новому Адаму (1 Кор. 15: 45–49), как и вообще человеческой природе, получающей во Христе свое преображение.
Ключевое слово этой выставки – София, Премудрость Божия – также имеет самое прямое отношение к метафизическому локусу на границе имманентного и трансцендентного, к теме врат неба (Быт. 28: 17). Как говорит девтероканонический библейский текст, она есть дыхание силы Бога и чистое излияние славы Вседержителя… отблеск вечного света и чистое зеркало энергии Бога и образ благости Его (Прем. 7: 25–26). Именно в этом чистом зеркале энергии Бога и образе благодати Его, по первому замыслу Бога, и должно заключаться мироздание. Это и есть икона.
Первой встречей трансценденции с имманентным, согласно библейской доктрине, было само сотворение имманентного, его приведение в бытие Богом-Творцом. Это создает внутреннюю полярность внутри самого понятия имманентного. С одной стороны, принадлежность к «твари» предполагает онтологическую дистанцию по отношению к Богу, как в цитированных выше словах Символа веры, где божественное достоинство второго лица Троицы утверждается через отрицание: «несотворенного»; и как раз в языке православного богословия особенно важна оппозиция «тварное» – «нетварное» (т. е. божественное). С другой стороны, однако, свойство всего имманентного быть творением Бога имеет, разумеется, очень сильные позитивные аспекты. Да, это «всего лишь» творение, но сотворенное непосредственным действием Самого Бога, Его, как принято говорить на традиционном языке православной мистики, энергиями, несущее на себе отпечаток этих энергий, их сигнатуру. Именно с актом сотворения связано очень важное упоминание Премудрости в Ветхом Завете. В уста самой персонифицированной Премудрости вложены слова о радости, сопутствующей космическому творчеству Бога: Когда Он уготовлял небеса, я была там. Когда Он проводил круговую черту по лицу бездны, когда утверждал вверху облака, когда укреплял источники бездны, когда давал морю устав, чтобы воды не преступали пределов его, когда полагал основания земли: тогда я была при Нем художницею, и была радостью всякий день, веселясь пред лицем Его на всякое время, веселясь на земном кругу Его… (Притч. 8: 27–31).
Очень важно понять, что в контексте библейской веры не синкретические веяния и не размывание принципа монотеизма, но, напротив, радикализация этого принципа, углубляемая доктрина о трансцендентности Творца, по Своему онтологическому статусу отличного от творения, требовали особых терминов и образов, передающих пограничную реальность: с одной стороны, имманентное действие трансцендентного Бога, с другой стороны, особо привилегированное Творение, ближе всего стоящее к Творцу. Строгий монотеизм творит церемониал метафизической учтивости, возбраняющей фамильярность. В позднебиблейский и постбиблейский период благословляют не Самого Бога, но Его «Имя», говорят не о Нем Самом, но о Его «славе»; «Премудрость» хотя бы отчасти стоит в том же ряду, что «Имя» и «Слава», как медитация между Творцом и творением. Еще раз: это не тень язычества в мире библейской веры, но, напротив, момент монотеистической мысли, не так называемый пантеизм, т. е. не имманентизм, но, наоборот, разработанный и усложненный трансцендентализм.
Мистические парадоксы соприкосновения с имманентностью абсолютно Трансцендентного – постоянная тема Ветхого Завета. Они звучат в молитве Соломона при освящении Храма: …Богу ли жить на земле? Небо и небо небес не вмещают Тебя, тем менее сей храм, который я построил…» (3 Цар. 8: 27); напряжение между этой мыслью о невместимом вездесущии Бога и сакраментально понимаемым Его «присутствием» (евр. Šǝḵīnāh) отчетливо сознается и артикулируется. Христианство прибавило к этим парадоксам – доктрину о воплощении второго Лица Троицы в человеческом Лице Иисуса Христа как особенно парадоксальном приближении Бога к Своему творению, даже вхождению вовнутрь творения. Разумеется, предельный момент реализации этого парадокса – смерть Христа на кресте. Именно таков контекст, в котором выражение «Премудрость Божия» появляется в Новом Завете, а именно, у св. Павла: …мы проповедуем Христа распятого, для иудеев соблазн, а для эллинов безумие, для самих же призванных, иудеев и эллинов, Христа, Божию силу и Божию премудрость (1 Кор. 1: 23–24). И чуть далее о Христе сказано, что Он «сделался для нас премудростью от Бога» (там же, 1: 30). Эти тексты воспринимались в пору раннего христианства и затем средневековья в единстве с целым рядом библейских (девтероканонических) упоминаний Премудрости, как таинницы ума Божия и избирательницы дел Его (Прем. 8: 4), которая знает дела Бога и присутствовала при сотворении мира (там же, 9: 9), более того, восседает на одном престоле с Ним (там же, 9: 4). Все вместе побуждало отождествлять Премудрость с Божественным Логосом, вторым Лицом Троицы.
