Слово Божие и слово человеческое. Римские речи — страница 36 из 50

Драгоценный опыт был куплен страданиями других людей, но предлагается он – нам. Едва ли можно отрицать, что та экумена ГУЛАГа представляется намного более убедительной, чем некоторые официальные экуменические контакты, как бы они ни были полезны сами по себе.

Впрочем, своими рассказами я, собственно, не вправе возрождать смертельную серьезность подобных эпизодов. О ней могут говорить только сами те терпеливцы, те отважные исповедники, те люди, которые самое трудное приняли на себя и испили чашу до дна. По сравнению с этими фронтовиками в битве за веру я всегда был лишь одним из тыловиков и об этом всегда помню.

Потому перехожу к более скромному, лишенному патетики предмету – к моему собственному, сугубо личному опыту жизни в советское время.

Я родился в семье научных работников, которая не была ни коммунистической, ни атеистической, но которая тем не менее многое восприняла от агностицизма XIX века или даже прямо от деизма эпохи Просвещения. На мой первый детский вопрос: «Что такое Бог?» – мама ответила вполне деистическим образом: «Высшее Существо» (ср. Être Suprême).

Поэтому, хотя у меня в детстве и юности на самом деле были религиозные интересы и (довольно расплывчатые) религиозные представления, церковной практики у меня не было; я не являлся «практикующим» христианином. В то же время я проглотил множество религиозно-философских книг, взятых у друзей или, по недосмотру библиотекарей, полученных в московских библиотеках, а также найденных в букинистических магазинах. (Букинистические книги были у нас тогда сказочно дешевы, в чем можно усмотреть приятный побочный эффект от неприятной культурной ситуации.) Естественно, я прочитал многих православных русских авторов; но сегодня я хотел бы подчеркнуть тот факт, что среди книг, которым я обязан своим обращением к православной практике сакраментальной и солидарной общинной жизни, присутствовали также католические, лютеранские, англиканские работы, равно как труды великого реформатского богослова Карла Барта[261]. С восторгом был прочитаны: Роман Гвардини[262], Эрих Пшивара[263], Ганс Урс фон Бальтазар[264], а также Пауль Тиллих[265] и Дитрих Бонхёффер[266], равно как и скромный (опубликованный в тогдашней ГДР) евангелико-лютеранский учебник практического богословия.

Более того: среди мыслителей, которые тогда конкретно указали и облегчили мне путь к Православной Церкви, я обязан упомянуть и великого толкователя иудейской традиции Мартина Бубера[267]. Конечно, говорю о его книге «Я и Ты», но также и о его размышлениях о народе Божием как о «теле». Так я получил прививку от деистически окрашенного спиритуализма, с презрением относящегося как раз к телесности (материальности) таинства и общины. Если уж Св. Писание предстает столь телесно, как показывает Мартин Бубер, тогда, вероятно, следует вполне телесно участвовать в сакраментальной жизни общины и принадлежать к определенному приходу! Так понятие «телесности» по Буберу помогло мне понять слова евхаристии «Сие есть Тело Мое». Также и Буберова критика христианского «образа веры», которая является довольно острой, но всегда остается в границах интеллектуальной честности и потому не брызжет ядом, стала для меня своевременным предостережением, что вера, также и христианская вера, должна быть библейской эмуна́ (emunah), т. е. должна быть не простым признанием истинности того или другого, но прежде всего верностью тому, во что веришь. Таким образом, телесность слова Божия и народа Божия, телесность преследуемой и презираемой Церкви предстали для меня как пространство для верности, которая и свидетельствуется также телесным образом.

Я зачитывался Бубером; один мой друг прозвал меня тогда «Büberle». В то время, когда во мне окончательно созревал поворот к осознанию телесности Церкви, один молодой еврей, мой друг, нашел свой путь к вере своих отцов; мы тогда посвятили друг друга в тайны нашего обоюдного обращения – в Церковь у меня, в Синагогу у него – и почувствовали, что мы действительно близки друг другу. Вспоминаются разговоры, которые велись за столом в присутствии его отца, оставшегося неверующим. Это были московские интеллигенты, но у них у всех не было конкретного опыта веры, так что они несколько снобистски и самоуверенно рассуждали на религиозно-философские темы, тогда как мы не включались в болтовню, а значительно взглядывали друг на друга, выражая общую мысль: ты и я, мы оба знаем «de usu» (из практики), о чем идет речь, почему и отмалчиваемся… Однажды мы – моя только что начавшая ходить в церковь жена и я – были у друга в гостях за кошерной трапезой, и на нас произвело глубокое впечатление достоинство обряда – достоинство, показавшееся нам понятным и внятным, и это не вопреки тому, что мы оба уже были практикующими православными христианами, и скорее именно поэтому. Конечно, также и потому, что все происходило в контексте, мощно побуждавшем к обоюдному пониманию: все еще оставалась неуверенность, вера доставалась не даром, надо было по крайней мере платить какую-то цену за то, чтобы стать практикующим иудеем или христианином; выражения, к которым прибегала советская печать в своих антисемитских и антихристианских инсинуациях, настолько совпадали, что их было легко перепутать. Тем торжественнее и радостнее охватывало нас и объединяло чувство: там, снаружи, правит бал советский мир, а здесь призывается имя Бога Авраама, Исаака и Иакова.

