go со знаменательным, вроде *asobinai вместо правильного asobanai ‘не играю’ [Ookubo 1984: 49; Hayakawa 1984: 12]. Такие ошибки свидетельствуют о том, что данные последовательности не хранятся в памяти, а синтезируются. Когда звуковые последовательности хранятся в цельном виде, то ошибок подобного рода не возникает: не отмечены ошибки вроде *muide вместо muite, хотя последовательность muide не противоречит японской морфонологии, и у других глаголов возможны формы на -ide: isoide ‘торопись’.
По этому поводу можно сказать следующее. Японская глагольная (в меньшей степени адъективная) парадигма в том виде, в котором она описывается в западной и отечественной японистике, весьма обширна, включая более сотни форм, в том числе малоупотребительные; в одной словоформе возможно до пяти показателей. Хранение в памяти всей парадигмы было бы затруднительно, и большая часть словоформ (в европейской трактовке), как показывают исследования детской речи, синтезируется из составных частей. При этом японская традиция варьирование на морфемных стыках трактует как словоизменение в исконном смысле этого термина, причем изменяться могут и знаменательные, и служебные go в зависимости от того, что идет после них. В русской традиции японистики это словоизменение, как уже упоминалось, трактуется как образование так называемых основ глагола41. Подробнее о японской традиции в этом вопросе см. [Алпатов 1979а: 49–52]. Данный подход трудно обосновать теоретически, но практически он удобен, в связи с чем он закрепился в учебной литературе. По-видимому, для носителей японского языка он психологически наиболее адекватен.
Отмеченное выше несовпадение данных детской речи с японской традицией (статус показателей -ta, -te), можно объяснить тем, что эта традиция в XVIII–XIX вв. формировалась для описания старописьменного японского языка (бунго), который имел отличия от современного литературного (стандартного) языка и в том числе был более агглютинативен. В частности, современный показатель прошедшего времени -ta восходит к видовому показателю завершенности действия -tari, который не был противопоставлен современному показателю настояще-будущего времени -ru/-u, существовавшему и в бунго, но не имевшему временного значения. При переносе в начале ХХ в. традиционной методики на новый литературный язык свойства -tari были перенесены на -ta. И возникает вопрос, для решения которого у меня, к сожалению, нет данных. Психолингвистический механизм в современных странах со всеобщим школьным образованием, к числу которых относится и Япония, окончательно отлаживается в школе (русские дети, видимо, именно здесь окончательно вырабатывают представление, например, о служебных словах). Сохраняется ли первоначальное представление о -ta, -te как частях слова или они начинают восприниматься в соответствии с каноном как особые go?
Итак, и для носителей японского языка нормой является хранение в памяти некоторых средних по протяженности единиц (больше морфемы, но меньше предложения), то есть слов; представление об этих единицах отражено в традиционном понятии go.
Однако лингвистические свойства слова в японском и, например, русском языке не всегда совпадают. Знаменательные go либо равны основе (именные части речи), либо (в предикативе) больше основы, но часто меньше словоформы в принятом в нашей японистике смысле. Служебные go включают в себя и служебные слова, и значительную часть словоизменительных (но не словообразовательных) аффиксов. Видимо, лингвистические трактовки и служащие базой для них лингвистические традиции отражают различия в строе соответствующих языков (русский вариант европейской традиции в своих истоках восходит к греческой и латинской науке, но эти языки по строю сходны с русским и мало что пришлось менять). В синтетических флективных языках грамматические аффиксы, которых (не считая постфиксов) обычно в синтагматике не бывает более двух, срастаются с основой, и оказывается рациональным либо хранить в памяти всё сочетание (исходные формы), либо менять окончание слова на другое (неисходные формы). В агглютинативных же языках, вспомним уже приводившуюся формулировку В. Б. Касевича, «слово не изменяется, а конструируется». Японский же язык занимает промежуточное положение: незаключительные аффиксы, пусть даже присоединяемые с помощью фузии, по Э. Сепиру, связаны с одной грамматической категорией, зато их число больше, чем в языках вроде русского. Завершающий предикативную словоформу аффикс по любому критерию относится к флексиям: он выражает несколько категорий: синтаксическую позицию (финитная, деепричастная), наклонение, в индикативе также время. Поэтому, как показывают исследования детской речи, он может восприниматься как неотделимый компонент слова.
К сожалению, я не имею данных по афазиям и детской речи для большинства других языков, в том числе тех, на основе которых создавались традиции (арабский, китайский и др.). Кое-что все-таки можно отметить. Например, в вышеупомянутом исследовании Д. Л. Спивака среди больных были и носители грузинского языка. И отмечено, что при общем сходстве процессов грузинские падежные окончания из-за большей агглютинативности языка могли отпадать, в отличие от русских окончаний [Спивак 1986: 47].
