверное, шутили: «С голодухи завыли на реке волчата вместе с волчицей».

Было уже совсем темно, когда мы, свернувшись в комочки, натянули на себя все, что могло согреть нас, и сразу заснули.

Но скоро я проснулся. Снег набился в чум через щели и дымовое отверстие. Вьюга так трепала бересту, что настил еле держался. Много кусков бересты уже унесла и далеко разбросала метель. Несколько жердей вырвало и свалило набок. Мороз стал злее. Я еще больше сжался в постели.

Я видел во сне много лакомых кушаний: мясо, сыр, просо. Чего я только не ел в ту ночь! Когда проснулся, уже светила заря. Вскочил, рассказываю сон. Пежендей поднял на меня большие глаза.

— Эх, было бы здорово, если бы твой сон разделить на всех, мой младший брат!

Я огляделся: худа девались мать и сестра Албанчи? Выбежал из чума — на берегу Мерген их тоже нет. Не знаю, сколько раз за это время можно было вскипятить и напиться горячей воды, но оно казалось длиннее всей жизни: так долго не было матери.

Вернувшись, мать сказала:

— Мы с Албанчи обошли все юрты в долине Мерген, где, думали, можно что-нибудь заработать. Никто не пустил к себе — прогоняют, как только приподнимем полог у входа в юрту и поздороваемся.

В конце дня мать позвала из чума Албанчи:

— Надо идти к Сарыг-Сепу.

Я выпрыгнул за ними, ухватился за подол матери.

— Куда опять? Мы тебя не пустим.

Мать приподняла меня и поцеловала в голову:

— Пусти, сын! Мы спустимся к Сарыг-Сепу — там живут русские, попилим дров, почистим дворы, а то и так попросим, принесем много-много еды.

Солнце уже закатывалось. Раньше мать никогда так поздно не ходила. В ту ночь долго горел наш костер.

Утром выпал глубокий снег. Солнце только что вышло из-за тайги, разбросало по свежему снегу веселые блестки. Оттого, что не было ветра и вся земля светилась, сразу сделалось тепло. Я выбежал на дорогу, по которой ушла мать. Скоро я убедился, что ошибся, — совсем не тепло, ноги мерзли, как в сильный мороз.

В наследство от старших братьев и сестер ко мне перешли дырявые башмаки со сбитыми задниками. Когда приходилось идти в степь или тайгу, я подвязывал к подметкам плоские деревяшки так, чтобы закрыть дыры. Деревяшки с загнутыми концами — это были мои коньки. Может ли дать тепло дерево? Ногу сразу прихватывал мороз. Каждую зиму я ходил с обмороженными пятками, два-три раза сменялась кожа на них.

Я вернулся в чум, стал греть ноги и тут услышал лай Черликпена. Он рявкал в отдалении, не то приветливо, не то с опаской.

Пежендей и Кангый просунули головы в чум и закричали мне:

— Мать пришла! Живо, Тока!

Я быстро вскочил в свои маймаки [15]. Ведь Пежендей и Кангый могли раньше добежать до матери и раньше меня увидеть, что она принесла. Но маймаки с деревяшками были мне велики. Когда я побежал, они захлопали, как кожаные крылья у седла.

Я взобрался на холм. По тропинке у рощи бежал Черликпен. Из-за деревьев, опушенных снегом, вышли мать с сестрой Албанчи. Они что-то несли. Рядом с ними вертелись Пежендей и Кангый. Я закричал:

— Что несешь? Где достала?

Мать махнула рукой:

— Не ори! Несу хлеб. Будешь есть.

Пежендей, спотыкаясь и падая от восторга, кружился перед матерью и кричал еще громче:

— Где взяла так много?

— Не все ли тебе равно? Поджарю — будете есть.

Мать направилась к чуму. Мы шагали за нею. Немного не дойдя, она остановилась и села спиной к чуму. Она вытянула из-за голенища маймака длинную самодельную трубку и, наполнив ее смесью табачного нагара с наскобленной древесиной горного карагача, стала жадно сосать, выдыхая большие клубы дыма.

Албанчи принесла из чума корыто и, развязав мешок, отсыпала в него блестевшую красным загаром пшеницу.

Легко было в тот день. Весело было. В чаше шипело. У всех на зубах хрустела жареная пшеница.


Глава 8Шаагай

Вечером Черликпен громким лаем оборвал наше веселье.

Мать сказала мне:

— Сходи посмотри.

Я выбежал. Подъехали три всадника. Первый, грузно покачиваясь в седле, широко разводя поводья и опуская их на шею коня, по привычке понукал его: «Чу-чу!» На нем была длинная, покрытая узорчатым шелком синяя шуба. У второго шуба была бурого цвета. На первом всаднике я увидел островерхую шапку, отороченную собольим мехом, с коричневой шишкой наверху. На втором шапка была из черного бархата, с голубой шишкой. Третьего всадника я не успел разглядеть: он уже соскочил и стоял позади лошади.

— Кто там? — спросила мать.

Я глухо ответил:

— Какие-то верховые.

— Горе нам! Беда! — прошептала мать.

Тем временем всадники привязали коней, подошли к чуму. Один из них крикнул:

— Проклятые! Кто там, в конуре? Уймите собаку!

Черликпена мы, по приказу старшей сестры, отвели к Мерген и привязали к лиственнице.

Мать выбежала из чума, опустилась перед приехавшими на колени и начала кланяться:

— Мир вам, мир вам!

Всадники не ответили. Будто никого не видя, они молча шагали к чуму. Шубы у них в густых складках, рукава, длиннее рук, болтались на ходу.

Мы, как ужи, заползли между жердей чума. Намазанные салом маймаки подошли к порогу. Еще миг — и они остановились подле нас. Приехавшие молчали, копили злобу, потом замахали руками:

— Мы вам дадим «мир», мы вам покажем «мир», подлые! Слушай нас, человечья падаль!

Один из вошедших показал на чашу с зерном:

— Чей хлеб жрете?

Мать пыталась ответить, но второй из приехавших ее перебил:

— Разве может быть у этих тварей хлеб? Ясно, ограбили Узун-Чоодура.

Первый подхватил:

— Признавайтесь, змеи, что вы украли хлеб!

Мы повернули к нему головы. Он кричал, оскалив зубы и разбрызгивая слюну.

Мать упала на колени.

— О нет, мои господа. Мы жарим пшеницу, которую нам дали в Сарыг-Сепе. Мы были у русских. Пилили дрова. Обещали им: «Опять скоро придем». Другой пшеницы мы не видели, — и мать поклонилась.

Я узнал старшего чиновника — это был Таш-Чалан. У него, как всегда, было опухшее лицо, красное, с бугорками вместо носа. Он первым уселся за очагом против входа в чум, скрестив ноги наподобие Будды.

Когда мать объяснила, откуда хлеб, Таш-Чалан подскочил к ней на корточках. Он был похож на жабу.

— А? Что? Гадкая черепаха! Если не ты украла, так кто же? Говори, змея! — заревел Таш-Чалан и хлестнул мать концом рукава по носу.

Мать упала. Я боялся смотреть, но мои глаза сами тянулись к ней. По ее лицу текла кровь. Таш-Чалан схватил меня за ухо:

— Говори: где мать достала хлеб?

Я надул щеки и ничего не сказал.

Чиновники стали бегать по чуму, разбрасывая все, что ни попадалось под ноги.

Таш-Чалан отдал приказ:

— Хорошенько ищите. Никуда они не могли спрятать. Если не найдете, ударьте несколько раз мать кнутом, она скажет.

К тому времени приехал на санях длиннобородый богач, которого чиновники звали Узун-Чоодур. Вместе с ним они обыскали все вокруг чума, но тоже ничего не нашли. Тогда они связали матери руки и поставили на колени лицом к чуму. Таш-Чалан сказал:

— Бейте!

Чиновник в бурой шубе наступил маймаком на связанные руки матери и придавил их к земле. Голову он прижал к своему колену и начал бить по щеке шаагаем [16].

Пока одни били мать, другие продолжали рыскать вокруг чума. Один из чиновников, бродивший у маленького навеса, похожего на сугроб, неистово прокричал что-то и замахал рукой. Все побежали туда. На козьей стайке — так назывался навес, под которым стояла наша коза, — лежала в мешке пшеница, укрытая снегом. Остроносый маленький чиновник, похожий на дятла, забрался на стойку и, сверкая глазами от удовольствия, тыкал прутом в снег вокруг мешка, видимо стараясь узнать, не зарыты ли здесь и другие богатства. Не найдя больше ничего, он передал находку Таш-Чалану, а тот сдал ее Узун-Чоодуру. Чиновники обращались к нему почтительно и подобострастно называли хозяином.

— Вот твой хлеб. Бери его. Если бы его здесь не оказалось, мы бы его нашли в другом месте, у других людей. Пусть лопнут кости на наших руках, обязательно нашли бы, — говорили чиновники, часто нагибая головы и прижимая руки к груди.

Узун-Чоодур разгладил бороду.

— А! Сильно хорошо, будем знакомы: ты у меня приедешь, чай будем пить, мясо, арака тоже есть, — сказал он на ломаном тувинском языке.

Положив мешок в сани, Узун-Чоодур щелкнул кнутом и умчался в облаке снежной пыли вниз, к Сарыг-Сепу.

Подойдя к матери, которая все еще стояла на коленях, чиновники снова стали ее бить шаагаем по щекам. Потом чиновник, похожий на дятла, схватил сестру Албанчи и связал ей руки накрест. Вскочив на коней, чиновники приготовились угнать мать и сестру. Мать утерла подолом кровь с лица, но не встала с колен, а села на землю.

— Убить — так убивайте здесь, у моего дома, на глазах у детей! Никуда не пойду!

Чиновник в бурой шубе защелкал длинным кнутом, плетенный ремень впивался в тело матери. Третий верховой достал из притороченного к седлу мешка аркан и накинул его на ее плечи. Она не могла больше сопротивляться. Сестру они погнали вперед. Албанчи обернулась к Таш-Чалану и простонала:

— Что станет с детьми?

Таш-Чалан заколыхался от смеха:

— Ну, паршивая коза! Опомнилась? Хо-хо-хо! Пускай все передохнут! А вырастут — что с них возьмешь? Воровская берлога! Пока сама жива, шагай и молчи.

Он наехал на сестру и ударил ее кулаком. Чиновники хлестнули коней и погнали по степи мать и сестру Албанчи.

Прошла ночь и следующий день. Вечером мать и сестра вернулись окровавленные, с опухшими лицами.

— Не разбирая, что белое и что черное, они бьют и бьют. Заработанный хлеб отобрали. Что нам делать, дочка? — спросила мать.

Албанчи подняла голову. Какое было у нее печальное лицо, и как блестели слезы в ее глазах!

— Давай, мама, уйдем туда, откуда к нам пришел Данила, отец нашей Сюрюнмы. Там не страшно работать. Знаешь, мама, детям будет хорошо.


Глава 9Черликпен

Мать и Албанчи ушли в ближайшие аалы получить расчет по прежней работе у разных хозяев.

Уже полночь. Они все еще не вернулись. Мы сидели у очага, ожидая их возвращения. Черликпен, вытянув передние лапы, изредка поднимал голову и прислушивался. Иногда он облизывал рану на боку. Кангый подошла к Черлипкену и, поглаживая его, сказала:

— Эх ты, бедный, старый наш песик! Скажи, кто тебя так потрепал? Неужели собаки Тожу-Хелина? Но ведь ты гораздо сильнее их. Да, Черликпен?

— Если еще раз попадутся, ты не выпускай их, чертей, живыми, — сказал я.

Черликпен был простой, но очень сильной степной собакой. Я садился на него верхом, и он спокойно возил меня. Он был уверен в своей силе, и когда какая-либо собака осмеливалась напасть на Черликпена, ей приходилось плохо.

Кангый сидела молча, потом сказала, не обращаясь ни к кому:

— Слабого всякий может обидеть.

Черликпен, услышав ласковый голос Кангый, стал всячески выражать свою радость: клал на подол ее халата то голову, то лапы, бил тяжелым хвостом по полу. Но вдруг он подскочил к двери и громко залаял. Я в испуге сорвался с места и, как мышь, шмыгнул в кучу тряпья.

— Это, наверное, волки пришли. Что ж нам делать? — спросил Пежендей у сестры.

— Ничего. Наш Черликпен никогда не оставит нас в беде, — сказала сестра и, решительно подойдя к двери, открыла ее.

Черликпен стремглав выбежал. Сестра закрыла дверь.

Черликпен беспрестанно лаял, то удаляясь, то приближаясь. Наконец его хриплый голос послышался совсем близко, около чума. Потом стало слышно, как он скребется у дверей. Тогда Пежендей и Кангый взяли по два горящих полена и вышли из чума. Присутствие людей ободрило и дало силу Черликпену. Он снова бросился на волков. Долго длилась эта неравная схватка. Наконец стало тихо. Черликпен не возвращался, и не слышно было его лая. Через некоторое время с плачем вошла в чум Кангый.

— Проклятые волки, наверное, что-нибудь сделали с нашим Черликпеном, — сквозь слезы сказала она.

— Кто же теперь будет караулить и беречь нас? — плача, говорил Пежендей.

Стал плакать и я. В это время мы услышали, что кто-то скребется в дверь нашего чума. Мы сразу перестали плакать.

— Наверное, это волки, — сказал я.

— Да, наверное, это волки. Они съели нашего Черликпена, теперь хотят съесть нас, — подтвердила сестра.

Пежендей смотрел через дырку в стенке чума.

— Что там? Кто? — с нетерпением спросили мы его.

— Что-то шевелится. Большое, черное, быстро повернувшись, прошептал он.

— Наверное, это медведь, — сказал я.

И мы, как ошпаренные, отскочили к другому краю чума.

— Если медведь… Говорят, что он боится огня, — сказала Кангый и, взяв горящий сук, вышла из чума.

При свете огня она узнала Черликпена. Настолько была велика ее радость, что она уронила горящий сук, и тут же закричала тревожно:

— Идите скорее сюда! Волки совсем задрали его.

Мы подбежали к чуть живому Черликпену и втащили его в чум. Когда мы поднесли его к огню, то увидели, что задние лапы у Черликпена совершенно не двигаются, из горла капает кровь. Он приполз домой на передних лапах.

Усевшись вокруг истерзанной собаки, мы долго смотрели на нее. Мы молчали и не знали, что сказать друг другу, что делать. Придавленные горем и бессильные помочь Черликпену, мы молча легли спать.

Утром, когда мы проснулись, нам захотелось посмотреть, что сделал Черликпен с волками. Когда мы вышли из чума, то сразу увидели след Черликпена: комья взрытой черной земли на снегу, кое-где застыли капли крови. Вдруг испуганным голосом закричал Пежендей:

— Волк! Волк лежит!

— Где? Где? — так же испуганно отозвались мы.

Действительно, там, куда Пежендей указывал рукой, вытянувшись, лежал волк. Некоторое время мы стояли в нерешительности.

— Может быть, он уже мертвый, — сказала сестра.

— Нет, волки ведь хитрые. Он, может быть, ждет нас, — ответил Пежендей.

— Живой не будет так долго лежать не двигаясь, — сказала сестра и сделала несколько шагов вперед.

Мы, затаив дыхание, ждали, что будет. Волк не шевелился. Тогда мы немного осмелели и подошли поближе. Волк стал виден очень хорошо. Кровь, вытекшая из разорванного горла, застыла на снегу.

Радость, что Черликпен из этой неравной схватки вышел победителем, рассеяла весь страх, пережитый нами в эту ночь. Мы начали обсуждать, что делать с волком.

— Надо содрать шкуру с него, — говорила сестра.

— И продать ее, — добавил Пежендей.

— За мешок проса, — сказал я.

А наш верный Черликпен все не мог оправиться. Он не вставал. В его глазах была тоска, он жалобно скулил.

Вскоре вернулась наша мать. Она принесла маленький комочек чаю и горсть соли. Но нам было не до этого. Мы наперебой стали ей рассказывать, что произошло. Но все наши восторженные рассказы как будто не касались матери. Казалось, она думала о чем-то другом. Мы тоже замолчали. Мать направилась к чуму. Мы последовали за нею.

Когда мы вошли в чум, Черликпен был уже мертв. Не стало нашего верного сторожа.

Всей семьей мы провожали Черликпена. Положили его в берестяное корыто и поволокли в лес. Похоронили его в густом лесу, под корневищем свалившегося громадного дерева.

— Когда Черликпен был живой, — сказала мать, — я ему поручала вас, детки мои, а сама ходила по людям, зарабатывала кусок хлеба. Теперь нет нашего верного Черликпена. — Голос ее дрожал от горя. Немного постояв, мы молча направились домой.

Чум показался нам совсем опустевшим. Не было Черликпена, не стало слышно его лая.

Несколько дней мы прожили в этой страшной, пугающей тишине.

И пришел день, когда мать сказала:

— Пойду на Терзиг, устрою на работу тебя и Пежендея.

Мать отправилась на речку Терзиг. Мы вышли, чтобы проводить ее. Стоял солнечный день, ни облачка на небе. Земля, покрытая снегом, сверкала. На белой глади четко выделялась черная фигура нашей матери. Мы провожали ее глазами, пока она не скрылась за лесом.

В тот день мир мне казался удивительно чистым, прекрасным. Я был тогда еще слишком мал, чтобы задумываться над тем, почему под этим чистым счастливым небом так горька и беспросветна наша жизнь, так беден и убог наш берестяной чум.


Часть втораяГде счастье?

Глава 1Я попадаю в бревенчатый чум

Мне исполнилось десять лет. Наша семья стала убывать. Один за другим уходили братья и сестры в батраки.

Однажды мать сказала:

— Кангый, ты уже выросла. Что тебе делать в таком чуме? Когда я ходила в Сарыг-Сеп, Пора-Хопуй [17] намекал, что пора отпустить тебя к нему на работу.

Кангый тогда было шестнадцать лет. Она была рослая и стройная, как и старшая сестра. Глаза у нее не как у нас — узенькие, а большие, раскрытые, как будто она смотрит на что-то очень красивое и немножко удивляется.

Бывает, что одежда человеку к лицу, и это еще больше его украшает. Но не знаю, что можно было об одеянии Кангый сказать в те дни, когда мы посмотрели на нее по-новому, как будто увидели ее в первый раз, — ведь она должна была от нас уйти. Я уверен лишь в том, что ее одежда, оставленная нам бабушкой, не могла больше пережить ни одного поколения: она состояла из кусочков протертой яманьей шкуры и сшита была шерстью внутрь, но эту шерсть, редкую, сбитую временем, можно было видеть и снаружи сквозь дыры.

И даже в таком безобразном одеянии наша Кангый была красавицей.

