Еще одна особенность, свойственная отечественной науке: каноническое представление о грамматической категории здесь связано с идеей о том, что, по крайней мере частично, категориальные формы должны быть синтетическими. Аналитические формы допускаются, лишь если они противопоставлены хотя бы одной синтетической форме; если же каждое из ряда значений выражается служебным словом, то уже говорят не о категориях, а, например, о конструкциях. Такой взгляд проявился, как мы видели в разделе 1.8, в японистике. Этот традиционный подход сохраняется и у И. А. Мельчука, следующего А. И. Смирницкому [Мельчук 1997: 338]. Иная точка зрения чаще встречается у специалистов по языкам нефлективного строя: «Даже в тех случаях, когда все формы парадигмы являются аналитическими, это еще не может служить основанием, окончательным доводом против их морфологичности» [Касевич 2006 [1988]: 481]45. Сходные идеи, впрочем, еще раньше высказывал и Ю. С. Маслов [Маслов 1975: 159], славист по основной специализации, но учитывавший и материал языков иного строя.
Недавняя книга И. А. Мельчука отражает именно стремление сделать максимально строгим традиционный подход, основанный на представлениях о слове носителя русского языка. Ее автор редко прямо апеллирует к интуиции, хотя иногда это встречается: «Посредством такой асимметричной трактовки мы попытались отобразить интуицию говорящих относительно аффиксов и словоформ» [Мельчук 1997: 189]. Но он исходит из постулата об «основной единице естественного языка» и последовательно старается сохранить, насколько это возможно, традиционное выделение словоформ в максимальном объеме. Для этого приходится по отдельности давать сложные, неоднородные и асимметричные трактовки различных спорных случаев, см., например, доказательства аффиксальности английского притяжательного ‘s [Там же: 178] или немецких отделяемых приставок [Там же: 189–195]; см. также выше о японском языке. Дело, разумеется, не в сложности, а в том, что И. А. Мельчук не принимает то или иное решение на основе заранее выработанных критериев, а, наоборот, заранее избирает решение, почти всегда совпадающее с традицией, а потом ищет его доказательства. Такой подход имеет очень серьезные основания, и против него можно выдвинуть лишь один аргумент: эти основания – не собственно лингвистические, а психолингвистические, и спорен перенос их в сферу лингвистических свойств тех или иных единиц.
Для русского и сходных с ним по строю языков с развитой грамматической аффиксацией актуален также вопрос о базовых словоформах. С выводом А. Н. Головастикова о том, что только они хранятся в мозгу, а другие члены парадигмы от них образуются, можно согласиться. Данными моторной афазии он вполне подтверждается (данные сенсорной афазии мало показательны, так как больные употребляют короткие фразы, часто однословные). Он естествен с общетеоретической точки зрения: количество словоформ в синтетических флективных языках велико, и их независимое хранение в мозгу перегрузило бы память. Показательны и опыты в [Лурия 1927], в которых дети на предъявляемое слово должны были давать быстрый однословный ответ; в качестве ответов предлагались почти всегда базовые словоформы.
Выбор таких словоформ для русских существительных и прилагательных очевиден: для существительных формы именительного падежа единственного числа (или множественного числа для pluralia tantum или слов, преимущественно употребляющихся во множественном числе, вроде усы); для прилагательных – такие же формы мужского рода (о прилагательных см. [Там же: 64–66]). Не случайно, что эти формы записываются в словарях, а остальные формы предлагается построить по определенным правилам (модель того, что делают носители языка). Однако пример папиросы, в отличие от примера усы, показывает, что форма множественного числа может сохраняться при употребительности форм обоих чисел. И характерно, что в русистике при полном единодушии в отношении падежа (для прилагательных и рода) как раз число может трактоваться по-разному: некоторые лингвисты формы разных чисел рассматривают как разные слова46. А вот формы косвенных падежей при моторной афазии встречаются лишь в составе неоднословных штампов (не обязательно фразеологизмов) вроде начальник радиостанции. Ср., впрочем, пример Денег! Его, вероятно, можно рассматривать как стандартный и закрепившийся в мозгу эллиптический вариант фразы Дай денег!47 Показательно и восприятие небазовых форм существительных при афазиях: форма пулей опознавалась как прилагательное [Лурия 1946: 74].