В этом контексте особое значение имеют иконографические типы, раскрывающие тайну совместного «восседания» Отца и Сына на общем престоле, как на иконе Новозаветной Троицы из Московского Кремля. Еще ближе Логос-Премудрость к Своему Отцу на тех иконах, где он представлен «на лоне» Отца, как на иконе конца XVII века «Отечество» опять-таки из Московского Кремля. Заметим, однако, что иконография т. н. «Новозаветной Троицы», представляющая Бога-Отца как Ветхого днями (Дан. 7: 9), благообразного седовласого Старца, сама по себе является в русской живописи XVI–XVII веков нововведением, вызывавшим споры и даже формально осужденным на поместном Соборе в Москве в 1551 году (так называемый «Стоглав»). Мы читаем в 43-й главе решений этого Собора: «Не описуйте Божества, не лгите, слепые: Оно просто, невидимо и незримо». Этот запрет, впрочем, скоро забытый, имеет свою логику, которая важнее его самого и которую нужно уметь понять: это та же самая логика мистического реализма, которая внушила некогда запрет Декалога: Бога никто никогда не видел (1 Ин. 4: 12) – а того, чего не видели, нельзя пытаться вообразить.
Более традиционный подход к изображению тайны Троицы – тот иконографический тип, который веками назывался на Руси «Троица ветхозаветная»: исходной точкой служит библейское повествование (Быт. 18) о том, как Господь посетил Авраама в виде трех странников, построенное таким образом, что единство Господа и троичность странников (которых изображали всегда в виде ангелов) постоянно приравнивается даже на вербальном и грамматическом уровне: И явился ему Господь… Он возвел очи свои… и вот, три мужа стоят против него… И сказал он: Владыка! Если я обрел благоволение пред очами Твоими, не пройди мимо раба Твоего. И принесут… воды, и омоют ноги ваши… и т. д. (Быт. 18: 1–4). К этому иконографическому типу принадлежит, между прочим, самая знаменитая среди русских икон – «Троица» св. Андрея Рублева. В подобных изображениях над головами таинственных странников видны дерево, строение и скала; дерево – это Мамврийский дуб, упоминаемый в библейском повествовании о гостеприимстве Авраама, но одновременно в символическом плане – райское Древо жизни; строение – жилище Авраама, но и как бы символ того дома, который, согласно Притч. 9: 1, построила себе Премудрость; наконец, скала, пришедшая из греческой традиции и словно сохраняющая на русском Севере очень далекое воспоминание о гористых ландшафтах Юга, – постоянный атрибут пространства иконы, однако и ее твердость и геометрическая оформленность означают все, что может означать скала в библейской символике. Что касается фигур, то в их внешнем виде и в их распределении в пространстве постоянно подчеркивается уникальность их сущности, что в высшей степени подчеркивает схожесть их черт и что, в свою очередь, сокращает размытость различий. Их равноправная возвышенность выражена также тем, что они сидят друг напротив друга, так что невозможно выявить почетное место. Но что более важно, совершенно определенно они ведут разговор, в котором, очевидно, нет надобности ни в словах, ни в жестах. Было бы невозможно иным путем убедительно объяснить, во-первых, догматический парадокс единства множественности, во-вторых, не лишенный парадоксальных моментов аскетический идеал молчания, не обозначающего немоту.
Но Христос, Божия Премудрость, может являть все достоинство Троицы и тогда, когда предстает один: например, на престоле как Пантократор, или на Кресте как Жертва.
Греческое слово «Пантократор», входящее, между прочим, в Никео-Цареградский Символ веры, традиционно переводится по-латыни и в языках Западной Европы как Omnipotens, «Всемогущий»; однако оно имеет непередаваемые смысловые обертоны, означая не просто Того, Кто может все, но Того, Кто Своей властью, как сильной рукой, «держит», «поддерживает» и «объемлет» все. Иначе говоря, его семантика имеет ощутимое космическое измерение. Сюда же относятся смежные иконографические типы: Царя царей и т. п. Это тема царственности Христа в Его мессианском Царстве не от мира сего, о пришествии которого к людям говорит второе прошение Молитвы Господней. Времена Византии и Московского государства (как и современной им средневековой, а затем абсолютистской Европы, и держав Востока) знали трудно представимое сейчас обаяние монархических ритуалов, блеска царского сана, мощно влиявшее на воображение людей, в том числе и на воображение художников, творивших сакральные изображения. И все же было бы слепотой видеть в теме Царства Божия, ключевой теме Евангелий, только отражение ушедшей социальной реальности земных монархий. Эта реальность подвергалась в мысли о Царстве Божием решительному трансцендированию и в некотором смысле преодолению. Власть небесного Царя – сила, объемлющая все бытие как целое.
Космичны в изображении иконописцев определенные черты лица Христа; нос, протяженный и тонкий, вызывает в воображении дерево, похожее на благородную пальму, высящееся, как мировое дерево давних мифов. На лбу и вокруг глаз разлит неземной свет, как бы «