— Никуда не пойду! — сказала Кангый, с укором глядя на мать. — Я буду всегда жить с вами в нашем чуме.

Лишь через несколько дней мать уговорила Кангый и увела ее в Сарыг-Сеп к Пора-Хопуй. Стояли тихие дни. От этого на водопаде еще громче пела Мерген. А в нашем чуме стало тихо: мы с Пежендеем думали о Кангый. Когда мать с Албанчи уходили странствовать, мы оставались теперь вдвоем.

Пежендей был на два года старше меня. Он был намного выше меня, худощавый, костистый; казался спокойным и суровым, но был очень вспыльчив. Мы часто с ним боролись. Иногда мне удавалось его повалить. Как он тогда негодовал: вскочит с земли, сразу зарыдает и запрыгает, размахивая руками и взвизгивая:

— Уйди! Уйди! Меньше крота! Кривола-а-а-пый! Свалил человека! Уйди-и-и!

Я торжествовал. Теперь приходил мой черед наставлять Пежендея.

— К чему же людям бороться, если нельзя повалить? Для этого и борются… Ты сам виноват. — Я начинал кружиться вокруг Пежендея, распластав руки и горделиво покачивая головой, как настоящий борец, одержавший победу на празднике.

Все же наступил день, когда я остался, не считая Сюрюнмы, единственным сторожем нашего чума. Пежендей тоже ушел в работники на одну из зимовок в устье Хопто.

Чтобы можно было хоть изредка навещать Кангый и Пежендея, мы решили перекочевать поближе к ним. Думаю, у матери была и другая причина для перехода туда: она хотела ближе присмотреться к жизни и работе русских крестьян. Путь на новые места был далек. Подойдя к устью Мерген, мы остановились на несколько дней отдохнуть и запастись едой. Чум поставили на вершине холма, у подножья которого стояло жилище богача Мекея.

Когда выбежишь утром из чума, сразу увидишь внизу белую крышу и трубу Мекеева дома. У Мекея все белое, как кошма на юрте большого бая. На голове — белые длинные волосы. Борода еще белее. Штаны и рубаха тоже из белого холста. Таков ли Пора-Хопуй, у которого работает Кангый? Я закрываю глаза и вижу перед собой то старого Мекея, белого, как мельничный мешок, то злого Караты-хана, о котором мать нам рассказывала так много сказок.

Размышляя о пленнице Караты-хана Золотой Девушке и о нашей Кангый, я неожиданно сам попал в плен: меня похитили днем, при ярком свете солнца, сыновья Мекея. Не знаю, для чего это они сделали. Может быть, они хотели меня наказать за то, что я, бросая камешки с вершины холма в Мерген, нечаянно попал в их крышу. А может быть, они просто хотели поиграть со мной, как с маленьким горностаем. До этого случая сыновья Мекея — один ростом с Пежендея, с раскосыми глазами и кудрявой головой, другой коренастый, вроде меня, оба в длинных штанах — не раз подбегали к нашему чуму, о чем-то быстро говоря жестами и словами, из которых очень немногие, но, видимо, самые главные, мне удавалось понять:

— Ты к нам ходил, работал, мы тебя хлеб давал, не работал — мыкылаш [18] давал.

Я убегал от них. Но в этот раз они успели меня подхватить. Я протяжно кричал, звал мать, но тщетно. Парни сначала закрывали мне рот, потом перестали обращать внимания на мои крики. Они внесли меня в свой бревенчатый чум, закрыли дверь на крючок. Я в самом деле чувствовал себя не лучше, чем горностай или колонок, попавший в сеть. Я безумно бросался к окну, к двери, но парни каждый раз хватали меня и ставили на место. Тогда я сделал вид, что успокоился. Они стали предлагать мне еду и много о чем-то говорили. Я старался не слушать их разговора и не смотреть на пищу.

Для меня не было ничего дороже, чем моя мать и мой бедный берестяной чум. Они напрасно хотели прикормить меня к своему дому.

Старик Мекей пытался меня приласкать, усадив на колени и щекоча мшистой бородой, которая вблизи оказалась не такой белой, как мне раньше казалось, а с прозеленью и желтизной, как лишайник на валуне. Мне ничего не оставалось, как вцепиться в эту страшную бороду и начать неравную борьбу. Из объятий старика меня вырвала высокая женщина в оборчатой юбке и пестром платке. Она потом долго ворчала и ругала Мекея.

Настал вечер, затем и ночь. Люди стали укладываться спать. Старший сын Мекея постелил на полу постель для меня и сам тоже устроился неподалеку. Старик со старухой ушли в другую комнату. Я притворился, что сплю. Скоро все захрапели.. Как охотник, поджидающий зверя на солончаке, затаив дыхание я ждал, когда все уснут крепким сном. Я так вслушивался в тишину, что различал, как в углу шелестели тараканы.

Чтобы не разбудить спящих, я старался встать как можно тише: незаметно поднимался, опираясь на ладони обеих рук и подтягивая под себя ноги. Вдруг скрипнул пол. Я замер, изогнувшись над постелью. Закашлял сын Мекея, лежавший со мной рядом. Я перевернулся и снова приник к постели.

Наконец мой сосед перестал кашлять. Убедившись, что он спит, я осторожно перекатился на половицу, которая не скрипела, и быстро встал.

Подойдя на цыпочках к окну, я влез на подоконник и прыгнул в темноту.


Глава 2На берегу

Я упал на землю. В глазах у меня забегали маленькие, как зерна акации, продолговатые огоньки. Правое колено болело. Но я ликовал. Что они могли теперь мне сделать? Я лежал на мягкой, холодной траве. Что думала обо мне мать? Где меня искали? Нужно было сейчас же бежать домой. Но оказалось, что я не могу подняться с земли. Может быть, я вывихнул ногу, неудобно оттолкнувшись от подоконника? Ощупал колено. Оно было липкое, теплое. Значит, это кровь, а не роса… Я нащупал на ноге полоски сорванной кожи и две раны. Руками и здоровой ногой стал водить вокруг себя и понял, что случилось: я упал на опрокинутую борону, которая лежала недалеко от окна. К счастью, я прыгнул вперед так сильно, что зацепился только за крайние зубья.

Я оглянулся на окно. По-прежнему было тихо. Никто не выходил. Я собрал силы и побежал. Часто падал, полз на руках.

Подползая к чуму, я слышал, как мать громко плачет и причитает:

— Куда ты девался? Утонул в реке или злые волки тебя унесли? Господин неба, найди моего младшего сына! Отдай мне!

Я тихо сказал:

— Мама, мама! Я здесь.

Рванулась и хлопнула, как подхваченная ветром, дверца чума, и я оказался на руках у матери. Она целовала меня в щеки, в голову и что-то тихо бормотала.

В чуме было совсем темно. Тихо покачивая меня на руках, мать приговаривала:

— Где ты был? Албанчи ушла искать. И Сюрюнма с ней. Мы везде искали… Когда уходишь, надо говорить…

Я рассказал, что произошло на реке. Никогда раньше я не видел матери в таком волнении. Она говорила гневно, как будто кулак Мекей стоял совсем близко — перед глазами:

— Бешеный старик! Борода белой козы, душа черной собаки!

Мать все крепче меня прижимала и целовала:

— Теперь ты остался у меня один защитник. Нашего Черликпена съели волки. Шомуктай — у баев на Дора-Хеме. Пежендей — у чиновников в Хопто. Мы с тобой никогда не разлучимся.

Потом мать засуетилась, раздула огонь, нащипала шерсти из куска старой козьей шкуры, сожгла на очаге, присыпала ранку золой и перевязала полоской далембы [19].

В то время люди лечились, как велось от прадедов. Поранился или обжегся — присыпай больное место волосяным пеплом или обвязывай целебными листьями. К ламе бедняку не пойти, а шаман тоже обходился не дешево. Как-то после дождя мы набегались среди холмов. На одном из них я заснул. На следующий день я лежал в горячке. Албанчи побежала за шаманом Сюзюк-Хамом. Мать подмела чум и вскипятила чай, Сюзюк-Хама встретила низким поклоном. Шаман осмотрел чум, помолчал и, зевнув, сказал:

— Шаманить пришел я, а ты что приготовила? Неужели я даром к тебе спешил?

Он собрался уходить, но мать что-то собрала и завязала в узел. Сюзюк-Хам остался меня лечить, но видно было, что он не в духе: у него не звякали его подвески. Сюзюк-Хам даже не поднял бубна. Он ограничился самым дешевым лечением: сжав растянутые губы, побрызгал слюной воздух и три раза боднул меня в грудь. Три дня мать просидела у моих ног, лечила сама, как знала.

В тот раз моя нога быстро зажила. Как только вернулась Албанчи, мать стала собираться в дорогу. Мы решили перекочевать к устью реки Терзиг. Незатейлива была наша кочевка: перед нами не шел скот, нагруженный остовом юрты, кошмой, кожаными вьюками и красными сундуками в золотых узорах, не мычали коровы и яки, не блеяли овцы и козы, не лаяли собаки, как в Таборе Таш-Чалана или Тожу-Хелина. Мать стряхнула с чума берестяной покров, свернула его в длинную трубку и навьючила на меня, а сама с Албанчи увешала себя узлами и связками всего, что еще могло быть полезно для жизни из нашей утвари и одежды.

Мать шла впереди, за ней — Албанчи с Сюрюнмой на руках, позади всех — я. Мы поднимались по берегу Каа-Хема. Тихо-тихо. С тропы было слышно, как шуршала по гравию вода. Не только лиственница и тополь, но и осина не шелестела листьями. Лишь изредка нарушали эту тишину птицы и рыбы в Каа-Хеме: вспорхнет с берега селезень; увидев стрекозу, подскочит высоко над водой и звонко плеснет хвостом хариус; зашумит пена на пороге.

Мать, обливаясь потом, шла бодрая, веселая. Встряхивая и подкидывая всем телом вьюк, чтобы он удобнее лег на спину, она то и дело приговаривала:

— Вот как, дети! Идем-то мы в новые места искать счастья, идем к русским.

Внезапно показались два всадника. Они быстро ехали навстречу.

Воскликнув: «Это тужуметы!» — мать быстро подбежала к бугру, опустила на него ношу, ослабила перекидной аркан и скинула вьюк. Так же поспешно она побежала навстречу всадникам, встала на колени у края дороги и наклонилась до земли. Мы спрятались за кустами шиповника. К матери приблизилось облако пыли. Сквозь пыль я увидел двух богатырских коней. На солнце блестели шелковые халаты всадников. Сверкали серебром стремена, блестки на уздечке. Скакали быстро, как на бегах.

Один из чиновников подскочил к матери так близко, что конь мог наступить на нее. Туго натянув повод и вздернув коню голову, он закричал:

— Куда ползешь, подлая? Опять идешь народ беспокоить?

Мать совсем прижалась к земле.

— Я иду к устью Терзига. Там я поставлю свой худой чум. Я хочу найти у поселенцев работу и кормить своих детей…

— Хитрая гадина! Кому не известно, зачем ты идешь?

Чиновник взмахнул кнутом на длинном кнутовище с медной оправой. Ременный кнут прожужжал, как оса, обвиваясь вокруг тела матери. Всадники подняли коней с места на дыбы, повернули их на задних ногах к дороге и скрылись за деревьями.

Мать поднялась.

Мы выбежали к ней из своей засады. На потном лице ее налипла пыль. Я посмотрел ей в глаза — они были холодные, злые.

Я спросил:

— Мама, за что они тебя били?

Желая меня успокоить, мать объяснила:

— Мы, сынок, помешали ехать господам, нарушили их порядок. Когда тужумет едет по своим делам, нельзя стоять близко к дороге, надо отойти в сторону. Если скажут: «Подойди», — надо приближаться на коленях и класть поклоны. А я растянулась у самой дороги. Прогневила… Кони могли напугаться. Теперь пойдем, а то они услышат — могут убить.

Мать вдела руки в лямки и, качнувшись, пошла. Мы тоже навьючились и молча зашагали.


Глава 3Новые встречи

Разбили мы чум на берегу Каа-Хема в устье Терзига среди больших лиственниц с наплывшей на стволах смолой. В то время в устье Терзига поселились русские крестьяне — там стояло пять или шесть домов.

Я с опаской поглядывал на избы, поставленные жителями Усть-Терзига, и не решался подойти к ним. Но мне страстно хотелось побывать в этих бревенчатых чумах, узнать, как живут в них неведомые мне люди. Издали я следил за играми русских детей, старался понять и запомнить их движения. Незаметно для себя с каждым разом я подходил к ним ближе и начинал понимать все больше слов из их языка. Игравшие дети тоже стали ко мне приглядываться. Первый мой знакомый, к которому я осмелился подойти, когда он сам с собой играл в городки, был мальчик Ванька Родин. Летом он при всякой погоде ходил без рубахи, в коротеньких штанах из некрашеного холста, залатанных на коленях. Когда он замахивался палкой, длинные ноги словно врастали в землю, тело круто изгибалось, и на голове, как разметанная ветром осока на кочке, рассыпался в стороны целый куст золотистых волос. Он замахивался не спеша, но метал палку так стремительно, что она, мгновенно прогудев над землей, выщелкивала городки, нередко с одного раза, далеко за черту. Померившись с ним в меткости, я еще больше удивился: у него не было одного глаза. Сверстники прозвали его Ванькой Кривым, а так как лицо его было изъедено оспой, то называли его и Рябой. Никто из мальчиков не посмел бы напасть на Ваньку и вступить с ним в драку, но многие смеялись над его убогой одеждой и увечьем. В моем наряде, из которого я к тому времени не в меру вытянулся, я уж и вовсе не мог рассчитывать на снисхождение у насмешников. Это сблизило меня с Ванькой. На нашей стороне было еще несколько мальчиков. Мы стали дружить и вместе обороняться.

Мои новые друзья жили в маленьких избушках, крытых соломой, но эти лачужки казались мне сказочными шатрами. У себя в чуме я знал древнюю чашу из чугуна с приросшей к ней копотью и расщелиной на одном боку, знал деревянную чашку, пепельного цвета, со стершимися краями, из которой сотни таежных путников пили воду, принимая ее из рук бабушки и матери; знал, что самое главное блюдо за столом — жареное пшено, запаренное чаем и посыпанное драгоценной солью, которую привезли за тридевять земель, выдолбив ее киркой из соляной горы или соскоблив вместе с илом с берега соляного озера. А здесь были большие глиняные печи, в которых приготовляли из толченого зерна большую круглую еду с коричневой коркой — сразу на несколько дней. Я научился называть ее хлебом и без нее уже не мог обходиться. Раньше я умывался только водой из Мерген, когда переходил ее вброд. С Ванькой я попал в дом, называемый баней, где люди моются горячей водой.

Мытье началось для меня очень плохо. Мы играли с Ванькой. Вдруг он подбежал ко мне сзади, схватил мою косичку и вздернул ее вверх.

— Ха-а, парень! Ты же совсем пропал! У тебя под косой муравейник! Если сейчас не выпарить — всем беда. Идем!

Он схватил меня за руку и потащил к избе. Не дойдя до дверей, он уже выкрикивал:

— Мам, а мам! Смотри, что у парня завелось под косой. Он их выгребает рукой и кидает на землю. А одежда-то! Скинет ее на булыжник и проглаживает камнем. Они и лопаются, как в ступе спелая черемуха. Что делать, мамка?

Мать Ваньки на минуту показалась в дверях. Я увидел, как по ее белому строгому лицу пробежала улыбка. Вскоре она подала Ване чистую одежду и коричневый кусок, похожий на подгорелый сыр пыштак. Ваня весело хлопнул меня по плечу.

— Айда в баню! — и побежал прямо к проточной канаве.

Я понял, что Ванька хочет немного согреться, чтобы легче было в вечерней прохладе раздеваться и поливать себя ключевой водой. Все же я решил сначала посмотреть, как это сделает мой друг, и поэтому бежал за ним не спеша.

Ванька ввел меня в домик. На подоконнике сквозь горячий туман мерцал огонек. В правом углу, как ова [20] на перевале, высилась груда черных камней, подпиравших огромную чашу. Рядом стояла бочка с водой. У задней стены был высокий настил. Ванька раскладывал принесенные вещи на лавке. Вдруг у меня за спиной чиркнули ножницы. Обернулся — и вижу в руках у Ваньки черную косичку. Он поболтал ею в полосе красного света, струившегося из топки под камнями, держа за хвостик, как убитого ужа, и, сверкнув задорно здоровым глазом, швырнул в огонь. Привычным движением я вздернул руки к затылку — моей косы нет!

Я вскочил и закричал не своим голосом.

— Вот тебе! — Я набросился на Ваньку.

Я должен был отомстить за поруганную дружбу. Но Ванька не отвечал на мои тумаки. Я слышал только его растерянный голос:

— Брось! Брось!

Опомнившись, я хотел убежать. Ванька настиг меня у дверей и крепко сжал руку.

— Чего расшипелся? Ты пойми — мальчишки не носят кос. Это девчонка ходит с косой. Посмотри на меня, на Родьку, на Епишку. Разве можно большому мальчишке ходить с косой? Раздевайся. Скидывай в это корыто. Я залью кипятком.

Началось мое первое мытье. Сколько было при этом смеха и слез! Ванька все время смеялся. Мы смеялись оба, как бывает после ссоры у хороших друзей.

Ванька прибавил огня в светильнике. Похлопывая себя по ребрам, он закачался от смеха, когда я, обмыв руки и лицо горячей водой из корыта, где парилась моя одежда, и решив, что наше мытье чересчур затянулось, попросил моего друга выдать мне чистую одежду. Потом очередь смеяться перешла ко мне, когда Ванька, смешав в шайке воду из чаши и бочки, начал натирать голову коричневым куском и она вдруг оделась в высокую шапку из белой пены. Я сделал себе то же самое. Вот оно, мыло: коричневое, выпускает белую пену, маленькое, а уже покрыло две головы и само осталось в руках. Как смешно! Мое веселье сразу оборвалось, когда я почувствовал, что мои глаза отравлены ядом и мне их больше никогда не открыть. Какими злыми словами я отчитывал Ваньку за второй обман! И как я негодовал на себя за то, что второй раз доверился Кривому Ваньке, который и меня захотел сделать кривым! Ослепнув, я не мог вырваться из его рук. Я топал ногами и визжал, захлебываясь водой, которая хлынула на меня сверху.

— Открой глаза! — крикнул Ванька, окатив меня еще раз.