Сложнее вопрос о базовых формах глагола. Для русского и ряда других языков такой формой считают инфинитив. Такое мнение имеет лингвистические основания (инфинитив – название действия в чистом виде) и отчасти подтверждается данными афазий [Лурия 1947: 290]. Однако речевые реакции при афазиях допускают и другие формы, особенно часто 1 л. ед. ч., 3 л. ед. ч. и мн. ч. настоящего времени и некоторые формы прошедшего времени. Ср. в вышеприведенном примере знаю, пошел, пошло, а в опытах на речевые реакции – ответы (в скобках – задаваемое экспериментатором слово): (налог) – отдаем, (телега) – еду, стоит, едет, запрягли, (ученик) – учится, (стрелять) – стреляет, (грабли) – косят, (книга) – читают [Лурия 1927: 64–66; Речь 1930: 26]. Процент личных форм в ответах детей оказывался выше, а процент инфинитивов ниже, чем в речи взрослых больных, как правило учившихся в школе. Можно подозревать в данном случае вышеупомянутое обратное влияние лингвистической традиции на отладку психолингвистического механизма через школу48. Возможно, для глагола базовых форм в русском языке несколько. С другой стороны, конечно, нельзя считать, что носители русского языка не могут членить слово на значимые единицы, что, бесспорно, подтверждается образованием новых слов из существующих компонентов. См. также приводившиеся И. А. Бодуэном де Куртенэ в доказательство психологической природы морфемы примеры языковых шуток и игр вроде брыками ногает, моргами глазает (вместо ногами брыкает, глазами моргает) [Бодуэн 2004 [1908]: 179]. Однако морфема для носителей русского языка – второстепенная единица, в отличие от слова быстро утрачиваемая при разных видах афазий.
Не всегда ясен для русского языка и языков подобного строя психолингвистический статус служебных слов. В лингвистике их статус в качестве слов обычно признан, что закреплено в традиции их раздельного написания. Однако известно, что малограмотные люди, в том числе дети на ранних стадиях обучения, склонны писать слитно предлоги, союзы, частицы, а иногда и местоимения. На это обращали внимание лингвисты [Пешковский 1930: 13] и психологи [Лурия 1946: 66]. См. также упоминавшиеся опыты А. Р. Лурия по речевым реакциям детей, где ответами могли быть не только слова, но и их сочетания со служебными словами типа к матери, на лугах, на лошади, сочетания с не, такие ответы наблюдались в основном у менее развитых детей [Лурия 1927: 138–154]. При подсчете слов больные афазией обычно считают лишь знаменательные слова [Лурия 1946: 68]. При афазиях типа «телеграфный стиль» чем менее независимый статус имеет слово, тем скорее оно исчезает, в том числе обычно исчезают и местоимения [Лурия 1947: 290]. Сами служебные слова могут быть неоднородны: в опытах Д. Л. Спивака союзы в большей степени оказывались близки к знаменательным словам, чем предлоги [Спивак 1986: 18]. В оценках наблюдается индивидуальный разброс, жесткой грани между знаменательными и служебными словами, по-видимому, не существует.
Тем не менее для русского языка существенные психолингвистические основания модели «слово – парадигма», на которые указывал А. Н. Головастиков, представляются бесспорными. Ее реликтами остаются как сохранившаяся терминология, так и присутствующая до сих пор в русистике идея о том, что лексические и грамматические значения «неразрывно» присутствуют в слове в целом. Последняя идея противоречит принципам морфемного анализа, основанным на модели «морфема – слово», но интуитивно кажется естественной.
Данные афазий и детской речи у носителей русского языка показывают, что в мозгу имеются по крайней мере три механизма: хранения единиц, в первую очередь слов (лексический механизм), сочетания единиц (синтаксический механизм) и преобразования базовых единиц в небазовые (морфологический механизм). Поэтому русский вариант европейской традиции устойчиво сохраняет представление о центральной роли слова среди единиц языка. Оно было таковым во всей европейской традиции тогда, когда она исходила из греческого и/или латинского эталона.
Но не надо думать, что те же представления имеются и у людей (в том числе лингвистов), для которых родной язык иной. Другие европейские языки, особенно английский и французский, значительно упростили свою морфологию, и не всякий индоевропейский язык Европы по своему строю похож на русский или латинский. Это может повлиять и на представления о слове.
Видный французский лингвист А. Мейе еще в начале ХХ в. писал о грамматическом строе древних индоевропейских языков: «Индоевропейский морфологический тип был чрезвычайно своеобразен и вместе с тем крайне сложен… Слово являлось в нем лишь в сочетании со словоизменительными элементами… В латинском языке для значения “волк” нет ни слова, ни выделяемой основы; есть только совокупность форм: lupus, lupe, lupum, lupī, lupō, lupōs, lupōrum, lupīs. Нет ничего менее ясного, чем подобный прием… Все индоевропейские языки в большей или меньшей степени, одни раньше – другие позже, обнаружили склонность упразднить словоизменение и довольствоваться словами как можно менее изменяемыми, а в конце концов и вовсе неизменяемыми» [Мейе 1938 [1903]: 426–427]. В результате во французском языке есть лишь слова, а не «совокупности форм». То есть морфологический тип, при котором слова изменяются, для французского ученого – «крайне сложный» и «неясный» прием. Автор комментариев к русскому изданию книги А. Мейе Р. О. Шор справедливо писала: «Как понимание структуры отдельного слова…