Слово древней Руси — страница 79 из 84

Потом привезли в Братский острог[844] и в тюрьму кинули, соломки дали. И сидел до Филиппова поста[845] в студеной башне; там зима в ту пору живет, да Бог грел и без платья! Что собачка, в соломке лежу: когда накормят, когда нет. Мышей много было, я их скуфьею[846] бил, — и батожка не дадут дурачки! Все на брюхе лежал: спина гнила. Блох да вшей было много. Хотел на Пашкова кричать: «Прости!» — да сила Божия возбранила, — велено терпеть.

Перевел меня в теплую избу, и я тут с заложниками и с собаками жил скованным зиму всю. А жена с детьми верст с двадцать была сослана от меня. Баба ее, Ксенья, мучила зиму ту всю, — лаяла, да укоряла Сын Иван[847] — невелик был — прибрел ко мне побывать после Христова рождества, и Пашков велел кинуть его в студеную тюрьму, где я сидел: ночевал милой и замерз было тут. И наутро опять велел к матери протолкать. Я его и не видал. Приволокся к матери, — руки и ноги ознобил.

На весну потом поехали дальше. Запаса немного осталось, а первый разграблен весь: и книги и одежда отнята была На Байкале море потом тонул. По Хилке[848], по реке заставил меня лямку тянуть: очень тяжек ход ее был, — ни поесть было некогда, ни спать. Лето целое мучились. От водяной тяготы люди погибали, и у меня ноги И живот синими были. Два лета по водам бродили, а зимами чрез волоки волочились.

На той же Хилке третий раз тонул. Барку от берега оторвало водою, — у других людей стоят, а мою ухватило, да и понесло! Жена и дети остались на берегу, а меня сам-друг с кормщиком помчало. Вода быстрая, переворачивает барку вверх боками и дном. И я на ней ползаю, а сам кричу: «Владычица, помоги! упование, не утопи!» То ноги в воде, то выползу наверх. Несло с версту и больше; да люди перехватили. Все размыло до крохи! Да что делать, если Христос и Пречистая Богородица изволили так?

Я, вышед из воды, смеюсь; а люди-то охают, платье мое по кустам развешивая, шубы атласные и тафтяные, и кое-каких безделиц много еще было в чемоданах да в сумах; все с тех пор перегнило — нагими остались. А Пашков меня же хочет опять бить: «Ты-де над собою делаешь насмех!» И я паки Свету-Богородице докучать: «Владычица, уйми дурака тово!» Так она-надежа уняластал по мне тужить.

Потом доехали до Иргеня озера[849]: волок тут, — стали зимою волочиться. Моих работников отнял, а иным у меня наняться не велит. А дети маленькие были, едоков много, а работать некому: один бедный горемыка-протопоп нарту сделал и зиму всю работал на волоке. Весною на плотах по Ингоде реке[850] поплыли на низ. Четвертое лето от Тобольска плаваю. Лес гнали хоромный и городовой. Стало нечего есть; люди начали с голоду умирать и от работы. Река мелкая, плоты тяжелые, приставы немилостивые, палки большие, батоги суковатые, кнуты острые, пытки жестокие — огонь да встряска. Люди голодные; лишь станут мучить — ан и умрет! Ох, время то!

У протопопицы моей однорядка московская была, не сгнила, — по-русскому рублей 25 и больше по-тамошнему. Дал нам четыре мешка ржи за нее, и мы год-другой тянулись, на Нерче реке живучи, с травою перебиваючися. Всех людей Пашков с голоду поморил, никуда не отпускал промышлять. По степям скитались и по полям, траву и корение копали, и мы — с ними же; а зимою — сосну. Иногда кобылятины Бог даст, и кости находили съеденных волками зверей. И что волк не доест, мы то доедим. А иные и самых замерзших ели волков, и лисиц, и всякую скверну. Ох, время то! И у меня два сына маленьких умерли в нуждах тех, а с прочими скитались по горам, по острым камням, нагими и босыми. Травою и кореньями перебивались кое-как, мучились. И сам я, грешный, волею и неволею причастен кобыльям и мертвечьим звериным и птичьим мясам. Увы грешной душе!..

С Нерчи реки[851] назад возвратились на Русь. Пять недель по льду голому ехали на нартах. Мне под ребят и под рухлишко дали две клячки, а сам и протопопица брели пеши, убиваясь о лед. Страна варварская, иноземцы немирные; отстать от лошадей не смеем, а за лошадьми идти не поспеем, голодные и томные люди. Протопопица бедная бредет-бредет, да и повалится, — скользко гораздо! В иную пору, бредя, повалилась, а другой человек на нее набрел, тут же и повалился; оба кричат, а встать не могут. Мужик кричит: «Матушка-государыня, прости!» А протопопица кричит: «Что ты, батько, меня задавил?» Я пришел, — на меня, бедная, пеняет, говоря: «Долго ли муки сея, протопоп, будет?» И я говорю: «Марковна, до самыя смерти!» Она же, вздохнув, отвечала: «Добро, Петрович, ино еще побредем».

Курочка у нас черненькая была; по два яичка на день приносила ребятам на пищу, Божиим повелением нужде нашей помогая. На нарте везя, в то время задавили ее. И нынче мне жаль курочки той, как на память придет. Не курочка, а чудо была: во весь год по два яичка на день давала; сто рублей при ней плевое дело, железо! А эта птичка одушевленная, Божье творение, нас кормила, сама с нами кашку сосновую из котла тут же клевала, или рыбки случится, и рыбку клевала; а нам взамен того по два яичка на день давала.