Я раскрыл глаза и удивился, как все стало хорошо: глаза не болели, голове и всему телу было легко и тепло. Какие чудеса еще придумает Ванька в этом сказочном доме? Он взял большую связку лыка, такого же лохматого и золотистого, как волосы на его голове, и стал изо всей силы стирать его в кипятке, пока шайка не наполнилась доверху пеной. Потом он стал вышлепывать мне на спину горячую пену и растирать лыком затылок, шею и спину. Я убедился, что Ванька делает все как надо и владеет искусством мыться в бане не хуже, чем игрой в городки.

В тот день я порядочно волновался, подходя к чуму. Как посмотрит мать на исчезновение моей косички и необычный наряд? Мать одобрила все.

Быстро летели дни. Я проводил их на ногах под открытым небом, среди детей. Летом играли в бабки, в лапту, в городки, вместе купались в реке, собирали цветы в долинах Терзига и Каа-Хема, забирались в заросли красной и черной смородины, на лужайки, усыпанные земляникой. Зимой катались на санках и лыжах с обледенелых гор, бегали вверх и вниз по Каа-Хему на деревянных коньках.

Я так сдружился с русскими мальчиками, что не только не боялся их, как недавно боялся сыновей богача Мекея, но даже начинал скучать, когда их долго не видел.

Пролетело второе лето. Мы перенесли наш чум в деревню и поставили на лугу против бани. Перед зимой мать ушла навестить Кангый и Пежендея. Оставшись один, я стал еще больше привыкать к жизни среди изб. День я проводил среди деревенских детей. Ночью незаметно пробирался к кому-нибудь из крестьян, ложился у печи под стол и нежился в тепле. Чаще всего я ходил к Санниковым.

Максим Санников был самый высокий крестьянин из всех встреченных мной на Каа-Хеме, сухой и длинный, как лиственница. Головой он доставал потолок своей избы. Он был почти совсем лысый, а губы живые, тонкие и голос звонкий, молодой. Сыновей у него было двое: один глухой Васька, другой Сергей, оба старше меня. Мать у них умерла несколько лет назад. Из разговоров соседей я узнал, что Санников приехал из Центральной России в Сибирь искать свободной земли и вольной жизни. Помещик отобрал у него пахоту. В то время были крестьянские бунты. Санникова преследовали. Во время скитаний он потерял половину семьи: жена умерла от болезни, старший сын был на каторге, оттуда бежал и пропал без вести, дочь утонула на переправе в горной реке. А Васька простудился, пытаясь спасти сестру, и оглох.

Я никогда не забывал своего первого друга Ваньку Родина. Но за короткое время я еще ближе сошелся с глухим Васькой, сыном Санникова, и подружился с его братом и отцом. Вечером я приходил к ним, забирался под стол и ложился спать, как в своем чуме.

Утром чувствую, бывало, кто-то теребит меня за волосы. Просыпаюсь. Это Максим Санников.

— Ты опять забрался под стол? Вставай, вставай!

Услышав его голос, выползаю и вскакиваю.

Бывало и так. Санников возьмет меня за ноги и вытащит из-под стола. Посмеивается, качает головой:

— Крепко спишь, крепко спишь!

Показав на миску с картошкой, а то и с оладьями, он приговаривает:

— Проспишь — пеняй на себя. Есть их нужно в пору, когда от них пар идет, когда они сами в рот просятся, — и усаживает меня к столу, за которым уже сидят Васька и Серега. Один подмигивает мне, другой весело щурит глаза, пододвигая миску ближе к моему краю. Я думал: «Как хорошо человеку с таким отцом, как Санников, и с такими братьями, как Вася и Сергей!» И в самом деле Санников стал мне словно родной отец, а его сыновья — словно старшие братья.

Но счастье мое длилось недолго. Однажды я услышал такой разговор:

— Как жить, — говорил Санников, — если в устье Терзига всю землю захватил Михайлов. Какая радость — уйти от помещика и снова попасть в кабалу? Придется перекочевать под Таннуольский хребет.

Сергей, сидевший возле отца, весь подался вперед и оперся локтем о колено:

— Вчера пошел в степь накосить сена коню. Михайлов сам прибежал, вбил кол в землю, сказал «Моя земля, поставлю здесь изгородь — не смей косить». Выходит, все устье Терзига стало его пахотой, и на Кыс-Кежиге сенокос — его, и дальше тоже везде натыкал кольев — хочет маралов разводить. Куда деваться?

Что значит помещик и кто такой Михайлов — я не понял, ясно было одно: уедет Санников к хребту и братьев моих названых заберет.

С плачем провожал я Санниковых, а когда вернулся к их пустой избушке, еще горше заплакал и побрел в свой чум.

Много лет спустя Санниковы вернулись; но к тому времени в моей жизни произошли большие перемены.


Глава 4Куда идти?

Как-то вышли с матерью из чума. Она оглянулась на новые избы и сказала:

— Отдам тебя на работу к этим русским. Ведь ты уже большой.

Я молча согласился.

Несколько дней мать присматривалась, выбирала, к кому лучше пойти. Однажды она взяла меня за руку и подвела к одной избе:

— Здесь живет человек, у которого ты можешь наняться. Он ищет работников.

Мне было приятно думать, что я войду в семью, живущую в большой, теплой избе. Вспоминался ласковый прием в семье Максима Санникова. Я с радостью согласился. Не знал я тогда, что такое батрак и какая у него жизнь. Взявшись за руки, мы вошли в дом богача по имени Чолдак-Степан. Его звали Чолдак-короткий — за низкий рост. У него была густая широкая борода, а живот отвислый, раздутый, как будто он носил под рубахой кошму для целой юрты.

Мать показала на меня. Поклонилась. Заговорила на ломаном тувинском языке, думая, что так будет понятнее Чолдак-Степану:

— Таныш (знакомый), это моя маленький балан-мальчик. Ты нужно его брать работа? Ты мне тара — хлеб давать, я тебе сын давать — так ли?

Чолдак-Степан раскричался:

— У меня у самого балан, здоровые батраки есть. Тара нет. Понимаешь, твой собачий сын балан не умеет работать. Ух, гадина! Что ты, дурная старуха, здесь приходить? Ну, ну, уходить вон!

Мать продолжала просить:

— Пожалуйста, возьмите!

Чолдак-Степан вытолкнул мать, подбежал ко мне:

— Ты теперь маленький балан, потом я тебя брать, — теперь ну, уходить вон!

Он сжал мне ухо и вывел за дверь.

Не говоря ничего друг другу, мы дошли до чума. Присевши на корточки у входа, стали советоваться.

— К тувинцу идти, к русскому идти — все равно, если он бай или чиновник. Так и выходит. Что нам теперь делать, как лучше? Сходим еще в один дом? — сказала мать.

У меня задрожал голос:

— Сама ты знаешь, мама, сама подумай, куда идти, с кем говорить.

Мы пошли еще в один дом. Он стоял на самом верху поселка, в устье Терзига. Люди здесь только что поселились. Вошли в него. За столом сидел старик с белой бородой — как у Мекея. Его жена, высокая, дородная, смотрела приветливо. Мать степенно нагнула голову, потом поклонилась в пояс. Подняв руку, вежливо спросила:

— Таныш, как ваше здоровье?

Сидевшие в доме ласково ответили:

— Здравствуй, таныш, садись.

Мы сели на длинное сиденье, которое, как я уже знал, называлось лавкой. Мать еще не пришла в себя от всего, что видела у Чолдак-Степана. Она села, но долго не начинала говорить.

Звякнула и без скрипа растворилась дверь. В избу вошли мужчина и женщина. Им было лет по двадцать пять. Я огляделся кругом. Избушка была совсем новая, только что сложенная, но маленькая. Такие домики — немного больше чума — называли у нас казанак. Внутри избы было хорошо прибрано, не было так жарко, как в других домах. На стене полки были застланы бумагой. На средней полке, с одинаковыми промежутками, лежали три темно-коричневых каравая. Пахло свежим хлебом. Я подумал о нашем чуме. При входе у нас тоже стоит полка на берестяных колышках. Но на ней помещалась только одна деревянная чашка, миска и берестяной туесок да лежала мочалка, которой моют чугунную чашу.

Хозяева приветливо улыбались. Отсвечивала румяная корка на караваях. Я все осматривался. В избе, кроме меня, детей не было.

Мать сидела в раздумье. Потом она подняла голову и, кивая на меня, сказала:

— У меня балан есть, у тебя балан нет. Ты его взять, мне хлеба дать. Понял ли, таныш?

Старик развел руками и приподнялся, полусогнув в локтях руки:

— Что тебе нужно, женщина? Не пойму.

Мать заговорила громче. Еще раз все объяснила. Показав на меня, сказала по-тувински:

— Это тебе! — потом подбежала к караваю: — Это мне!

Старик оживился:

— О, шибко хорошо! У меня маленький балан нет, у тебя балан есть. А-а! У меня хлеб есть, я тебе давать, сильно хорошо, ажирбас [21].

Мать с радостным смехом зашептала мне на ухо:

— Видишь? Ты будешь здесь жить, будешь работать. Видишь? Они согласны.

Она снова обратилась к старику:

— Очень хорошо, мой балан будет у тебя работать, таныш.

— Ладно, ладно, сильно хорошо, твой балан будет здесь, я буду смотреть.

Мать вывела меня из избы.

— Видел, мой сын? Ты теперь будешь работать у них. Хорошо, внимательно работай. А то они тебя прогонят, и нам будет плохо.

Мать прижала к груди мою голову, поцеловала. Повторила несколько раз:

— Хорошо работай, — и быстро ушла.

Я смотрел ей вслед. Когда мать скрылась, я осторожно подошел к дому и остановился у входа.

Молодой хозяин избы, увидев меня, поднялся с лавки, подбежал и похлопал по плечу:

— Ты сильно якши [22]. Ну, ладно будем хлеб есть. Он подвел меня к столу. Все тоже уселись, начали меня угощать. Я долго не мог понять, почему в этой избе меня приняли так хорошо — совсем не так, как у Чолдак-Степана. Ведь я оставался таким же и ничего полезного им еще не сделал.

Впоследствии я узнал, что моих хозяев зовут Лубошниковы. Они, как и Санниковы, много страдали от белого царя. Спасались от преследования саратовских кулаков и помещиков и перекочевали в этот край. Они были очень бедны. Хотя старик Лубошников был совсем седой и в морщинах, но делал все сам. У него не было внуков, а у его сына Агея — детей-помощников. Я был рад, что буду им помогать запрягать коня, молотить хлеб, перевозить копны и снопы, править конем на пахоте.

Мать Агея называла меня «сынок», кормила, как члена своей семьи, обула в новые бродни [23]. Через год я стал работать, как все крестьянские дети.

Правда, я был еще не очень силен, но старался всюду поспеть за Агеем, подражал каждому его движению. Сам Агей и его отец всегда рады были мне что-нибудь объяснить, охотно показывали вещи крестьянского обихода. Запрягая коня, Агей, бывало, подзовет меня и все расскажет:

— Это — хомут, надевать его надо, смотри, вот так. Только раньше надо осмотреть: если грязь налипла — очисти, сбей, не то коню шею натрет, и она загноится… Вот это — шлея, без нее хомут неловко сидеть будет…

Покажет мне дугу, седелку, супонь, расскажет о телеге, о санях, объяснит, как впрягать в них коня. Так учил он меня на всякой работе, как отец учит сына.

Начинал я учиться сельской работе по весне, когда плугом поднимали пласты черной земли. Тут я, как у нас говорят, «правил головой лошади», сидя верхом; потом, на сенокосе, возил сено; как хлеб начали убирать — возил на ребристой телеге снопы. Хозяин меня очень любил, и я не сердился, когда он, под горячую руку, не спускал мне моих грехов. В июле пахать пары выходили перед зарей. В это самое время, как «правишь головой коня», ужасно клонит ко сну, бывает — задремлешь. Лошадь выйдет из борозды, а зоркий пахарь тут как тут, подстегнет коня с того бока, куда завалили, да и меня в придачу.

Труднее всего мне давался уход за конем. Раньше я никогда не ездил верхом и завидовал другим детям, которые умели кататься без седла и уздечки, барабаня своих лошадок босыми ногами по надутым бокам.

Как-то я с трудом взобрался на рыжего коня и поехал загонять коров. Рыжка был старый и очень злой конь. Я этого еще не знал. Я думал не о Рыжке, а о коровах. Куда они ушли? Озираясь кругом, я ослабил поводья. Вдруг мой Рыжка рванул в сторону, скинул меня на землю и ускакал. Я долго горевал. Вечером плакал, уткнувшись в подушку.

Старик Лубошников утешал меня:

— Все хорошо. Не горюй: и коровы твои пришли, и Рыжка твой давно вернулся…

В другой раз я опять собрался ехать на Рыжке за коровами. Медленно подходил к нему и готовился спокойно взять за гриву. Не сводил глаз с его головы. Когда я к нему совсем подошел, он рывком вытянул ко мне шею, укусил за плечо, несколько раз тряхнул и опрокинул на траву.

Я ощупал рукой плечо и вскрикнул от боли, лоскут кожи был вырван, образовалась большая рана. Я зажал ее другой рукой, хотел остановить кровь, но она продолжала струиться. Куда идти? К матери или к хозяину? Я лег в высокую траву: тут меня никто не мог видеть. Я старался не подавать голоса и не знаю, как мать меня нашла. Увидела ли она, как вздрагивают на лугу стебли ковыля, услышала ли их шелест, или просто случай навел ее на мой след? Из-за травы надо мной склонилась ее лоснящаяся голова, на меня глянули ее испуганные глаза:

— Как ты, милый упал?

— Рыжка меня укусил.

Мать увидела разорванную рубаху и рану на плече:

— О-о! Несчастный мой! Пусть простит меня небо!

Больше она ничего не сказала, подняла меня с земли, нарвала каких-то листьев, приложила к ране, повязала поясом и повела к дому Агея.

— Больше тебя не оставлю. Уведу в наш чум. Постой здесь.

Я остался за дверью. Мать запальчиво говорила Агею:

— В родном чуме так не будет. Беру к себе его. Мои глаза и уши, кровь и сердце будут спокойны.

Ловя каждое слово, я прислушивался к их разговору.

— Как! — изумился Агей. — Ты хочешь забрать сына в такую страду! Я не обижал его. Что сделаешь с проклятой скотиной?

— Все равно не оставлю, — твердила мать.

Я подступил к порогу:

— Агей меня совсем не обижал, я хочу у него остаться, мама.

Мои слова лишь ускорили развязку: мать забрала меня от Лубошниковых. По дороге она с горечью выговаривала мне:

— Ты совсем покинул меня. Я сама привела тебя к людям, я сама сказала: «Хорошо, ходи в баню; хорошо, носи круглую шапку с козырьком спереди, а не сзади». И сказала: «Учись ремеслу, учись хозяйству, старайся работать». А ты научился своевольничать, махать руками — на кого? — на свою мать!

В те годы арат-бедняк не смел держаться прямо, а должен был ходить с полусогнутой спиной, с повисшими, как плети, руками, готовый к земному поклону. Неужели моя мать хотела видеть меня всегда таким? Нет, она втайне радовалась тем изменениям, которые находила во мне при каждой встрече, и с гордой улыбкой провожала меня в путь по новым тропам жизни. Но в этот раз испуг за меня затемнил ее светлые глаза.

Ласково прижав к себе, мать привела меня к чуму.

Настала новая зима.

Наш чум стоял по ту сторону Каа-Хема на опушке леса, в местности Тонгеликтиг. Здесь, в прибрежных ущельях, было больше зимнего корма для коз. Местность была новая, но старый чум по-прежнему, как островерхая кочка, торчал у подножья холма. Река замерзла только еще под берегом. Я часто выходил из чума и, глядя на встревоженную пучину Каа-Хема, вслушиваясь в прощальный шорох плавучих ледяных островков, провожал их вниз — туда, где поднимались к небу белые дымки деревни. Там остались мои сверстники, мои новые знакомые и друзья, мой труд и мои забавы.

Через несколько месяцев мать сама заговорила о Лубошниковых и снова отпустила меня в деревню. Семья Агея обрадовалась. Они хвалили меня за работу, пошили из пестряди штаны и рубаху.

Однажды Агей взял меня в баню, затащил на полок шайку, березовый веник и позвал к себе. Под потолком меня так и обдало жаром. Я вскрикнул и хотел спуститься вниз, но Агей меня пристыдил:

— Погоди. Выдержишь — мужчиной будешь, не выдержишь — бабы засмеют.

Что говорить — я рад был выдержать, но как быть с головой, особенно с ушами, которые начинают вариться в этом пару, как в чугунной чаше на гудящем очаге? Я пригнул голову к коленям и прикрыл уши ладонями от жары. Агей не хотел облегчить мою участь. Он сунул веник в горячую воду и придвинулся ко мне. Не успел я скатиться на землю и убежать, как Агей схватил меня за руку и замахнулся. Я истошно закричал. Мой крик озадачил Агея.

— Ступай вниз. Смотри, как люди парятся.

С приступок лестницы к потолку вытянулось мускулистое тело Агея. Веник пошел хлестать по нему ошпаренными листьями на тонких прутиках. Его кожа запылала, как старинный кувшин из красной меди, начищенный золой.

Мне стало завидно.

— Начисти и меня так, — попросил я Агея.

У Лубошниковых я прожил бы много лет. Думаю, навсегда остался бы у них, как родной. Но Агею пришлось уйти из деревни в Кок-Хаак. Я не спрашивал, что заставляет его уходить с Терзига, где он совсем недавно построил новую избу. Все же теперь догадываюсь, что это произошло по вине Чолдак-Степана, который прибирал к рукам все больше земель на Терзиге и за это возил подарки салчакскому нойону [24].

Перед расставанием я раздумывал: поеду вместе с Агеем — мать будет от меня слишком далеко, не поеду — придется возвращаться к матери и снова жить в чуме, а уже пришла настоящая зима.

Теперь, встречая меня, Чолдак-Степан стал со мной заговаривать. Пришла мать. Он и с ней повидался. Стал говорить по-другому:

— Приведи ко мне сына. Еда хорошая, работа легкая. Я тебе буду помогать.

Мать задумалась, но ответа не дала.

Наступил день отъезда Лубошниковых. Они погрузили свое добро на двое саней. Все было готово в дальний путь.

— Ну, прощай, друг, поехали в Кок-Хаак. Если захочешь повидаться, приезжай. Люди довезут, — сказал Агей и крепко пожал мне руку.

— Счастливой дороги, до свиданья! — воскликнул я, широко улыбаясь, хотя мне было очень грустно.

Проводив Лубошниковых, я посоветовался с матерью и решил пойти работать к Чолдак-Степану.


Глава 5В землянке

Спускался вечер. Небо было далекое, совсем голубое. Только там, где оно сходится с землей, стлался морозный туман.