Много-много лет спустя, когда я в конце перестроечного периода получил возможность побывать вместе с женой в Оксфорде, нас пригласил к себе сын поэта Бориса Пастернака, и вместе с ним мы навестили его британских родственников. По пути к ним он, немного смущаясь, сказал нам: «Не знаю, как вам покажется: перед едой моя родня молится по иудейскому обряду». А мы ответили в один голос: «Для нас большая радость, когда призывается имя Божие. Мы бывали за многими трапезами, в Советском Союзе и в других местах, когда, к сожалению, молитва не совершалась».

Теперь все радикально переменилось. Делиться своим поколенческим опытом с молодыми людьми в моей России мне по-прежнему трудно или стало даже труднее, чем в кругу иностранных слушателей. Веровать в Бога, ходить в церковь ныне безопасно, но в то же время внутренне стало сложнее. Преследования прекратились, но зато теперь нам угрожает опасность неуклюжей, несвязной пародии на стиль организации православия позднего царского времени. Именно бывшие коммунисты, т. е. люди, не имеющие ни малейшего представления о тогдашней соборности и выступавшие как гонители Церкви, ведут себя сегодня как ревностные православные, как приверженцы того псевдоправославного изоляционизма, который, по их замыслам, должен заместить коммунистический изоляционизм.

Я хорошо знаю одну женщину в Санкт-Петербурге; ее профессиональная карьера в одном институте не удалась из-за того, что она сохраняла верность Церкви. Партийные боссы вволю поиздевались над ней. И вот наступил перелом; она много трудится для Церкви, способствует контактам православных Санкт-Петербурга со всемирно известным бенедиктинским аббатством в Шевтони. Но ее партийные боссы по-прежнему остались на своих местах; и вот один из тех, кто с удовольствием участвовал в издевательствах прошлого, подозвал ее к себе и спросил, словно на допросе: «Является ли ваше православие полным?» Она ответила: «Кто дал вам право, именно вам, спрашивать об этом? Ведь вы, кажется, даже не крещены!» И в ответ она слышит: «Крещен, не крещен – это значения не имеет. А вот ваше православие ущербно».

Один российский генерал, весьма активно действующий в политике, сказал недавно: «Конечно же я сам атеист; однако политическое будущее России неразрывно связано с православием». И прибавил: «Мы – русские, с нами Бог!» Это «с нами Бог» атеиста явно имеет больше общего с псевдоблагочестивой фразеологией Третьего рейха, чем с библейским речением «Im-manu-el» («С нами Бог»).

Именно так в начале XX века предводители ультранационалистической организации Action Française, сами-то бывшие атеистами, провозглашали лозунг «la belle ordre catholique» («прекрасен строй католический») в качестве национального достояния французов. История повторяется. Однако тогда Ватикану достало мудрости дистанцироваться от Action Française и заявить, что лозунг о «belle ordre catholique» как раз не католический. Таким же является и «православие», проповедуемое генералом-атеистом и его бывшими коммунистическими единомышленниками, с которыми православная вера русских мучеников и исповедников ничего общего не имеет. Искаженные черты подобной имитации напоминают нам об истине, купленной слишком дорогой ценой, чтобы быть забытой сегодня. Благодаря экстремальной ситуации, потребовавшей от наших предков бесчисленных жертв за веру, мы ныне непреложно познали: дистанция между различными конфессиями и, возможно, религиями, хотя бы только монотеистическими (авраамическими), не столь категорична и абсолютна, как другое разделение, проходящее по всем конфессиям и религиям, – разделение между теми, которые придают своей вере истинно первостепенное значение и, следовательно, стараются жить по ней, и теми, которые хотели бы сделать из своей религии инструментальную и манипулятивную идеологию для тактического употребления – например, в качестве национального символа. Чуждые целеустановки всегда извращают смысл вероучения. Эли Визель однажды сказал, что неверующий тоталитарист удовлетворяется, когда поработит сограждан, но амбиции верующего тоталитариста идут выше: он хочет сделать своим рабом самого́ Бога. Таково самое крайнее, последнее богохульство, таково предательство, которому нет прощения. А понятие веры – это