Итак, исследования афазий и детской речи, с одной стороны, подтверждают наличие базовой психолингвистической единицы для языков различного строя, которая может быть названа словом, с другой стороны, показывают различия лингвистических свойств слов в разных языках. Они также подтверждают для русского и отчасти японского языка психологическую адекватность модели «слово – парадигма», тогда как модель «морфема – слово», по-видимому, более психологически адекватна для агглютинативных языков. Японский язык, совмещающий фузию и агглютинацию, занимает здесь промежуточное положение.
1.11. Слово как психолингвистическая единица
Итак, на основе сказанного выше можно считать: слова как норма хранятся в мозгу человека и в большинстве случаев в процессе речи берутся в готовом виде. Это не исключает возможности хранения в памяти более протяженных единиц – от словосочетаний вроде начальник радиостанции до целых текстов, начиная от перечня месяцев года и кончая молитвами, стихами, текстом воинской присяги и т. д. (встречаются люди, знающие наизусть всего «Евгения Онегина»); о такой возможности см. [Даль 2009 [2004]: 167; Крылов 2006: 19–21]. Механизмы хранения исходных единиц и их комбинирования, по-видимому, отделены друг от друга, в связи с чем при разных видах афазий один механизм может выходить из строя при сохранении другого42. Единицы, хранимые в мозгу, не обязательно должны быть совершенно однородными по своим свойствам, это и обеспечивает разброс между разными лингвистическими определениями слова.
Но все эти исследования, которые в последнее время активно ведутся в разных странах, включая Россию, подтверждают то, что в качестве догадок высказывали многие ученые разного времени. Представляется, что именно так следует понимать приводившиеся выше слова Ф. де Соссюра о том, что слово «представляется нашему уму как нечто центральное в механизме языка», и А. А. Потебни: «Только слово имеет в языке объективное бытие». О психологической реальности слова писал Э. Сепир [Сепир 1993 [1921]: 50]. Или В. Г. Гак: «Понятие слова стихийно присутствует в сознании носителей языка» [Гак 1990: 465]. Важно и высказывание Л. В. Щербы: слова – «кирпичи, из которых строится наша речь» [Щерба 1960 [1946]: 314]. А. И. Смирницкий, отвергая идею о том, что лексической единицей можно считать основу, по сути, выдвигал психолингвистический аргумент: «Слово с лексической точки зрения не есть какой-то обрубок. Слово окно, как лексема, как единица словаря, есть все же окно или, в известных случаях, окнá, окну, óкна, но не окн-» [Смирницкий 1955: 14]. «Обрубок» – все же не термин, а образ, основанный на ощущениях говорящего. Казалось бы, лишние «довески» в виде окончаний, от которых необходимо отвлечься, только мешают анализу, но рассмотрение «обрубка» оказывается психологически неприемлемым. Впрочем, так происходит при анализе своего языка, а, например, в дескриптивистских описаниях «экзотических» языков без опоры на интуицию операции с «обрубками» бывали, хотя для английского языка и дескриптивисты предпочитали так не делать.
Благодаря А. И. Смирницкому [Смирницкий 1955: 4–6] у нас принято противопоставление воспроизводимых и производимых единиц языка, ранее вводившееся О. Есперсеном [Есперсен 1958 [1924]: 17]: воспроизводимые единицы используются носителями языка в готовом виде, а производимые конструируются; слова, как правило, воспроизводимы, словосочетания и предложения производимы, хотя бывают исключения, связанные с идиоматичностью некоторых словосочетаний и предложений (см. об этом различии также [Солнцев 1971: 150–152]). Об этом же сравнительно недавно предложенное В. Б. Касевичем противопоставление инвентарных и конструктивных единиц. Инвентарные единицы – члены словаря, а конструктивные «создаются по мере надобности в процессе речевой деятельности на базе инвентарных, словарных по правилам, существующим в грамматике, и с использованием единиц, представленных в грамматике же» [Касевич 2006 [1988]: 514]. Об этом различии см. также [Крылов 2006]. И формулировка в книге о детской речи: «В подавляющем числе случаев слова не производятся, а воспроизводятся, т. е. извлекаются из памяти в готовом и (если иметь в виду слова с членимой основой) собранном виде» [Цейтлин 2009: 58].
Еще ближе, чем А. И. Смирницкий, к психолингвистическому пониманию слова подошел М. В. Панов. Отметив неполноту всех существующих определений слова, он писал: «У всех у нас есть уже сложившееся практически