Как подумаю сейчас, Чолдак-Степан был очень богат. Его заимка занимала куда больше места, чем весь поселок в устье Терзига, в котором жило десять хозяев. Заимка была обнесена крепким забором. Во дворе стояли два амбара. В доме, кроме сеней и кухни, были две большие комнаты. Внутри высокой изгороди — несколько скотных дворов, тесовый навес и даже кузница.

Я стоял у дома Чолдак-Степана, но не мог сразу решиться в него войти. Нелегко мне было забыть, как он в первый раз вытащил меня за ухо из сеней. Потом я вспомнил мать: она перенесла так много горя — гораздо больше меня, но всегда надеялась на лучшее. Наказывала мне: «Работай хорошо, не бойся». Я сказал себе: «Не буду бояться», — и открыл дверь.

Навстречу мне по-медвежьи поднялся хозяин.

«Опять беда! Он со мной теперь разделается не так, как в тот раз», — мелькнуло у меня в голове. Не переступив порога, я выбежал во двор и стал в отдалении.

Чолдак-Степан вышел на крыльцо:

— Ну, ну, чего убежал? Пришел работать или воровать?

Вскоре я уже сидел в кухне его дома. Чолдак-Степан поучал меня:

— Если будешь работать — сильно хорошо работать надо. Если плохо работать — хлеб есть не нужно. Сильно много хлеба даю. Если плохо работать, много мыкылаш даю.

Он погрозил кулаком. Я решил, что уже пришло время хватать меня за уши. Невольно присел, потом отбежал к стене.

Чолдак-Степан усмехнулся.

— Дай-ка чего-нибудь парню, Прокопьевна, — обратился он к жене. — Пусть скорее поест да идет спать к работникам. Рано утром пошлем с Чолдак-оолом за сеном.

Наталья Прокопьевна — вторая жена Чолдак-Степана. Ему больше пятидесяти лет, а Наталье едва минуло двадцать, как и младшему сыну хозяина. Она дочь лесоруба Тиунова. Землянка Тиуновых стояла за канавой, позади дома. У Тиунова бородка росла клином, а волосы над лбом торчали немного вперед, как иглы у ежика. Если бы они не были белыми, как иней, никто не дал бы этому старику семидесяти лет. Ходил он в лаптях, в длинной, до колен, рубахе, перепоясанной широким ремнем, за который всегда был заткнут топор.

Жена Тиунова, Евдокия Ивановна, выглядела старше: лицо в глубоких морщинах, зубы все выпали.

Я часто перескакивал через канаву и забегал к ним. Старики радушно меня принимали, кормили мягким хлебом, поили овсяным кумысом. Хотя они прожили на земле столько зим, они сохранили бодрость и сами управлялись со своими посевами и огородом.

Чолдак-Степан, приходя к Тиуновым, говорил:

— Зачем вы хлопочете? Хлебушком нас господь не обидел, хватит вас прокормить.

Старик Тиунов на это отвечал:

— Хорош чужой хлеб, а свой — лучше. Мы вам не мешаем, и вы нам не мешайте жить…

В один из вечеров я сказал Тиунову:

— Объясните, пожалуйста. У тувинца всегда за поясом нож и огниво, а вы ходите с топором. У вас так положено?

— С малолетства я ходил в лесорубах, под Вяткой. Пилы там завелись недавно. Всю жизнь я работал на таких хозяев, как твой Степан. Мой топорик со мною состарился.

Сказав так, Тиунов достал из чехла топор и показал мне. Топор и вправду состарился: углы его сточились и округлились. Я хорошо понял, что этот сухопарый, бойкий старик одного корня с нами и потому не любит он своего зятя, а дочь Наталью осуждает за то, что она оторвалась от своей семьи и прилепилась к Степанову гнезду.

В мой первый приход хозяйка молча выслушала Степана. Не глядя на меня, она взяла лежавшую под рукомойником деревянную миску, поставила на табуретку около порога, налила суп, разломила пополам кусок хлеба и положила рядом с миской.

— Садись, быстро ешь, рано на заре надо вставать. Чего расселся, нехристь?

Я стал перед табуреткой на колени. Картофельный суп и лакомая горбушка хлеба показались мне очень горькими. Я не мог понять, за что Наталья Прокопьевна меня ругает, когда я еще ничего не успел сделать.

Я быстро поел все, что мне дали. Смотрю, входит Чолдак-Степан, в руках у него ворох разного тряпья, он говорит:

— Утром с Чолдак-оолом поедешь за сеном. Наденешь вот это.

Он опустил передо мной поношенный халат и бросил на пол старые бродни. В куче тряпья я нашел шапку-ушанку. Правда, у нее одного уха недоставало. Я спросил Чолдак-Степана:

— Где буду ночевать?

Он показал на сарай в углу двора.

— Там развешивается сбруя, хомуты, работники спят возле сбруи. Пойдем!

Я взял в охапку свою одежду и пошел за ним в сарай. Это была полуземлянка. По стене в один ряд были забиты колышки, а на полу была настлана солома, поверх которой валялись старенькие потники, рваные холщовые халаты и даже дохи с облезшей шерстью, служившие одеялами.

— Вот это твое место. Здесь будешь спать, и есть будешь здесь. Зря не сиди. Раздевайся, ложись.

Дав мне такой наказ, Чолдак-Степан удалялся. В землянке людей не оказалось. Было уже поздно. Я улегся один и скоро заснул. Проснулся от стука и возни. Захлопывалась и раскрывалась дверь. Вместе с холодным воздухом в землянку ворвался запах дегтя и конского пота. Это вошли со сбруей, с хомутами, седелками батраки Чолдак-Степана. Их было около десяти человек. Среди них были и мои знакомые: стройный и, видимо, очень сильный, в таком же, как я, полушубке и в броднях, Тарбаган, маленький коренастый Чолдак-оол, высокий горбоносый Веденей Сидоров, Родион Елисеев, Данилка Рощин и еще несколько человек.

Вошла Наталья Прокопьевна. Она поспешно поставила на землю перед соломой еду в общей миске и в лукошке — сухарей. По-прежнему, не глядя на нас, она сердито сказала:

— Нечего сидеть, скорее ешьте, — и, зажав двумя пальцами нос, как будто она боялась вдохнуть спертый воздух, выбежала из землянки.

Батраки уселись в кружок перед миской. Тарбаган взял первым ложку, с видом умелой хозяйки зачерпнул немного темной жижи и плеснул назад в миску.

— Плохо ли, хорошо ли, — надо есть. Если начнем разбираться, и такого могут не дать, — заметил Веденей Сидоров и первый начал хлебать.

Скоро все поужинали и стали укладываться. Веденей, не раздеваясь, лег рядом со мной.

— Прибавляется нашего брата. Так-то, ребята. На что хозяину столько батраков? Еще вот этого малыша нанял. Пусть будет так, когда-нибудь до него доберемся.

Сидоров помолчал, повернулся на постели и продолжал:

— Я на Усу и в Минусинске встречался со многими хорошими людьми. Слышал от них, что придет время — народ прогонит теперешних господ, скажем — Степана Михайлова да вашего князя Идам-Сюрюна, которые мучают таких людей, как мы.

Вскоре все стихло, а я долго не мог уснуть. Я озирался на стены землянки, на хомуты и с тревогой думал: «Вынесу ли новую тяжесть?»

Разбудил меня голос Чолдак-Степана:

— О-е! Лентяи! Думаете только о своем брюхе, о своем сне, а кони уже давно стоят на привязи, небось обсохли, выстоялись. Что же до сих пор не накормили? Если вам не дать поесть хоть один вечер, что скажете, а? Вставайте, подлецы!

С этими словами Чолдак-Степан толкнул сапогом Тарбагана, потом схватил Данилку Рощина двумя руками за волосы и потащил с постели. Данилка заревел: думаю, не от боли, больше со зла.

Веденей скинул одеяло, поднялся во весь рост перед Чолдак-Степаном и сдавил жилистой рукой его плечо.

— Что вздумал? Таскаешь малого парня… Кто дал такое право? Ты хозяин на дворе, здесь я старший. Не дам обижать!

Веденей поднял над головой Чолдак-Степана сухой, как кость, кулак.

Чолдак-Степан растерялся, попятился к двери.

Веденей вернулся к своей постели. Крикнул:

— Еще будешь так — убьем.

Чолдак-Степана уже не было в землянке. Он стоял снаружи, приоткрыв дверь, и протяжно, с опаской выкрикивал в щель:

— Живо вставайте кормить коней, а то смотрите, больше не спущу! А ты, Ведька, сильно не расходись! Я вам покажу!

— Хорошо напугал старика, пузырь в животе чуть не лопнул!

Батраки дружно рассмеялись, наспех натянули обувь, накинули куртки и выбежали из землянки кормить коней.


Глава 6Я становлюсь возчиком

Не успел я вторично заснуть, как уже пришлось подыматься. Надо мной стоял Чолдак-Степан. Его борода тряслась; заметно выделялись на лбу набухшие жилы. Он ухватил меня за ухо совсем так, как жена Хелина в мое первое путешествие с матерью, и вздернул, словно большую куклу.

— Что ты, такой проклятый, много спать? Стоять, работать надо. Ты что — работать пришел или спать, а?

Проворно, как мышь в норку, юркнул я в мою непомерно большую одежду. «Беда, — мелькнуло у меня в голове, — поступил в работники и сразу проспал». Я в ужасе огляделся. Землянка была пуста. На стенах почти не было хомутов и дуг. Остался только по-прежнему густой запах конской сбруи да разбросанные постели. Видно, люди пожалели меня рано будить, а потом забыли.

Я бросился вон за Чолдак-Степаном. Во дворе было еще темно. Хозяин стоял у коновязи и сердито тыкал в лошадиные бока:

— Вот гнедой конь, вот рыжий конь, вот каурый конь. Это твои кони — запрягай в сани. Понимаешь?

Он потащил меня назад в землянку. Так же ткнув пальцем в хомуты и седелки, молча уставился на меня. Я понял, что надо более подробно разобраться в конской сбруе. Я наклонился и начал разбирать хомуты, седелки, уздечки, вожжи, повторяя в уме их названия.

— Чего копошишься, как червяк? — закричал Чолдак-Степан.

Запутавшись в ремнях уздечек и поводьях, которые я в смятенье сгреб в охапку, я упал на край порога и сорвал кожу с ладони. Проворно вскочив, я пошел к лошадям, волоча сбрую и обтирая кровь о подол рубахи.

На конном дворе я запряг выделенных мне лошадей в сани и привязал их к изгороди. Во дворе остался из батраков один Чолдак-оол.

В избе на лавке передо мной опять давешняя миска с чаем и горбушка хлеба.

— Быстрей шевелись, один остался, — сказала хозяйка и отвела от меня холодные глаза.

Пока я завтракал, Чолдак-оол выстроил свой обоз вдоль плетня и в хвост поставил мои упряжки.

Я уселся в последние сани и собрался уже сказать Чолдак-оолу: «Готово, покатили», — как из-за плетня выбежал Чолдак-Степан:

— Серого жеребца кто позволил? Глаза слепые, проклятый, а?

Что-то хряснуло по затылку, в ушах загудело, и земля покосилась. Я потерял сознание.

Очнувшись, увидел себя в санях — навзничь, весь окоченел, ноги, свесившиеся к земле, постукивают о бугорки снега. Кони трусят вверх от заимки. Подняться нет сил. Сначала перевернулся ничком, потом подтянул ноги и сел, болтая отяжелевшей головой, как жеребенок в туче мошкары.

Каурка, который бежал вслед за лошадью Чолдак-оола, и мой конь отстали от обоза. Чолдак-оол, повернув назад голову, только выкрикивал:

— Погоняй! Погоняй!

Я схватил кнут; оставив позади свою лошадь, потихоньку пересел на сани Каурки и, сильно размахнувшись, ожег витым ремнем его круп. Осев под внезапным ударом на задние ноги, он рванулся вперед и поскакал. Теперь его не остановишь. Он вихрем полетел мимо Чолдак-оола обочиной и, снова свернув на дорогу, помчал в открытую степь, как на скачках. Вот уже поворот вправо, на луга в Кыс-Кежиге, где стоят стога Чолдак-Степана. Но какое до этого дело обезумевшему коню? Он проскочил поворот и понес меня другой дорогой. Чолдак-оол погнался за мной. Это еще больше распалило моего степняка. Слыша за собой погоню, он еще старательнее вытягивал шею и еще дальше выбрасывал копыта. А я сидел и не знал, что предпринять. Будь у меня вожжи, я мог бы как-нибудь управлять Кауркой. Но он запряжен без вожжей и лишь по моей оплошности вырвался в головные.

Как теперь быть? Я услышал крик Чолдак-оола:

— Слезай! Ко мне!

Я спрыгнул в снег.

— Вперед! Беги!

Я побежал опрометью. Чолдак-оол на своей лошади догнал меня, и я, ухватившись за повод, ввалился в его сани.

Чолдак-оол передал мне вожжи и взял в руки аркан. Пустые сани, которые мы тщетно старались догнать, оказались впереди направо от нас. Их было еле видно в предрассветной мгле. Чолдак-оол верно рассчитал — сказалась кочевая сноровка. Пущенная им петля зацепилась за передний конец левого полоза мчавшихся впереди саней. Чолдак-оол приказал мне повернуть еще влево и подхлестнуть коня. Тогда наши сани, соединенные длинной веревкой, пошли под углом, как крылья невода, загребая отводами целинный снег. Кони убавили ход и вскоре остановились.

Мы вернулись к обозу, оставшемуся на перекрестке. Заря еще не занялась, но небо, с вечера затянутое облаками, очистилось. Ярко вспыхнули звезды, как будто спешили наиграться в темной синеве, пока не настал рассвет. Кругом было тихо-тихо.

У меня стучало в ушах, ныла голова, жгла ссадина на руке.

— С чего давеча Степан так разозлился? — спросил я Чолдак-оола.

— С чего? Ты заложил в сани его верхового жеребца.

— А ты видел, как я закладывал, почему молчал?

— Я думал, что он позволил. Даже позавидовал — новичку-любимчику все можно. Теперь вижу — не так.

Мы выстроили обоз и покатили своей дорогой. Вскоре на берегу Каа-Хема зачернели стога в снеговых шапках.

Подъехав к воротам изгороди, за которыми стоял самый большой стог, Чолдак-оол весело крикнул:

— Вот мы и на месте!

Я побежал отворять заворки [25].

— Теперь что делать?

— Тащи веревку.

Я подал аркан Чолдак-оолу. Он так же ловко, как в дороге, метнул его ввысь и перекинул через стог по самой середине.

— На, крепко держи этот конец, а я полезу с того краю.

Чолдак-оол скрылся за стогом и оттуда крикнул:

— Ну?

— Ну! Ну!

Веревка натянулась. Я, упираясь, пыхтел, Чолдак-оол потяжелее меня.

Вдруг веревка ослабла, — значит, он уже наверху.

Я отпустил свой конец и посмотрел на снежную шапку стога, распоротую веревкой. Где же Чолдак-оол? Он выбежал из-за стога, яростно замахнулся ручищей, и я полетел наземь. Никогда я не чувствовал себя таким обиженным. Ведь я же не знал… я не нарочно… он мой друг. Я поднялся, но слезы, от которых я давно отвык, текут и текут.

Посмотрел на Чолдак-оола, и сразу прошла обида: он весь в снегу, на лице кровь — плюхнулся с такой высоты, а наст на снегу острее стекла. Я понял, что очень виноват перед ним.

Чолдак-оол снова перекинул веревку и, не надеясь на меня, воткнул вилы в подошву стога, накинул петлю на вилы, сказал:

— Прижимай книзу верхний конец, — и убежал за стог.

Как шишка на отороченной горностаем шапке чиновника, торчала над стогом его голова.

— На санках — лопата, подкинь!

Я бросил на стог лопату.

Чолдак-оол схватил ее и заработал с таким удовольствием, как будто не снег сбрасывал, а снимал ложкой сливочную пенку с отстоявшегося молока.

Вот он опять внизу. Мы чистенько сгребли скинутый снег и выровняли перед стогом площадку, чтобы не затоптать сена во время погрузки. Уложив поперек саней четыре жерди, Чолдак-оол снова перехлестнул веревку через стог и приказал:

— Ну, полезай!

Я был горд его поручением. Мне казалось, что я потерял всю тяжесть и ползу так быстро, как белка взбирается на вершину кедра. Когда я добрался до середины стога, веревка вдруг рванулась назад; опрокинувшись, я полетел вниз.

Вытряхивая набившийся за ворот снег, я подбежал к Чолдак-оолу и с возмущением закричал:

— Что ты за человек? Когда лезут по веревке, почему не держишь?

Он добродушно засмеялся.

— А кто виноват? Забыл, как меня спустил под стог? То-то! Живо полезай. Теперь буду держать крепко.

Наконец я благополучно взобрался на стог, вздохнул полной грудью, огляделся. Светало. Далеко уходило снежное ложе Каа-Хема. За ним видны были горы с иссиня-черной тайгой. Из-за них на краю светлеющего неба подымалось солнце.

Я смотрел до тех пор, пока Чолдак-оол не закричал на меня. Тогда я схватил вилы и стал работать, забыв о ссадине на руке. Широкие пласты сена казались мне совсем легкими. Я с увлечением всаживал в них вилы и сбрасывал вниз, где Чолдак-оол уминал воз, подпрыгивая на сене и распевая во весь голос.


Глава 7Сказка о Кодур-ооле и Биче-Кыс

Я привыкал к батрацкой жизни. Не скажу, чтобы она давалась мне легко. Никто из нас не знал покоя ни днем, ни ночью. Мы постоянно ждали злых окриков хозяина и его жены. Однако вместе с новыми лишениями я узнал, живя в землянке Чолдак-Степана, новое, не испытанное мною раньше чувство близости к окружающим меня людям.

Больше всех я полюбил Веденея. Он всегда старался спасти нас от хозяйского гнева, выручить из беды.

Другой батрак, Тарбаган, самый пожилой из тувинцев, часто по вечерам рассказывал интересные истории, которые знал во множестве.

Вспоминаю один такой вечер. С работы вернулись поздно. В землянке застали незнакомую девушку. Она проворно растапливала печь. Сказала, что Наталья Прокопьевна принимает гостей и прислала ее принести нам ужин. Назвала свое имя — Вера. Подав нам ужин, она пошла к выходу, но в дверях остановилась и подняла вверх руку с опущенной кистью, как будто хотела с нами проститься. Какая у Веры красивая рука, — так держит голову лебедь, когда выплывает ясным утром из камышей на середину озера. Неожиданно Вера заметила меня:

— Этот малыш тоже работник? Что же он наработает?