А не просто нам она и досталась. У боярыни куры все переслепли и подыхать стали. Так она, собравши в короб, ко мне их принесла, чтоб-де батько пожаловал — помолился о курах. И я и подумал: кормилица то есть наша, детки у нее, надобны ей курочки. Молебен пел, воду святил, кур кропил и кадил; потом в лес сбродил, корыто им сделал, из чего есть, и водою покропил, да к ней все и отослал. Куры исцелели и исправились От того-то племени и наша курочка была. Да полно об этом говорить!..

Десять лет Пашков меня мучил или я его — не знаю; Бог разберет в день века. Перемена ему пришла, и мне грамота: велено ехать на Русь. Он поехал, а меня не взял; умышлял во уме своем: «Один поедет, и его-де, убьют иноземцы». Он в дощаниках со оружием и с людьми плыл, а слышал я, едучи иноземцев дрожали и боялись. А я, месяц спустя после него, набрав старых и больных, и раненых, которые там негодны были, человек с десяток, да я с женою и с детьми — семнадцать нас человек, в лодку сев, уповая на Христа и крест поставя на носу, поехали, куда Бог наставит, ничего не боясь. Книгу Кормчую[852] дал приказчику, и он мне мужика кормщика дал. Да друга моего выкупил, Василия, которой там при Пашкове на людей ябедничал, и крови проливал, и моей головы искал. В иную пору, бивши меня, на кол было посадил, да еще Бог сохранил! А после казаки Пашкова хотели его до смерти убить. И я, выпрося у них Христа ради, а приказчику выкуп дав, на Русь его вывез, от смерти спас…

Поехали из Даур[853], стала пища оскудевать, и с братнею Бога помолили, и Христос нам дал изубря, большого зверя, — тем и до Байкала моря доплыли. У моря на артель русских людей наехали мы, рыбу промышляет; рады, миленькие, нам, и с карбасом нас, с моря ухватя, далеко на гору несли Терентьюшко с товарищами. Плачут, миленькие, глядя на нас, а мы на них. Надавали пищи, сколько нам надобно: осетров с сорок свежих для меня привезли, а сами говорят: «Вот, батюшко, на твою часть Бог в ловушке нам дал, — возьми себе всю!» Я, поклонясь им и рыбу благословя, опять им велел взять: «На что мне столько?»

Погостил у них и с нужды запасцу взяв, лодку починя и парус скропав, чрез море пошли. Погода установилась на море хорошая, и мы переплыли: не очень в том месте оно было широко — сто или восемьдесят верст. Когда к берегу пристали, восстала буря ветреная, и на берегу насилу место обрели от волн.

Около моря горы высокие, утесы каменные и очень высокие. Двадцать тысяч верст и больше волочился, а не видал таких нигде. Наверху гор постройки, ворота и столпы, ограда каменная и дворы, — все Богоделанно. Лук на них растет и чеснок[854], — больше романовского луковицы, и сладок весьма. Там же растет и конопля дикая, а во дворах травы красивые и цветны и благовонны гораздо.

Птиц очень много, гусей и лебедей по морю, как снег, плавают. Рыба в нем — осетры, и таймени, стерляди, и омули, и сиги, и прочих родов много. Вода пресная, и нерпы и зайцы великие в нем: во окияне море большом, живучи на Мезени[855], таких не видал. А рыбы густо в нем: осетры и таймени жирные, — нельзя жарить на сковороде: жир все будет. А все то у Христа того-света наделано для людей, чтоб, успокоясь, хвалу Богу воздавал.

А человек, суете который уподобится, дни его, как тень, проходят. Скачет, как козел; раздуется, как пузырь; гневается, как рысь; съесть хочет, как змея; ржет, глядя на чужую красоту, как жеребец; лукавит, как бес; насыщается довольно; без правила спит; Бога не молит; отлагает покаяние на старость и потом исчезает и неведомо куда отходит: или во свет, или во тьму…

Тогда в русские городы приплыл…

В Енисейске[856] зимовал и потом, проплыв лето, в Тобольске зимовал. И до Москвы едучи, по всем городам и селам, во церквах и на торгах кричал, проповедовал слово Божие, учил и обличал безбожную лесть. Так и приехал к Москве. Три года ехал из Даур, а туды волокся пять лет против воды. На восток все ехали между иноземных орд и жилищ. Много про то говорить! Бывал и в иноземных руках. На Оби, великой реке, предо мною 20 человек погубили христиан, а меня отпустили совсем. Потом, на Иртыше реке, собрание их стоит: ждут березовских наших с дощаником и побить. А я, не ведая, и приехал к ним и, приехав, к берегу пристал: они с луками и окружили нас Я вышел и обниматься с ними, как с монахами, начал, а сам говорю: «Христос со мною, а с вами тоже!» И они до меня добры стали, и жен своих к моей жене привели. Жена моя также с ними целуется, и бабы подобрели. И мы то уже знаем: как бабы бывают добры, так и все бывает добро. Спрятали мужики луки и стрелы свои и торговать со мною стали, товаров я у них накупил — да и отпустили меня…