«Сама-то ненамного старше», — хотел сказать я, но меня опередил Веденей Сидоров.

— Вроде и мал, а на работе бойчее всех — резвый мужчина! Дай ему подрасти — он и к тебе присватается, а ты «Малыш»! Не видишь, какого тебе жениха припасли?

Вера смутилась и, махнув рукой, исчезла.

Тарбаган похвалил Веру и вспомнил наш прежний разговор:

— Если сбудется то, о чем говорил Веденей, как будет хорошо! Когда к был маленьким, дед рассказывал мне одну сказку. Таких сказок я больше ни от кого не слышал. Там говорится, как охотник — старик и сын его не хотели покориться баю и добились хорошей жизни своим трудом.

Заслышав голос Тарбагана, одни приподнялись, другие подсели поближе, свертывая самокрутки.

Тарбаган говорил нараспев:

«Давным-давно это было, в незапамятное время. На берегу реки Тустуг-Хем жил богач по имени Бура-Баштыг. У него была белая богатая юрта, тысячи голов скота и много работников. Среди них был старый охотник, его сын Кодур-оол и девушка Биче-Кыс, возлюбленная Кодур-оола. Однажды старый охотник, не выдержав побоев Бура-Баштыга, взял сына и ушел в лес. Перед уходом Кодур-оол пошел проститься с любимой.

— Я ухожу с отцом в лес. Проклятому Бура-Баштыгу мы не хотим покориться, — сказал Кодур-оол.

— Ты меня покидаешь? — Биче-Кыс заплакала.

Кодур-оол крепко прижал ее к себе и поцеловал.

— Я никогда не покину тебя, моя Кыс. Пойду в лес, убью много зверя. Освобожу и тебя от Бура-Баштыга.

Биче-Кыс отерла кончиком рукава слезы и улыбнулась:

— Ладно, милый! Желаю тебе большой удачи.

Кодур-оол пошел догонять отца. В дорогу он взял свой бызанчи [26], на котором любил играть. Кодур-оол шел, часто оглядываясь на черную юрту, где осталась любимая. Он хотел, чтобы она еще долго слышала его голос, и громко пел:

Если у подножия Кускуннуга я вырою колодец,

То найду в нем чистую воду,

Если девушку в бедной юрте я посватаю,

То найду в ней добрую жену.

Он шел, думая о Биче-Кыс. Вдруг перед ним старшая дочь Бура-Баштыга — Чилбакай. Она сидела верхом на красивом белом коне с серебряной сбруей. На ней был шелковый халат и шапка из богатого меха, в ушах блестели золотые серьги.

— Ты самый красивый среди людей моего отца. И ты оставляешь наш аал и меня! Если я захочу понежиться, кто будет ласкать меня?

Кодур-оол некоторое время стоял молча. Что скажешь хищной рыси, когда она готовится растерзать свою жертву?

Наконец он сказал Чилбакай спокойно, гордо:

— Ты богата и нарядна. Но в тебе нет сердца. Я тебя ненавижу, не хочу видеть никогда.

С этими словами Кодур-оол пошел дальше. Чилбакай просила его остановиться, еще хоть немного поговорить. Он только прибавил шагу. Поднявшись на горку, оглянулся. Чилбакай изо всей силы хлестнула коня и помчалась по степи.

А Кодур-оол, довольный, отправился дальше по следу отца. Он пересек широкую и ровную степь и пришел к опушке леса. Здесь текла бурная горная река, за рекой шли бескрайние леса, а за ними — цепи гор, вершины которых смотрели в небо. К тому времени солнце уже подошло к одной из высоких скал и должно было скоро упасть за нее.

Кодур-оол пошел вверх по темному берегу реки.

Наконец он увидел отца у большого утеса, подступившего к берегу.

— Где ты так долго пропадал? Из-за тебя я пропустил вечерний выход зверя, — сказал отец.

— Нигде не пропадал, но я пошел не той тропой и потратил время на обход, — ответил Кодур-оол и смутился.

Охотники развели большой костер и легли спать под утесом.

Глядя на искры, улетавшие в черное небо, Кодур-оол размышлял: «И деревья вокруг нас, и звезды на небе, и мы с отцом — все хотят жить. Трудно жить, а все-таки хорошо! Только нужно быть таким, как отец. Он молчалив, а добычи у него больше, чем у других охотников».

С этими мыслями он заснул.

Когда Кодур-оол проснулся, костер уже давно погас. Отца не было. Кодур-оол встал, быстро вычистил ружье. Тут он вспомнил о своем неразлучном друге:

— Пожелай мне удачи в охоте, — сказал он, крепко сжимая в руках бызанчи, и запел:

Как голосом кукушки

Полны леса,

Так словами любимой

Полны сердце мое и кровь.

Потом он поставил бызанчи перед большим камнем в укрытом месте и, взяв ружье, пошел на охоту. Он шагал, как гусь, высоко поднимая ноги, чтобы не хрустнула ни одна ветка.

Но он проходил до вечера и возвратился к утесу, не убив ни одного зверя.

Вскоре вернулся отец. Он нес на одном плече ружье, на другом — убитого дикого козла. Но Кодур-оол, занятый мыслями о Биче-Кыс, не заметил прихода отца.

— О чем ты так горюешь, сын? — спросил отец.

Кодур-оол вздрогнул, но скрыл свое смущение.

— Как не горевать? Видишь, с какой добычей ты вернулся, а я пришел с пустыми руками.

— Не горюй, — сказал отец, — козел — наш. Я его убил, а ты возьми бызанчи, сыграй и спой.

Кодур-оол послушался и пел и играл, пока не уснул с бызанчи в руках. Когда он проснулся, отца опять не было. Кодур-оол взял ружье и твердо решил вернуться с добычей. В это время грянула гроза.

«Что это? Все пошло мне наперекор. Осенью — гроза! Но я не сдамся, пока у меня есть мой бызанчи и мой голос», — подумал Кодур-оол. Он поставил ружье к скале, взял бызанчи и стал играть и петь. Голос у него был сильный, как буря, и в то же время нежный и мягкий, как обмытая дождем земля. Лил дождь, гремел гром. Но Кодур-оол не слышал воя бури.

Вдруг раздался страшный треск. Это молния разбила в щепки большой старый кедр, прижавшийся ветвями к скале. Кодур-оол очнулся. Вот раздался еще более сильный треск; и из скалы, у которой сидел Кодур-оол, выскочила нарядная девушка, в халате из красного шелка, подпоясанная зеленым поясом, в рысьей шапке с парчовым верхом, в расшитых маймаках… Ее узкие, черные глаза сверкали, концы длинных кос извивались по земле. Она села у погасшего костра, словно не замечая бури.

Кодур-оол не знал, что ему делать. Он вспоминал то своего отца, то свою Биче-Кыс и сурово молчал. Наконец он спросил:

— Кто ты? Откуда пришла?

— Я царевна этих гор и лесов, — ответила девушка. — Звуки твоего бызанчи привели меня сюда. Я три дня слушала их. Они проникли в мое сердце. За это я полюбила тебя.

Когда Кодур-оол услышал эти слова, его сердцу стало тепло. Но что-то отталкивало его от незнакомки. И Кодур-оол сурово спросил:

— Что тебе нужно от меня?

— Пойдем со мной. У меня тысячи голов скота. Юрта моя из чистого золота и серебра. Если ты станешь моим другом — будешь хозяином этого богатства. Согласен ли ты?

— Ладно, подумаю, посоветуюсь с отцом. Он ушел на охоту и скоро должен вернуться, потом отвечу, — сказал Кодур-оол и отправился на охоту.

Но в это время снова поднялась буря, загремел гром, полил дождь. Какая-то неведомая сила подняла Кодур-оола и понесла по воздуху. Упав на землю, он увидел возле себя богатую юрту.

Кодур-оол вошел. Весь пол юрты был покрыт узорными ковриками, вдоль стен стояли расписанные разными красками сундуки. На очаге большая чаша была полна молока с желтой пенкой. Справа стоял шкаф для посуды с узором из драконов и львов, а слева — деревянная кровать, покрытая шелковым одеялом. В юрте никого не было.

Через некоторое время вошла царевна.

— Вот моя юрта, — сказала она. — Если ты будешь жить со мной — все это богатство будет твоим.

Кодур-оол ничего не ответил.

— Разве можно мужчине быть таким застенчивым? Почему ты боишься меня? Давай будем жить вместе, — настаивала она.

Видя, что Кодур-оол молчит, она продолжала:

— Если ты думаешь о своих, то не беспокойся: Когда будем жить вместе, ты приведешь их сюда.

— Мне не надо твоего богатства и твоей красоты, — сказал Кодур-оол. — У меня есть бедная, но любимая девушка.

— К ней ты не уйдешь. Я тебе дороги не покажу и коней не дам! — крикнула разгневанная красавица и убежала.

Вокруг юрты она поставила стражу.

Кодур-оол мог уходить из юрты до того места, куда долетает стрела, пущенная тугой тетивой.

Он каждый день взбирался на горку и там играл на бызанчи свою любимую песню. Все жители аала собирались у подножья горки, чтобы слушать его.

Кодур-оол долгие дни и ночи думал о том, как бежать от красавицы. Случай ему помог. Лесная царевна решила испытать терпение Кодур-оола.

Перед заходом солнца она пришла к нему:

— Послушай, Кодур-оол. Если ты хочешь получить то, что тебе дороже всего на свете, девяносто дней ничего не говори. Когда ты выполнишь это условие, то получишь все, что захочешь. Если нет — будешь изгнан отсюда и вернешься ни с чем к своему костру. Но не думай меня обмануть: если ты нарочно что-нибудь скажешь, то всю жизнь будешь сидеть в этой юрте под стражей.

— Я готов выполнить твое требование, — согласился Кодур-оол.

Много дней Кодур-оол ничего не говорил, выполняя условие. Время от времени он поднимался на горку и играл на бызанчи. Он думал о родине и о Биче-Кыс. Он больше не хотел оставаться здесь, но не знал, как сказать что-нибудь вслух, чтобы слова сказались сами собой, а не нарочно.

Как-то Кодур-оол вошел в юрту и стал подбрасывать дрова в очаг, все думая о том, как бы что-нибудь нечаянно сказать.

Он не заметил, как огонь разгорелся, молоко в чаше вскипело и стало с шумом заливать пламя. Он невольно воскликнул:

— Молоко кипит! Молоко кипит!

Раздался страшный грохот, кто-то поднял Кодур-оола и понес. Он долго летел. Потом сильно ударился, и когда опомнился, то увидел, что сидит возле знакомой скалы, в старой одежде с бызанчи в руках.

— Где ты был, сын? Я много ночей не спал. Много таежных троп исходил, ища тебя. Порой я слышал твою песню. Но она неслась эхом со всех сторон. Я доходил до ущелий и возвращался назад. Почему ты не сказал, куда ушел? — спрашивал отец, прижимая голову сына к своей груди.

Кодур-оол рассказал все, что было. Выслушав его, отец сказал:

— Богачи все одинаковы. Хорошо, что ты вернулся.

— А ты опять с добычей? — спросил Кодур-оол.

— Как же. Сорок лет охочусь, а такой богатой добычи, как сегодня, у меня не было.

Отец подошел к большой куче, укрытой ветками. Когда сняли ветки, там оказались сложенные рядами драгоценные звери. Кодур-оол подбежал к куче пушнины.

— Теперь у Бура-Баштыга желчный пузырь лопнет! — воскликнул он. — Я завидую тебе, отец: все добыл ты, а я остался с чем был.

— Не горюй, сын. Я тебе не сказал, кто мне помог в охоте. Знай, это ты помог своими песнями. Когда ты пел и играл, все звери тайги останавливались и поднимали уши.

Отец почистил ружье, связал пушнину, и, взвалив на себя шкуры, они отправились домой.

Бура-Баштыг, увидев, что Кодур-оол с отцом вернулись с богатой добычей, приветливо встретил их. Но они не поклонились Бура-Баштыгу, как прежде, а прямо прошли в свою юрту.

Бура-Баштыг не стерпел обиды. Он вошел в юрту Кодур-оола и с укором проговорил:

— Что вы за люди? Забыли древний обычай делиться с друзьями и близкими после удачной охоты?

— Почему ты нашего горя не замечал, а наше богатство сразу увидел? — сказал отец.

Бура-Баштыг быстро ушел, размахивая длинными рукавами халата. Кодур-оол с отцом разложили по земле в юрте и развесили по стенам богатую добычу. Вскоре снова явился Бура-Баштыг. Он привел свою дочь в праздничном наряде.

— Слушай, ашак [27], — сказал Бура-Баштыг отцу Кодур-оола, — мне нужно поговорить с тобой наедине.

Они вышли из юрты. Кодур-оол услышал сквозь кошму громкий шепот Бура-Баштыга: «Послушай, у тебя, сын, у меня дочь. Надо подумать об их счастье».

Кодур-оол обернулся и посмотрел на дочь Бура-Баштыга.

— Теперь мы ровня, милый Кодур, — сказала она, — я знатна, и ты богат. Я буду твоей женой. Я люблю тебя.

— Ты любишь не меня, а шкуры зверей, убитых моим отцом. Но я их не продаю. Можешь уходить.

В это время Биче-Кыс сидела в юрте Бура-Баштыга и горько плакала.

— Я так и знала, — говорила она себе, — теперь он богат. Теперь я ему не нужна.

Тут вошли Бура-Баштыг и его дочь с красными от злобы глазами.

— Ты чего здесь торчишь? Вон из моей юрты! — крикнул он Биче-Кыс.

Биче-Кыс, не понимая причины такой злобы, быстро откинула полог и выскользнула из юрты. Может быть, Кодур-оол не принял их предложения и еще думает о ней, о Биче-Кыс? С этой надеждой она побежала к юрте Кодур-оола, но встретила его на полпути.

Кодур-оол схватил ее за руки и сказал:

— Я не хочу больше никогда расставаться с тобой!

— Я тоже, — ответила она.

И Биче-Кыс стала женой Кодур-оола, хозяйкой их новой юрты».

Когда Тарбаган кончил сказку, все сразу заговорили. Каждый старался первым сказать, что он думает о Кодур-ооле и Биче-Кыс.

— Сказка и впрямь хороша, — заметил Веденей, — но ты не досказал, что стало дальше с молодыми. Прискакали же когда-нибудь чиновники с цветными шишками на шапках и увезли их пушнину и разлучили Кодур-оола с его Биче-Кыс — угнали ее в рабыни к нойону, а его оставили на поругание Бура-Баштыгу и его дочке. Ведь так всегда бывало?

После сказки Тарбагана и рассуждений Веденея я часто стал задумываться над тем, как выбраться из кабалы Чолдак-Степана. Я надеялся, что и мы найдем счастье. Но я, как и все жители нашей землянки, не знал, куда за ним идти и как его сохранять, если добудешь.


Часть третьяБорьба началась

Глава 1Вера

С Верой мы встречались редко, больше издали, но своим присутствием она скрашивала жизнь батраков. С ее приходом в нашей землянке становилось как будто светлее. Мы старались сделать для нее что-нибудь хорошее и сказать приятное. Но встречи с ней были коротки. Хозяйка своим противным окриком «Ве-ер-на!» лишала нас этой радости. Вера убегала, махнувши нам на прощанье рукой.

Наш хозяин задолго до пасхи стал готовиться к празднику. Усердно постился, даже рыбы не ел. Под предлогом поста он стал нас кормить одной вареной капустой и солеными грибами. Но Вера иногда приносила нам сибирских шанег или даже вареного мяса. Парни стали заигрывать с ней, и как водилось, в шутку забирали что-нибудь из ее вещей — платочек, гребенку, рукавицы, а потом долго не отдавали. Однажды и я невзначай выхватил у нее платочек.

— Завтра вернешь? А то хозяину скажу, — пригрозила Вера и, рассмеявшись, убежала.

Платочек был красивый. Куда бы его спрятать, карманов у меня не было, а сунешь за пазуху или за пояс — сомнется. Выискав место в коровьем хлеву, я спрятал Верин платочек в расщелине бревна. Угрозу свою Вера забыла и не требовала вернуть платочек, а я, улучив время, наведывался к нему полюбоваться и подумать о Вере. Славная девушка! Как мы резвились и хохотали, держа друг друга за руку, когда вместе попадали в круговую игру или в хоровод деревенских парней и девушек!

Наталья Прокопьевна тоже усиленно готовилась к пасхе: перебирала наряды, варила пиво, торопилась с побелкой и все чаще ругала работниц. И вот пришел канун пасхи. Нам-то стало свободней, а Вера попала в самое пекло. Между делом я заглядывал в окна, заходил в сени и видел, как Вера таскала воду, топила печи. Когда началась стряпня, она мелькала по кухне с котлами, мисками. В суете задела ухватом хозяйкин рукав.

— Что ты озоруешь? — крикнула Наталья Прокопьевна и, нехорошо обругав ее, пихнула в грудь скалкой, которой она раскатывала тесто для лапши.

Полетел ухват. За ним упала Вера. Потом она, всхлипывая, тяжело поднялась и снова принялась за работу.

Мне хотелось подойти к Вере и чем-нибудь утешить ее. Другие девушки перестали работать и зло смотрели на хозяйку.

— Ну, чего вы, паскуды, стоите разинув рот? — закричала Наталья Прокопьевна и, схватив ту же скалку, стала тыкать ею батрачек.

Не знаю, сколько ведер воды и дров я принес в тот день. Проходя между женщинами с водой или дровами, я несколько раз замечал, как на меня грустно и задумчиво смотрела Вера. Ее пристальный взгляд смутил меня. Мне захотелось с ней поговорить, утешить ее. С этими мыслями я сел на крыльцо и размечтался.

Вера не выходила.

Тогда я взял охапку дров и вошел в избу. Переступив порог, я громко кашлянул, чтобы Вера услышала меня. Вдруг вижу, летит ко мне Наталья Прокопьевна с палкой в руке, как коршун, подхвативший сурка. Не понимая, в чем дело, я стоял, широко раскрыв глаза.

— Ах, черт окаянный! Я же тебе говорила, что больше не надо дров. Чего тебе нужно здесь? — закричала она и выгнала меня из избы.

Было обидно не то, что меня выругали, а то, что это случилось на глазах у Веры.

Я пошел в землянку.

— Ну, ребята, бабы пекут сдобы, пельмени готовят. Наверно, за весь год хоть раз-то накормят досыта, — шутя сказал Тарбаган.

— Конечно, накормить должны, — откликнулся кто-то из батраков.

— Зря болтаешь, друг. Их дело работать заставлять, а кормить — это дело не их. Хозяин на пасху гостей пригласил. Для них приготовлено, — сказал Веденей Сидоров.

Наступил день пасхи. Снег почти везде сошел. Земля просыхала. Было видно, как от нее идет пар.

Веденей, Тарбаган, Чолдак-оол и я пошли вчетвером на берег Каа-Хема. Сели у обрыва на ствол подмытой лиственницы. Задевая краями солнце, плыли волнистые, как стада овец, облака. Весело щебетали зяблики.

Веденей набил трубку табаком, достал огниво, высек огонь и закурил.

— Хозяин ждет гостей, — сказал он.

— Знаем, — сокрушенно вздохнул Тарбаган.

— Ничего ты не знаешь.

Опять сидели молча.

Позади нас громко залаяла собака. Мы обернулись. По улице, с кадилом в руках, быстро шел сельский поп Иван Щенов. Риза на нем блестела. Конец бороды на ветру отогнулся к плечу, как прутья у старой метлы, на груди покачивался блестящий крест. За ним торопилась вереница стариков и старух. Одни несли образа, другие тащили ивовые корзинки. За людьми двигалась большая повозка.

Батрак Щенова вел под уздцы разукрашенного бумажными цветами гнедого жеребца. Щенов, славословя, торопливо забегал в каждую избу, а за ним, постукивая сапогом о сапог, чтобы сбить налипшую слякоть, входила его свита.

— Смотрите, ребята — сказал Веденей — сколько нахватал отец Иван, пока мы здесь сидим, — в телеге-то пироги, яйца, куры битые. А мы работаем день и ночь, годами мучаемся и ничего не насобирали.

— Лопни моя локтевая кость, хорошо бы родиться ламой, да борода не растет, — с шутливой досадой сказал Тарбаган.

К нам подошла Вера:

— Хозяин зовет вас.

Веденей, Тарбаган и Чолдак-оол ушли. Мне хотелось остаться с Верой.

— О чем вы тут разговаривали? Почему ты так смотришь на меня? Когда принесешь мой платок? — улыбнувшись, спросила Вера.

Я смущенно молчал.

Вера сунула мне в руки узелок и развязала его. В узелке были горячие пирожки. «Вот она всегда приносит что-нибудь, а я ни разу не подарил ей ничего. Какой из меня человек?..» Я стал отказываться и протянул узелок Вере. Она взяла его и быстро переложила мне пирожки в обе руки.

— На, на, чего стыдишься? Думаешь, я не знаю, что ты их любишь?

Держа в руках пирожки, я смотрел по сторонам и думал: «Чем бы мне отблагодарить Веру?»

Я вспомнил, что в углу сада уже зацвели одуванчики.

— Пойдем в сад, — сказал я Вере. — Там цветы. Я нарву тебе в подарок.

— Пойдем, пойдем!

Вера шлепнула меня по плечу и, крикнув: «Догоняй!» — побежала. Забыв обо всем, я метнулся за ней, твердо решив догнать. Вера бежала, громко смеясь. Чем больше я приближался к ней, тем веселее становился ее смех.

— Не догнать, не догнать! — кричала она.

— Догоню, догоню! — задыхаясь, вторил я.

Вера ловко обегала кусты и деревья, а я то и дело налетал на них. Ветки больно ударяли по лицу, но я на них не смотрел.

— Вот и догнал.

Она остановилась.

— Ну, догнал…

Я отбежал в сторону, быстро нарвал одуванчиков и заячьих лапок — так у нас называли вербу с пушистыми серыми почками.

Я подал Вере большой букет.

— Ай, какие хорошие! — обрадовалась Вера. — Приду домой, налью в стакан воды и поставлю цветы на окно. Их мало еще. Выросли только одуванчики. А потом, когда все вырастут, пойдем собирать? Да?

Бера закрыла лицо цветами и одним смеющимся глазом взглянула на меня.

Потом отошла в сторону и запела: 

Бор горит, густой горит,

Горит в бору сосеночка…

Не полюбит ли меня

Молоденький мальчоночка?

В этом время до нас долетел крик Чолдак-Степана. Вера остановилась. Лицо ее стало совсем другим.

— Тока-а! Верка-а! Куда вас черти унесли? — гнусавил хозяин.

— Пойдем скорее, а то беда будет, — сказала Вера и торопливо пошла домой.

Я шел следом, глубоко дыша, опустив голову, как будто меня постигло несчастье. Я думал о Вере: поет, словно зяблик, вытянув шейку, а потом, услышав клекот ястреба, нахохлится и умолкнет.


Глава 2Гости

В доме были расставлены длинные столы с угощением.

Хозяин с хозяйкой встречали гостей.

Первым явился Иван Щенов. Он уже успел напиться и, шатаясь, хриплым голосом пел:

Кольцо души-и девицы

Я в море утопил.

И с тем кольцом я счастье

Навеки погубил.

За ним, гремя колокольцами, подъехали самый большой богач Кок-Хаака Медведев, сарыгсепский богач Мелегин, урядник и еще человек десять. Был и салчакский нойон Идам-Сюрюн со своей свитой.

О приезде нойона я еще раньше узнал от старших работников. Мы советовались с Тарбаганом, что сказать «солнечному князю» [28], когда он приедет. Решили, что к нойону первым подойду я.

Пробравшись в дом, я ходил среди суетившихся людей и высматривал: «Где мой нойон? Он еще не знает, как Чолдак-Степан с нами обращается. Все скажу ему. Идам-Сюрюн рассудит нас, уймет своего подданного».

— А ты, подлец, зачем пришел? — закричал хозяин, взяв меня за уши и собираясь вывести, как в первую встречу.

— Пфа! Степан, откуда ты этого оборвыша взял? — спросил Идам-Сюрюн.

— Тут у одной старухи тувинки — Тас-Баштыг. Ха-ха! Она совсем лысая. Но вы не смотрите, что он такой маленький. На работе большого загоняет, — ответил Чолдак-Степан, самодовольно кряхтя. Потом повернулся ко мне и заскрипел: — Ну! выходи, выходи.

«Сейчас нельзя», — подумал я и повернулся, собираясь уйти, но услышал за собой голос Идам-Сюрюна:

— Ну-ка, подойди ко мне.

Решив про себя, что он, тувинец, не обидит меня и рассудит по правде, я доверчиво подошел.

— Где ты находишься, болван! Посмотри на. себя. Как ты, наглец, мог показаться в таком виде! — заревел на меня нойон и ударил по лицу рукавом халата.

Нет! Идам-Сюрюн не добрей Чолдак-Степана.

Гости сидели за столом, ели и пили. В прихожей собрались батраки. Топтались, тихо переговариваясь. Казалось, они с нетерпением ждут, когда хоть крошка с хозяйского стола попадет им в миску.

Я вспомнил детство. Я, сестра Кангый, брат Пежендей — в шатре Таш-Чалана.

Таш-Чалан — как бочка, а голова совсем маленькая. Отщипывает с бараньего зада кусочки кожи и подбрасывает над нами.

Кожа поджаренная, темная, как спелый кедровый орех. У Таш-Чалана лицо багровое, в прыщах и угрях. А бороды нет. Зато у Чолдак-Степана борода большая, мокрая от браги, а лица не видно: только блестят глаза и торчит шишковатый нос.

Прогнав от себя страшный образ Таш-Чалана, я подошел к Торбагану и рассказал, как меня ударил сначала Чолдак-Степан, потом салчакский нойон.

Тарбаган притянул меня к себе и, гладя мои густые жесткие волосы, прошептал:

— Ладно, что сказал.

Через некоторое время гости сильно захмелели, начали громко петь, плакать, некоторых тошнило и рвало.

Главный богач Сарыг-Сепа Мелегин, Иван Щенов и нойон Идам-Сюрюн громко спорили.

— Я богат, учен и тебе не поклонюсь, — кричал Мелегину поп. — Вы, голодные собаки, вы слышите меня? — продолжал он, обращаясь к нам и расплескивая на подрясник брагу из кружки.

— Э-э, расходился, бес! Тебе ли со мной равняться? — ревел Мелегин. Наступая на Щенова, он ухватил его за бороду.

Щенов так же яростно вцепился Мелегину в волосы. В густом табачном дыму они были со стороны похожи на петухов, дерущихся на пыльной дороге. Остальные гости, казалось, ничего не замечали.

Заметил дерущихся только сарыг-сепский урядник. Хмель давно свалил его, но сейчас он протрезвел и, задрав голову, хрипел:

— Господа, господа…

Мелегин отпустил бороду Щенова. У попа тоже разжались руки. Мелегин оттолкнул Щенова и пошел к столу, приговаривая:

— Я тебе дам равняться со мной.

Идам-Сюрюн неподвижно сидел на корточках перед столом, сваливая голову то на левое, то на правое плечо, как игрушечный болван, которого дергали за веревочку.

Он толкнул сидевшего рядом тужумета и, заикаясь, пробормотал:

— Спо-ой п-п-пе-сню, п-п-па-арень…

Тужумет оперся на руки, привстал на колени и заголосил на одной высокой ноте:

Ой ынай-о-о, ой, ынай-о-о…

Идам-Сюрюн закинул голову назад и, прикрыв глаза, сказал восхищенно:

— Вот, п-п-парень! Как п-п-поешь!


Глава 3Что происходит на свете

Наступила осень 1914 года. Кругом стали говорить о войне.

За годы жизни в батраках я много испытал, вырос, возмужал. Но я еще очень мало знал о том, что происходит на свете.

Дарья, мать Данилки Рощина, однажды спросила Тиунова:

— Откуда война пошла?

Тиунов, поглаживая чехол своего топорика, неторопливо заговорил:

— По-всякому толкуют. А я рассуждаю: пришло время — и она пошла. Ихний царь — германский — пригрозил, а наш не спустил. Один, выходит, не в уме, а другой — себе на уме, с того и пошло.

Заговорили о мужчинах. Дарья сказала:

— Раз война — мужиков не оставят, всех заберут. Девушки, сидевшие у Тиуновых, переглянулись.

— И меня небось заберут, — отчеканил я громкой скороговоркой, подражая Тиунову.

Девушки улыбнулись, а Дарья разразилась веселым смехом:

— Сперва портки подтяни да нос оботри, солдатик!

Я заспорил с Дарьей, доказывая, что мальчишки умеют сидеть в седле не хуже больших казаков — была бы острая сабля и конь.

Прислушиваясь к разговорам о войне, я многого не понимал. Когда говорили о железной дороге, я ее представлял так: чтобы земля на дороге не растаптывалась, ее устилают листами железа; по железной дороге бегут лошади.

Когда началась отправка призываемых в армию, крестьяне Усть-Тергиза бросили всякую работу. Сыновья Чолдак-Степана садились на лучших коней, галопом скакали по улице, — того и гляди, задавят. Сыновья безлошадных крестьян ходили вдоль улицы. Если до войны любимой песней была «Сколько счастья в море утопил», то теперь напевали: «Последний нынешний денечек»… Вперемежку с песнями всюду слышались плач и причитания женщин. Почти в каждом доме пили пиво.

Но среди этого пьяного шума и плача часто раздавались голоса:

— Немец идет на русскую землю!

— Нашего брата вздумал разорить!

— Не дадимся!

— Милые сыночки мои! Что же мне делать? Ведь убьют их там! — сквозь рыдания говорила Дарья Рощина.

— Если себя отстоим до конца, у тебя сыновья еще будут, — успокаивал ее старик Тиунов.

По улице, шатаясь из стороны в сторону и крепко ругаясь, шел пьяный Чолдак-Степан. Его новая шелковая рубаха была забрызгана брагой.

— У меня два сына в армию идут, — кричал он хриплым голосом. — Пускай идут защищать царя-батюшку-у! Эй, вы, уйдите с дороги! А то я вам покажу-у, су-укины де-ти!

Настал день проводов. Все жители Даниловки высыпали на улицу и, сбившись кучками по пять-шесть человек, окружили отъезжающих, давали последние советы.

Вдруг залаяли деревенские собаки. По улице ехали два казака. Все повернулись в их сторону.

Илья Дутликов, деревенский староста, побежал им навстречу.

— Новобранцы готовы к отправке, — с трудом, глотая слова от волнения, доложил он казакам и поклонился.

Казаки, не оглянувшись на него, подъехали к толпе. Они не поздоровались с народом, стали кричать:

— Куда прете? Осади!

Один казак, низенький, очень толстый и рыжий, выехал вперед.

— Слу-шай! — закричал он истошным голосом. Он погладил усы и продолжал: — Слушай! Читаю список, кого забрали.

Народ сразу притих. Пьяные отрезвели. Люди стояли неподвижно, как каменные бабы в степи.

— Рощин Михей.

— Я! — вырвался из толпы бодрый звучный голос.

— Рощин Данилка!

— Я!

Рыжий казак назвал около двадцати имен. Как только кончилась проверка, снова поднялся шум.

— Где подводы? — обратился другой казак к Дутликову.

— Есть, ваше благородие, четыре пары, с колокольцами.

— Всем, кого выкликал, идти за вещами и собраться здесь, в этом дворе, — прокричал рыжий казак.

Веденей Сидоров, Данилка Рощин и другие работники Чолдак-Степана тоже приготовились к отъезду.

Подвели лошадей, впряженных в телеги. Лошади мотали головами, позвякивали колокольчиками.

Когда отъезжающие расселись, люди, до сих пор стоявшие поодаль, хлынули к телегам и, обступив их, стали прощаться. Некоторые из тех, кто был на телегах, слезали снова, целовали детей, жен, родных.

— Чего стали? Трогай! — завопил казак.

Лошади тронулись.

Звон бубенцов и колокольчиков смешался с рыданиями женщин и лаем собак.

Над Терзигом стоял невообразимый гомон. Как вечерним туманом, деревню затянуло густой красноватой пылью.

Я не знал, зачем затеяна война. Но из разговоров окружающих я понял, что германцы лютуют, как звери. Они убивают жителей захваченных мест, живыми закапывают людей в землю, жгут на кострах.

Я слышал, как многие рассказывали о героях русской армии. В избах часто видел портрет Кузьмы Крючкова. Говорили, что он один заколол тридцать вражьих солдат. Я смотрел с восторгом и завистью, как он лихо сидит на коне.

— На тот год мы тоже пойдем воевать, как Кузьма. Заседлаем коней Чолдак-Степана и поскачем за Саянские горы, — хвастались мы в кругу сверстников.

По вечерам, вместо того чтобы пасти табун, мы переправлялись на ту сторону Терзига и до самой зари гоняли лошадей, устраивая сражения.

Лето сменялось зимой, а люди с войны не приходили.

Наконец вернулся Данилка Рощин. Его не узнать: фуражка сдвинута на ухо, усы закручены вверх, как маральи рога; серая рубашка в блестящих пуговицах, голенища не сморщены гармошкой, как у охотников, а гладко вытянуты до колена, кушак широкий с нарезной пряжкой, руки в карманах. Мальчишки восторгались: «Вот это солдат!» Девушки перешептывались. Все подходили к нему и просили рассказать о войне. Данилка охотно рассказывал, и чудилось мне, что в широкой степи сверкают мечи, ломаются копья и наши земляки теснят полчища Караты-хана.

— А ты сам видел германцев? — спросил кто-то.

— А ты думал? И в плен брали. Из окопа прицелишься в другой раз, как в твою косулю. А не видя, как будешь стрелять? — посмеивался Данилка.

— Ну какие они, германы? — наседали ребята. — Как мы или другие?

Не похожи. Фуражка у нас простая, а у них как монастырская крыша: на макушке — шишка, а по бокам — рога.

— А сильны они? Ты их повалишь, если без всего, без ружья?

— Без всего они не идут. К пике и штыку не приучены. На одного нашего нужно десять германских солдат.

— Ишь ты! Так, так…

— Зато смерть хитрые они, германцы-то. Оденутся в нашу форму, пролезут на склады и воруют припасы, оружие. Нам, бывает, и стрелять нечем… И так бывало: смотришь — ровное место, травой поросло. Вдруг из-под земли, как в твоей сказке, выходят ихние артиллеристы и выкатывают с собой пушку. Загодя приготовились воевать.

Через несколько месяцев пришел домой и наш Веденей. Много вечеров и ночей мы просидели с ним в нашей землянке, слушая его спокойную, увесистую речь о том, как рабочие и солдаты скинули царя, и о том, как власть перешла в руки Советов.


Глава 4Партизаны

В наши места приходило много вооруженных людей. Про одних говорили, что это белые, про других — красные, про третьих — монголы.

Был осенний вечер. Солнце ушло куда-то за Саянские хребты, и только его алые отблески кое-где лежали на самых высоких шапках горы Кускуннуг. Такой алый закат напоминает мне примету охотника Томбаштая, говорившего: «Завтра будет хороший день, и он принесет нам удачу».

«Да, — подумал я, — хорошо было бы, если бы эти непонятные для меня люди, именующие себя красными партизанами, дали нам завтра хорошую жизнь, хорошую удачу. Веденей Сидоров зря не скажет».

Однажды я на сивом коне хозяина поехал на Терзиг за скотом.

Тамошние ребятишки видели стадо, уходившее вверх по ущелью Мерген.

«Кто напугал моих коров? Теперь до ночи с ними не управлюсь, — невесело думал я. — Ой, как проучит меня хозяин!»

На перевале, навстречу мне выехало около тридцати вооруженных людей.

— Откуда едешь? Знаешь, где белые? — спросил один из них по-русски.

Я, мотая головой, сказал по-тувински, что ничего не знаю.

В это время к нам подскакал на красивом коне человек в кожаной тужурке, с револьвером и гранатами за поясом.

Он стал ругать товарищей:

— Зачем вы привязались к мальчику? Бросьте, ребята!

Я обрадовался, услышав эти слова.

— Товарищ командир, разрешите сменить у него лошадь, — обратился один из всадников к тому, который подъехал.

— Это другое дело. Безусловно, можно сменить, — сказал командир.

Тот, что спрашивал, подошел ко мне.

— Ты возьмешь моего коня, конь хороший, но сейчас устал, мы обменяемся, — сказал он по-русски.

Когда я слез, он оседлал своего коня моим седлом.

— Ну вот, у тебя замечательный конь! — добродушно смеясь, сказал партизан. Он стал седлать Сивку.

Я увидел, что получил в обмен действительно хорошую лошадь. Ей надо было только отдохнуть немного.

Отряд тронулся. Командир еще медлил. Я спросил его по-русски:

— Кто вы такие, откуда приехали?

На его лице я увидел удивление.

— Ты только что говорил, что не умеешь говорить по-русски. Когда же ты научился?

— Я работник Чолдак-Степана, — объяснил я ему. — Я испугался вас и потому обманул.

— Нас не надо бояться. Мы красные бойцы Щетинкина — партизаны. Слышал? Мы пришли защищать бедняков.

Он вынул из переметной сумы краюху хлеба и протянул мне со словами:

— Возьми на дорогу. До свиданья, товарищ.

— До свиданья!

Проводив своего нового знакомца, я задумался: «Что мне теперь делать? У меня чудесный большой конь, но он совсем измучен. На нем не поднимешься в горы, не угонишься за коровами. А если я и найду коров, то понравится ли Гнедко Чолдак-Степану? Ведь хозяин мой тоже с норовом, как старый Рыжка. Нет, уж лучше не возвращаться домой». И я поехал к матери.


Глава 5Как хорошо!

Бедный Гнедко еле-еле переставлял ноги. Мне стоило большого труда заставить его пойти хотя бы трусцой. Конь — животное умное; недаром он сразу понял, что ему вверена жизнь нового седока, и теперь в меру оставшихся сил перебирал ногами.

Я погладил конскую шею.

«Откуда ты, из каких краев света и почему молчишь? Должно быть, тебе действительно досталось! Чу, чу! Повеселей, осталось немножко, скоро покажется наш берестяной чум. Приедем — подкормлю тебя, ты поправишься и станешь не хуже Сивки».

Когда мы добрались до Мерген, день уже кончался. В золотой мгле вечера еще ярче пылали облетевшие листья. Они так густо усыпали землю, что мой конь, только что прихрамывавший на степной дороге, пошел спокойно и уверенно.

Вот и наш чум. Стоит он вдали от других чумов, затерявшись в чаще мергенской тайги у подножья горы Кускуннуг. От чума узенькой струйкой вытянулся к небу голубой дым. Так тихо, что слышно, как в костре трещат сучья.

Соскочив с Гнедка, я расседлал его и пустил пастись. Куда девалась его усталость? Отойдя в сторону и опустившись на бок, Гнедко принялся кататься, потом вскочил, встряхнулся и так фыркнул и заржал, что эхо разлетелось по всем хребтам, словно фыркало и ржало сто лошадей.

Мать сидела около костра и подсовывала к середине наполовину сгоревшие сучки. Она крепко обняла меня, прислонившись к чуму. Сестра Албанчи вместе с Сюрюнмой ушла на заработки в соседние аалы.

— Ох, мама, как у тебя хорошо! — воскликнул я, прижимаясь к матери. — Сколько здесь новых цветов! Ведь я их раньше не замечал. Мама, дорогой мне встретились русские всадники, говорят: «Мы партизаны». Сначала я испугался, а потом вижу — они за нас: Чолдак-Степанова Сивку забрали, зато дали мне тоже неплохого коня. Да еще подарили вот этот хлеб.

— Наверное, ты встретил их, когда они ехали от меня. Утром я услышала в ущелье топот. Они спустились берегом и остановились у чума. Попросили позволения сварить обед в нашей чаше. На прощанье подарили желтого табаку и чаю. Это, верно, и есть красные партизаны, сынок.

Мы вышли из чума. Гнедко усердно щипал траву, поглядывая на нас одним глазом.

— Мама, — сказал я, — надо скорей выходить Гнедка, у него остались одни ребра.

— Ничего, мой сын. Гнедко быстро поправится, смотри какая трава. Вот и мы такие же, как Гнедко, — измученные, изможденные, но и мы теперь поправимся, потому что, как все говорят, там далеко-далеко богачи пали; под небом возвысился новый, красный батыр, он, слыхать, собрал людских сынов с четырех краев света и пошел защищать бедный народ.

— Знаешь, мама, когда Гнедко оправится, я отведу его в Сарыг-Сеп к красным батырам. Они мне все расскажут, — сказал я.


Глава 6Костры горят

Много дней пасся Гнедко в долине Мерген, в густой траве. Он стал снова гладким. Теперь можно было оседлать его и скакать в Сарыг-Сеп.

Гнедко щипал траву. Я подошел к нему с уздечкой. Он поднял голову и, нехотя посмотрев на меня, стал еще проворнее щипать сочную зелень.

— Жалко тебе уходить от нас — нестись по неведомым тропам? Или ты хочешь набрать больше сил перед дорогой? Тебе не скучно у нас, Гнедко?

Я оседлал коня.

— Авам [29], авам! Я готов!

Мать выбежала из чума:

— Отдай партизанам коня и скорее возвращайся домой. Хорошей дороги, с богом, сынок!

Попрощавшись с матерью, я выехал на дорогу в Сарыг-Сеп.

— Куда спешишь, Тока? — раздавались знакомые голоса.

— К партизанам! К партизанам! — откликался я, протягивая руку к сарыг-сепским хребтам, по гребню которых уже скользило вечернее солнце.

Одни одобряли, другие провожали насмешками:

— Только тебя, сопляка, там не хватало.

— Как ягненок, попадешь на зуб синеглазому волку.

Тропа круто изгибалась между замшелыми курганами и песчаными холмами. Я ехал напрямик; Гнедко с разгону взлетал на пригорки и легко перепрыгивал низкорослый караганник. Выскочив на сарыг-сепскую возвышенность, я увидел под собой костры лагеря.

Это самое красивое место Каа-Хема. Высокие отроги Тоджикской Кызыл-тайги и Танноуольского хребта близко подошли к Каа-Хему. Кажется, они гранитной стеной остановят его. Но Каа-Хему не страшны никакие скалистые преграды. Каменные обломки стали на его пути порогами, а он мчится навстречу родному брату — Бий-Хему. Берега Каа-Хема роскошно одеты, толпами сбежались к ним с таежных уступов стройные лиственницы, березы, ели и кедры. В прибрежной чаще водятся во множестве косули, кабаны, маралы, соболи, выдры, за которыми так искусно охотится Томбаштай.

На берегу Каа-Хема среди густых зарослей разбили партизаны свой стан, разложили костры. Ярким заревом осветилась земля. Казалось, что горит один огромный костер, искры от него взлетают роем золотых пчел и гаснут в облаках. Мне вспомнилась сказка Тарбагана и костер под скалой, где Кодур-оол с отцом собирались на охоту. Но то, что я увидел, уже не было сказкой о далеком счастье. Это был лагерь красных партизан. Они шли в бой за наше счастье.

Когда я спустился в долину, была уже ночь. Гнедко заржал, почуяв лошадей. Приарканив его, я робко стал подходить к стану. Партизаны чистили оружие, готовили снаряжение. Закончившие работу вели оживленный разговор. Мне хотелось все узнать, особенно поговорить с главным, спросить, что происходит на белом свете. Я потихоньку ходил, приглядывался.

Партизаны остановились здесь на ночлег, готовились к какому-то сражению, очевидно против белых, засевших в верховьях Каа-Хема.

Сначала я встречал только незнакомых и глазам своим не поверил, когда среди партизан увидел Веденея Сидорова, Тарбагана и Санжа. Они были одеты как всегда, и все-таки вид у них был совсем другой. Они чистили ружья и о чем-то спорили. Не помню, как я очутился у костра. Я еще ни одного слова не вымолвил, а моя рука уже невольно потянулась к ружьям.

— Я думал, вы по Степанову наказу где-то далеко работаете, а вы оказались у партизан с ружьями, — сказал я своим товарищам-батракам.

— Да, мы ушли позже тебя, откуда же ты сыскался? — спросил за всех Веденей.

Я рассказал о коровах, о Сивке и Гнедке, о разговорах с матерью и заключил:

— Теперь к хозяину пойти — плохо будет, не пойти — тоже плохо. Счастье мое, что вас повстречал.

— У Чолдак-Степана чего теперь искать? — смеясь, ответил Веденей. — А бояться его нет нужды. Пойди лучше к нашему командиру партизанскому и с ним посоветуйся, — вот будет хорошо.

Правильно говорит Веденей, — сказали другие партизаны.

Я еще больше осмелел. Смотрю, кругом много людей с ружьями. Сидят по пять-шесть человек у костров, некоторые в котелке варят еду, другие сушат одежду, подшивают обувь, чистят ружья.

Тарбаган взял меня за руку и молча повел к соседнему костру. Не дойдя до него несколько шагов, шепнул:

— Смотри. Это кто?

Я увидел Веру. Она сидела около костра, одетая в полушубок, и чистила картошку. Мои ноги словно приросли к земле. Я только хотел шагнуть вперед, как звонкий голос Веры меня опередил. Я услышал знакомый напев, знакомые слова: 

Бор горит, густой горит,

Горит в бору сосеночка…

— Пойдем к ней, подойдем, — подбадривал меня Тарбаган, — ведь вы вместе жили в работниках…

Я уперся, хотел убежать. Вера была старше меня, но мне все-таки было стыдно, что я отстал от нее. Сильные руки Тарбагана подтолкнули меня к Вере. Мы поздоровались.

В дубленом полушубке и заправленном в его воротник мохнатом платке Вера была неуклюжая, но такая милая! Она улыбалась.

— Откуда пришел, куда идешь? — спросила Вера.

— Пришел узнать, что за люди партизаны красные и кто такие белые. К Чолдак-Степану я не пойду. И коня его партизанам отдал. Как ушел в тот раз, так и не приходил.

— С той поры?.. А мы боялись — попался к белым. Хорошо, что ты не вернулся к Степану.

У меня в мыслях было одно: больше никуда не уходить, остаться здесь с моими друзьями, с Верой.

Она тоже направила меня к тарге [30] в кожаной тужурке:

— Подойди к нему, все скажи.

Вглядевшись, я узнал того самого человека, что дал мне когда-то Гнедка и буханку хлеба.

Я осторожно подошел и сказал:

— Эки-и! [31]

Тарга повернулся ко мне и весело рассмеялся:

— Здорово, здорово! Откуда ты, какими судьбами? Садись, садись!..

— Я пришел к вам, меня мать прислала.

— Рассказывай, рассказывай.

— Как обменялся тот раз с вами лошадьми, назад не пошел к хозяину: за коня Чолдак-Степан может убить. Думаю, что делать — сидеть в нашем чуме, или пойти к хозяину, или… Вы меня возьмете с собой?

— Хо-хо! Степана ты не бойся. Были хозяева, им помогал белый царь, а теперь нет царя и хозяев давно скинули. Кто теперь хозяин? Небось, этот народ, — партизанский тарга провел рукой от ближних к дальним кострам, — и весь народ в нашей стране, и мы с тобой.

К тарге подходили партизаны, он деловито выслушивал их и отдавал распоряжения, а потом снова разговаривал со мной. Из слов тарги я хорошо понял, что ослабла власть баев и теперь бедняки сами стали хозяевами своей судьбы. Все же мне было неясно, как я должен поступить с Чолдак-Степаном. Я снова спросил:

— Возьмите меня с собой, я боюсь хозяина.

— А ты не бойся! — он что-то написал и протянул мне маленькую бумажку. — Если понадобится, скажи: из войска Щетинкина… взяли, мол, твоего коня, и покажи эту записку.

Я подержал бумажку, сжав ее по краям пальцами обеих рук, сложил пополам и сунул за пазуху.

— С нами идти не торопись. Сейчас мы идем далеко, в опасные места, а с тобой встретимся в Хем-Белдире, — сказал тарга.

После разговора с командиром я вернулся к своим. Веденей накормил меня ужином и положил с собой у костра.

Разбудила меня труба. Вокруг седлали лошадей, собирали обозы. Тарга сидел на своем вороном коне, который храпел и рвался с места. По его команде партизаны по очереди произносили: «Первый, второй, третий… сто первый… двести седьмой…»

Как мне было приятно, когда я различил голоса моих друзей. Теперь при помощи красных партизан они и сами стали свободны и нам помогают!..

— По коням! — раздалась новая команда, и сотни людей вскочили в седла.

Оставался один Гнедко. Я подбежал к нему и, собрав аркан, подвел к тарге. Увидев меня, тарга повернул на месте своего вороного:

— Куда, парень, собрался? Я же тебе говорил — встретимся в Хем-Белдире.

— Я… Я хочу… примите Гнедка.

— Это другое дело. Петров, возьми коня… Ну, спасибо, до скорого свидания!

Простившись со мной, тарга снова повернулся к строю.

— Справа по три ма-арш! — скомандовал он нараспев, и партизанский отряд двинулся вверх по Каа-Хему.

— Ну-ка, запевай!

Кто-то высоким голосом затянул: 

За лесом солнце воссияло…

 Сердце мое сжалось. Как мне расстаться с братьями-батраками Веденеем Сидоровым, Тарбаганом, как мне расстаться с Верой, которая тоже собралась и уже сидела на обозной телеге. Она тронула повозку и машет платочком.

Я сорвал шапку и крикнул:

— Прощай, Вера!

— До свидания, увидимся!

Кони рванули. Обоз утонул в облаке пыли. Я побежал вперед — к переправе. Не успел: они были уже на середине Каа-Хема.

Долго я смотрел вслед уходящим в поход партизанам. Почему я мал, почему я не осмелился побежать сразу и должен один оставаться на берегу Каа-Хема?

Вернувшись к матери, я все ей рассказал.

— Я уже стара, трудно мне угнаться за тобой, ты теперь большой стал, вырос. Вот что я посоветую тебе, мой сын: поезжай в Хем-Белдир, как сказал твой тарга. Я соберу тебя в дорогу. Там тебе добрые люди помогут, научат, что делать.


Глава 7Партизаны ушли

Шла осень 1919 года.

Партизанская армия Щетинкина, разгромив банды Бологова и других колчаковцев, двинулась в обратный путь: Минусинск — Красноярск на соединение с регулярными войсками Красной Армии, шедшей тогда из Центральной России в Сибирь для борьбы с Колчаком.

С бойцами Щетинкина ушли и местные партизаны Кочетова и Хлебникова. Нойоны, ламы и кулаки, обрадовавшись уходу красных партизан, начали расправляться с аратами-бедняками и русскими батраками.

В Каа-Хемском районе, в Сарыг-Сепе и его окрестностях орудовала банда купца Сафронова и кулака Мелегина, которые до ухода партизанской армии Щетинкина скрывались в районе Терехоля. Особенно лютовали сыновья Чолдак-Степана.

Бандиты напали на аалы под Терзигом. В одной из юрт они схватили нашего Кол Санжа.

Уйдя из Сарыг-Сепа вместе с Тарбаганом, Веденеем и другими батраками, он стал связным в отряде Сергея Хлебникова. Белобандиты закопали его живым.

Теперь я боялся оставлять мать одну и только по необходимости отлучался в Сарыг-Сеп. Порою приходили вести, что новые партизанские группы из восточных и центральных поселков Тувы стягиваются к Хем-Белдиру под начало вернувшегося от Щетинкина Сергея Кочетова; но из наших мест партизаны исчезли. Этим воспользовался мой хозяин Чолдак-Степан. Однажды, отдуваясь и отгребая назад сбившиеся на глаза мокрые волосы, он подскакал к нашему чуму. Чолдак-Степан был взбешен, не мог отдышаться и только гудел:

— У-у-у!..

Потом, соскочив с коня, захрипел:

— Ядараан кулугур [32], а-а-а! Видела?! Партизаны ушли твои, теперь их нет! Го-го-го! Хватит вам! Повидали свободу!

Мы молчали. Мать старательно набивала трубку. Опустившись к костру, она приложила уголек к чашечке с табачной пылью и стала прикуривать, всасывая воздух быстрыми рывками, как будто боялась, что огонь в трубке погаснет, не успев разгореться. Овладев собой, она тихо спросила:

— По какому делу ты пришел, хозяин?

Чолдак-Степан ехидно захохотал, уткнув руки в бока и вскидывая голову, как турпан, заглатывающий мальков.

— Го-го-го! По какому делу! А по какому делу твой щенок убежал? По какому случаю моего Сивку красным отдал? Хватит! Пошли!

Еще минута — и Чолдак-Степан по старой привычке вцепится в мои волосы. Я вышел из чума. За мной грузно вывалился Чолдак-Степан. Достал из-за голенища кнут и кивнул на дорогу. Я не двигался с места.

Чолдак-Степан замахнулся. Он хотел меня проучить. Но мать уже была здесь. Она схватила хозяина за руку, восклицая по-русски:

— Не делай греха! Не делай греха!

Хозяин взревел, обливая ее потоком брани.

Мать не сдержалась и плюнула ему в лицо. Я оглянулся — нет ли вблизи людей — и шагнул к матери. Что с ней? Она стоит на коленях? Нет, сидит на земле, покачиваясь из стороны в сторону, как будто рассказывает старинную сказку. По ее голове растеклась кровь. Отвернувшись, Чолдак-Степан вытирает рукоять кнута.

Видя, что я поднял камень и подхожу к хозяину, мать остановила меня:

— Оставь! Он больше не тронет…

На другой день за мной приехали гонцы от Идам-Сюрюна. Они угрожали матери законом «девяти пыток», если я не повинюсь перед хозяином и снова ослушаюсь его.

— Прощай, авам! Я пойду посмотрю…

Провожая меня, мать сказала:

— Пойди посмотри. Поищи людей, у которых есть новый закон, защищающий бедных.


Глава 8В ставке нойона

Всадники погнали меня не к Чолдак-Степану, а в ставку нойона. Они трусили рысцой, покрикивая, как на ленивую лошадь, «чу, чу!» и пощелкивая кнутом.

Этот путь показался мне бесконечно долгим. Чего я не передумал в короткие сумерки, пока гонцы Идам-Сюрюна травили меня, как зайчонка, подгоняя к шатру «солнечного князя».

Когда-то этими тропами, поросшими полынью, волочили на допрос мою мать и сестру Албанчи. Может быть, срывавшиеся с их ресниц горькие капли, высохнув, еще белеют солью на пучках придорожной травы, а стебли ее побурели оттого, что впитали в себя кровь, которую роняли мать и Албанчи, когда они из ставки нойона, истерзанные, торопились вернуться к нам. Нет, этого не может быть, — с тех пор прошло много снегов, и весенние воды чисто обмыли землю. Но и сейчас на пытки ведут людей — таких же, как Тас-Баштыг и Албанчи. Кто может за них отомстить?..

Аал нойона состоял из двух десятков черных юрт. Посередине возвышался шатер князя и юрта-канцелярия. Они сверкали белизной и роскошью, как в сказке Тарбагана. Не знаю, в какой разряд нойонских слуг входили мои погонщики. Судя по осанке, с которой они держались в седле, каждому из гонцов Идам-Сюрюна был присвоен чин ха — адъютанта, а то и чалана — судьи-следователя. Но от их важности ничего не осталось, как только мы приблизились к белому шатру. Спесь и жестокость на их лицах сменились покорностью и страхом.

Все же один из гонцов, спустившись с коня, обратился ко мне с такой речью:

— Знаешь ли ты, черепаха, куда тебя принесла судьба? Она принесла тебя в аал солнечного нойона — правителя Салчакского хошуна. Теперь увидишь, как надо блюсти закон, повинуясь хозяину, которому тебя отдал великий правитель. Ты будешь вечно благодарить, если судьи не пошлют твою душу за солью [33] и позволят смотреть на голубое небо, посадив твое тело на цепь рядом с этими молодцами, — и он вытянул руку к белой юрте, возле которой лежали истерзанные люди в кандалах.

В ставке нойона я три раза встречал солнце и дважды провожал его на другом краю неба, стоя на коленях, прикованный к колоде. Так вот встречала его на востоке и провожала на закате, ведя счет ударам своего сердца, сжимавшегося тревогой за нас, наша мать Тас-Баштыг и наша сестра Албанчи, когда тужуметы пытали их девятью пытками.

Пришло время допрашивать меня. Я сидел у входа в юрту перед дежурным тужуметом со связанными назад руками.

Тужумет восседал в коричневом шелковом халате с парчовой обшивкой, в плисовой остроконечной шапке с белой стеклянной шишкой на макушке и павлиньим пером. Вертя в руках табакерку, он часто открывал ее, высыпал щепотку на ладонь, подносил к носу и втягивал табак. Потом он пронзительно чихал и сморкался на край очага.

— Говори, нищий беглец, почему убежал от хозяина, которого светлый нойон назвал своим братом? Почему отдал его коня красным русским?

Я смотрел на тужумета, шевеля за спиной кистями скрученных рук, и молчал.

Тужумет снова втянул понюшку табака. Начихавшись, он закатил глаза и зловеще заговорил нараспев:

— Выучив девять наук, ты научишься говорить. Знаю, почему ты молчишь: твоих щек еще не гладил шаагай, твоей кожи еще не целовали розги. Сейчас они тебя приласкают.

Проклятый тужумет! Он противнее Таш-Чалана. Тот дразнил нас кусочком бараньей кожи, а этот хочет снять кожу с живого человека. Я не хотел отвечать тужумету, но моя гортань и мой язык сами заговорили незнакомым мне голосом:

— Не смеете бить! Я ничего не сделал — вернулся к матери, хочу в Хем-Белдире учиться, а конь понадобился партизанам.

— Да-да-да! Ничего не сделал! Только прогневил нойона и наступил на закон! Ты вернешься к своему хозяину. Будешь до смерти откупаться за его коня! Хочешь учиться? Поучим.

Палачи вцепились в мои волосы и прижали голову к своим коленям. В руках у них — кожаные мешочки с песком, Вот они, шааги, — тяжелые, как байский кулак, жадные, как язык дракона. Сейчас они меня лизнут в щеку., Я зажмурил глаза.

— Раз! Два! Три! Четыре!..

Правая щека горит и ноет, как будто из челюсти сразу вырвали все зубы.

Тужумет приказал повернуть голову. Еще десять шаагаев.

— Раз!.. Два!..

Слуги подняли мою голову, но продолжали держать ее за волосы, ожидая приказа.

— Куда теперь пойдешь? — спросил тужумет.

Теперь у меня горели одинаково обе щеки, но еще сильнее горело сердце. На этот раз язык не ослушался. Я сам решил ответить тужумету и крикнул:

— Пойду к партизанам!

По знаку тужумета меня раздели и придавили к земле вниз лицом. Пропустили вторую науку и стали учить третьей: это — манза, доска длиной в руку, шириной в ладонь и толщиной в палец. Бьют ею с маху, поочередно — справа и слева, как выбивают шерсть или молотят снопы.

Я потерял сознание. Очнулся: кто-то льет на меня воду, кто-то кричит:

— Теперь понял, куда надо идти?

Я не хочу и не могу говорить, но в ушах продолжает шипеть ненавистный голос:

— Еще раз ослушаешься — будем сжимать пальцы клещами — это очень приятно, забьем под ногти тростниковые перья — это еще приятнее, поставим коленями на щебень — будет удобно и весело, накрошим в глаза мелкого, как порох, волоса — лучше увидишь своих партизан, подвесим за ноги и выкоптим над костром — будет вкуснее собакам глодать твои кости.

Напомнив о девяти пытках, унаследованных тувинскими нойонами от маньчжурского хана, тужумет приказал:

— Развяжите ему руки, бросьте в черную юрту. Как обсохнет, отведите его к хозяину. Извинитесь перед ним и скажите, что мы исправили своего подданного. Если опять что-нибудь случится, пусть сообщит нам.

Лежа в черной юрте, я снова думал о людях. Раньше я размышлял: «У людей неодинаковые обычаи, вот и не могут они понять друг друга. Так и Чолдак-Степан; он ненавидит меня, презирает, а тувинский бай смотрел бы иначе, считал бы человеком». Жизнь уже давно разубедила меня в этом. Сдружился я со всеми работниками Чолдак-Степана, а ведь они тоже разные: одни — тувинцы, другие — русские. Тарбаган!.. Вера!.. Им хорошо среди смелых партизан. Какой хороший тарга — обещал скоро встретиться в Хем-Белдире! А Идам-Сюрюн, светлый нойон? И его тужуметы? Они сдружились с Чолдак-Степаном. Все они ненавидят и казнят бедняков — таких, как Данилка Рощин, Сергей Санников, Веденей Сидоров, Тарбаган, Томбаштай.

Через несколько дней меня погнали назад — так же, как пригнали в ставку нойона.


Глава 9Прощай, мама!

Я снова очутился в плену у кулака. В нашу землянку не забежит Вера. Не расскажет сказку Тарбаган. У Чолдак-Степана новые батраки.

Наступила зима. В один из дней пришла горькая весть: умерла наша мать Тас-Баштыг.

Я побежал к хозяину.

Расчесывая бороду, он вскинул на меня колючие глаза.

Отпущу, когда помрешь сам. А сено возить, хлеб молотить, лошадей поить, за коровами убирать — кому прикажешь?!

— Я недолго!

— Долго ли, коротко ли — убытки от вас терпи. Хватит, повольничал! — наотрез отказал хозяин.

Посоветовавшись с работниками, я ушел в ночь тайком.

Мороз высушил воздух, выдавил из него последнюю влагу. Теперь все на земле острое, колкое.

На небе нет луны, но кругом мерцают снежные равнины, холмы и горные пики. За холмами перекликаются волки. Им идти дозором по снежному царству, рыскать из края в край степи, щелкать зубами, окружив свою жертву. Но мне не до них.

— Прощай, мама! Какой страшный путь ты прошла!

Тогда я не мог еще понять великого благородства нашей матери. Никто из нас не понимал, что Тас-Баштыг — поистине героиня, одна из многих араток-беднячек, которых чтит освобожденный народ. Они мужественно отстаивали существование и будущее своих детей. Они учили нас ненавидеть врагов и любить друзей, пришедших помочь беднякам-аратам освободиться от вековой кабалы.

Вот и чум, в котором я родился. Отсюда мать выносила меня любоваться нашей Мерген. Но стенки чума еще больше обветшали. Сквозь щели видно пламя костра.

У входя стоит Кангый. Увидев меня, она закрыла рукавом лицо:

— Мать разлучилась с нами.

Угол чума, где лежит мать, отгорожен козлиной шкурой. Братья и сестры готовят прощальную пищу.

В округе много лам. Они тоже, как волки, рыщут по юртам за добычей. Но в чум такой беднячки, как наша мать, не зайдет ни один лама.

На почетном месте за очагом сидит шаман Сюзюк-хам.

Он встает, закрывает глаза, потрясает медными бляшками на халате, бьет в бубен. Его голос перекликается с побрякушками:

Я плыву в облаках.

Дух мне говорит на лету:

«Мало дашь — попадешь в ад,

Много дашь — попадешь в рай».

Я сведу вас к духам, если хотите.

У вас нет больше козы,

Вы отдали ее в жертву духам.

Козлят пожертвуйте добрым людям,

Я приму их, если хотите.

В вашей суме есть ножи…

Они принесут несчастье.

Я приму их, если хотите.

Облака остались на небе.

Я спускаюсь на землю.

Дайте трубку, налейте чашку.

Духам нужна арака покрепче.

Я приму от вас, если хотите.

Шаманская панихида окончена. Съедена коза, Выпита арака, купленная за три цены у соседних баев.

Ни у одного нет шелкового кадака [34]. Мы разорвали свои рубахи, запеленали мать и перевязали арканами. Понесли ее по хрупкому снегу на холм. На вершине, не зарывая в землю, укрыли камнями. Отсюда рано виден восход солнца. Его лучи золотят бязевые лоскутки, привязанные к высоким древкам. Пусть они развеваются по ветру, охраняя мать на ее последнем кочевье.


Глава 10Я иду к цели

Простившись с могилой матери, мы разошлись. Шаману не отдали наших ножей. Ему пришлось удовольствоваться козлятами.

На обратном пути я узнал от встречных, что белые пришли на Терзиг с верховья Каа-Хема для вербовки новых людей. В их отряде уже были — не рядовыми, а главарями — Евстигней Михайлов, Пичугин и другие головорезы из кулаков Терзига. Всего человек сорок. Бандиты избивали нагайками местных бедняков, заставляли вступать в банду, угрожая расстрелом. Большинство батраков и бедняков попрятались в леса, многие ушли в Сарыг-Сеп, куда подтянулись партизанские отряды Сергея Кочетова и Хлебникова.

Поздним вечером я подошел к хутору Чолдак-Степана. Кто на хуторе — они или наши? Что сделает со мной хозяин за мою самовольную отлучку? Ясно, что отомстит, может быть, убьет. А кто будет мстить за нас, за нашего Санжа, которого белые закопали живым в Бозураа, за мою мать, с которой мы навсегда простились на берегу Мерген?

Я быстро зашагал вдоль плетня к землянке — в ней темно и пусто. Во дворе на привязи потные лошади.

В избе горел огонь. За морозными стеклами мелькали силуэты людей, но, как я ни вглядывался, различить их лица не удавалось. Кто это: они или наши?

На цыпочках я вошел в сени и сразу услышал голос Чолдак-Степана:

— Мы им покажем! Мы им покажем!

Ему возражала хозяйка, визгливо выкрикивая:

— Не горячись! Погоди! Надо подумать, кого взять перво-наперво.

— Прокопьевна права, горячиться не надо, делать все надо умеючи, — уговаривал хозяина купец Сафронов.

Еще осторожнее я выбрался во двор и столкнулся с Данилкой Рощиным.

— Тока? Иди за мной.

Мы зашли под навес. Оглянувшись на двор, Данилка заговорил:

— На хуторе и в деревне третью ночь стоят беляки. Днем громили избы. С вечера пьют. Видишь, даже забыли выставить часовых.

— Что делать?

Немного подумав, Данилка ответил:

— Пойдем в Сарыг-Сеп, скажем командиру, где беляки и сколько их. А пока снимем уздечки с их коней, пускай гуляют!

Мы прошли задами в огород. Там лошадей еще больше, чем во дворе, но их сразу не разглядишь: все окутал пар, похожий на туман от родника, обволакивающий землю в сильный мороз.

Сняв уздечки с заиндевелых коней и припрятав их до времени, мы поспешили в землянку. Данилка кивнул мне на развешанную на стенах упряжь, а сам стал подрезать подпруги у седел, сваленных в кучу около печи.

Кончив дело, мы покинули землянку и стали пробираться дворами, Кругом рыскали белые. Где же ты, Сарыг-Сеп? Где вы, смельчаки-партизаны?.. Пока избы Усть-Тергиза виднелись среди задымленных морозным туманом холмов, мы молчали. Под ногами громко хрустел снег.

Первым заговорил Данилка:

— Вот и Сарыг-Сеп. Теперь говорить можно о чем хочешь, с Усть-Тергиза не услышат. Язык у тебя не отмерз?

— Я смотрел на тебя, на взрослого; думал — ты молчишь, чтобы не услышали белые. Нагонят — и все пропадет, что мы задумали. Ведь так?

— Так-то так… С вечера не ушли бы — и тебе и мне не быть в живых. Мать сказала сегодня: «Иду Степановым двором, а он сам навстречу; пытал, где ты, где другие работники, грозился: «убью!»

— Это он от водки. Напьется — всегда грозит.

— Нет, сейчас другое: конец почуяли — и зверствуют. А водка — она еще больше распаляет зверя. Ему одного-другого заколоть мало — надо, чтоб кругом кровь текла! Стали всех убивать, кого сыщут. Не попадайся им, скачи с партизанами в Хем-Белдир.


Стали входить в Сарыг-Сеп. Я с трудом поспевал за Данилкой. Он шагал все быстрей и быстрей. Из темноты раздался голос:

— Кто идет?

— Я! Данилка!

— Пароль? — Из тьмы выросла огромная доха.

Данилка что-то ответил — важно, вполголоса.

— Проходи! А паренек в ушанке без одного уха, кто будет — ординарец твой? — усмехнулся часовой, опустив к земле карабин.

— Ага, он мой, мой! Пропусти, товарищ!

— Твой так твой… Проходи, ординарец…

По дороге Данилка спросил у другого человека с ружьем:

— Товарищ, мы к Сергею Хлебникову. Где его найти?

Оказалось, недалеко — в бывшем доме купца Сафронова. У калитки — опять часовой. Разглядев нас, он радостно воскликнул:

— О-о! Данилка пришел! Командиру тебя и нужно. Заходите, заходите.

Когда Данилка показался на пороге, человек среднего роста, с круглой бомбой, похожей на кедровую шишку, и револьвером за ремнем, поднялся ему навстречу.

— Ну, сколько их, какое оружие, много ли берданок, винтовок?

— У Сафронова и Мелегина людей немного. В Усть-Терзиге — до сорока, почти у всех берданки, с десяток винтовок. Часть ихней банды осталась в Бельбее и Кок-Хааке.

— Верно говоришь?

— Верно, верно, — подтвердил я донесение Данилки, — их столько и будет, мы запрятали их уздечки и подрезали ремни у седел.

— Молодцы!

Командир подошел к столу и развернул большой лист бумаги.

— Так, так… Сарыг-Сеп… Терзиг… переправа… Постой, я забыл спросить: среди белых есть чиновники нойона? — Он оторвался от бумаги.

— В Усть-Терзиг наезжали гонцы от Таш-Чалана и управители Сосар-Барынма.

— Понятно… Петров! — крикнул командир.

На его зов, легко изогнувшись под низкой притолокой, влетел молодой партизан.

— Слушаю, товарищ командир! — Он так притопнул валенками по половице, что в домике вздрогнули стекла.

— Товарищ Петров! Разбуди всех партизан, выстрой во дворе и доложи. Сколько минут просишь?

— Двадцать, товарищ командир.

— Исполняй!

Когда Петров, сделав «кругом», исчез, командир достал из кармана расшитый узором кисет и протянул нам:

— Пожалуйста, товарищи.

Пока они завертывали табак и закуривали, мимо окон уже замелькали вереницы людей.

— И нам пора…

Мы вышли во двор. Петров ходил перед строем, то появляясь в свете окна, то снова теряясь в темноте. В полосе света перед командиром возник длиннобородый старик, в стеганой куртке, с платком на шее перевязанным сзади, как у детей.

— Все в сборе, — доложил он.

— Товарищи! — командир вышел вперед. — В Усть-Терзиге все ядро сафроновско-мелегинской банды. Сейчас выступаем.


Глава 11На заре

Слева выстроились конные, справа — пешие. Командир подозвал нас и сказал Данилке:

— Пойдешь с Макаром Малышевым в обход. — Потом мне: — А ты — со вторым взводом, покажешь прямую дорогу на Усть-Терзиг.

Я обнял на прощанье Данилку и пошел к моему взводу.

Командир отдал приказ выступать, предупредив, что атака начнется по его выстрелу. Мы пошли долиной Каа-Хема. На этой дороге я знал каждое дерево, каждый валун. Близился рассвет. Тропа подвела нас к самому берегу. Над полыньями, вровень с отвесными кряжами на том берегу колыхались облака морозного пара, как будто Каа-Хем задумал согреть дыханием окоченевшую землю. Прижавшиеся к нему скалы и деревья обросли мохнатой бахромой инея. Пушистые и нарядные, они готовы были радужным блеском встретить зарю. А рассвет уже шел с поголубевшего неба, оттуда, где, взлетев над горной вершиной, разгорелась дозорная звезда.

Незаметно мы поднялись на последнее возвышение, поросшее березняком. Под нами, в нескольких шагах, виднелась околица Усть-Терзига.

С первыми лучами пробудилась жизнь в березовой роще. Прошумела стая тетеревов. Они расселись на ветвях березы и стали клевать почки, а верхний тетерев озирался вокруг, покряхтывая и вытягивая шею. Потом налетели рябчики, застучали на лиственницах дятлы, а Усть-Терзиг все еще спал. «Где Данилка? Успели они заехать в тыл и спрятаться в ложбине? Почему командир не стреляет?» — думал я.

Наконец стала просыпаться деревня. Было слышно, как поют петухи, скрипят журавли колодцев. Неожиданно грянул выстрел. Конные партизаны оцепили деревню, а наш взвод открыл огонь с пригорка и по заимке Чолдак-Степана. Мне хотелось быть поближе, и я, скатившись по снегу вниз и пробежав боковую улицу, взобрался на сарай. На нем уже лежали трое партизан. Среди них был старик в стеганой куртке и с платком на шее, которого я заметил еще в Сарыг-Сепе. В этот миг я увидел, как мимо нас, размахивая наганом, проскакал Степанов сын Евлашка.

— Э-эх… уйдет! Ну, скорей! — прошептал я, подползая к старику.

— Не таких волков брали на прицел… не уйдет… — забормотал старик, водя карабином, пока всадник не стал удаляться по прямой. Карабин грохнул. Евлашка вскинул руки и упал с коня.

Партизаны все теснее сжимали кольцо вокруг заимки Чолдак-Степана. Во дворе белые метались, как осенний косяк хариусов, попавший в запруду. Одновременно бой шел на льду Каа-Хема. Часть белых прорвалась на переправу вместе с Сафроновым. Их настигли конные партизаны. Среди торосов и полыней прыгали и взвивались на дыбы лошади, сверкали шашки, схватывались в рукопашную люди.

Солнце поднялось уже высоко, когда бой затих. Главная улица Усть-Терзига заполнилась пестрой толпой. Как и минувшей ночью в Сарыг-Сепе, командир выстроил партизан. Потом выехал на середину строя и поднял руку:

— Товарищи! Объявляю благодарность от Сибирского Реввоенсовета!

— Служим Советской власти! — дружно ответил отряд.

В ослепительном блеске снежной равнины заколыхалось над рядами всадников боевое знамя. Отряд тронулся в путь, и мы еще долго видели, как жители Усть-Терзига махали руками, шапками и платками.


Книга вторая