Слово и дело. Из истории русских слов — страница 124 из 161

Замалчивание рассуждений и фактов П. А. Флоренского по этой теме также весьма знаменательно. Цитаты из зарубежных источников не проясняют смысла именно русских концептов (всюду заметна тенденция говорить об «общечеловеческом» — типологическом — концептуальном поле), а утверждения вроде того, что «семантическая поляризация и в паре правда-истина, и особенно в паре добро-благо... — достижение в основном последних полутора веков» (с. 34), или что правда всего лишь степень «не-лжи» (с. 24), что “la verite-pravda partielle cesse d’ȇtre la verite” (p. 19), или что только в суждении мы можем раскрыть сущностный смысл концепта (и не только в отношении к нашей теме), попросту ошибочны применительно к русской ментальности. Материалы, все увеличивающиеся количественно, дают основания для многих раздумий на эту тему, и притом методологически важных раздумий. В частности, «правда жизни» у русских писателей, о которой много говорится, — это ведь правда по-русски понятой «реальности», а не заимствованный натуралистический концептуализм, согласно которому слово равно вещи, а правит всем — концепт.

Правит всем все-таки правда.


ДРЕВНЕРУССКАЯ ВЕЩЬ

Тако же и князь не самъ впадаетъ въ вещь, но думци вводятъ.

Даниил Заточник


Таково единственное, пожалуй, употребление слова вещь в оригинальном светском памятнике домонгольской Руси. Б. А. Ларин дважды высказывался об этом контексте. Он говорил, что «хорошо знакомое слово вещь в “Молении” [Даниила Заточника, конец XII в.] употреблено в значении ‘несчастье, бедствие’... слово вещь с таким значением... ясно указывает на связь с чисто книжной традицией»[303]. Иначе: «Смысл этой фразы раскрывается при сопоставлении с такими: “...въ Пьсковѣ миряне судятъ поповъ и казнятъ ихъ въ церковьныхъ вещехъ” (Грамота митр. Киприана 1395 г.)... Значение слова вещь в нашем контексте редкое, необычное: ‘проступок, грех, преступное дело’; следовательно, впадать в вещь — формула, синонимичная совершатъ грех, преступление, но, в отличие от последней, идиоматичная»[304]. Словом, грех да беда на кого не живут, а в данном случае так и получается: либо греховный поступок, либо несчастье. Рассматривая этимологию слова, Ларин заметил, что «лексема вещь в древнерусском языке гораздо более абстрактна, чем в современном: древнейшее значение — ‘слово’, более новое — ‘предмет’»; он справедливо добавил, что слово не привлекало к себе внимания исследователей, и с ним необходимо согласиться, что — напрасно[305]. Оно исключительно важно для осознания древнерусской ментальности и культуры[306].

В русский язык слово вещь проникает как факт литературного языка, через переводные памятники письменности. Уже его форма на это указывает. *Vekt- в русском произношении дало бы форму *вечь, однако мы имеем только вещь (ср. нощь при русском ночь). И северные, и южные древнерусские рукописи одинаково (несмотря на разную фонетику говоров) смешивают буквы е и ѣ в написании этого (но только этого) корня. Общее значение слова на русской почве сразу же получило свою интерпретацию, отличную от значений слова в церковнославянском (мы увидим это на сравнении двух переводов Пандект Никона Черногорца: в древнерусской и болгарской версиях слово различается по смыслу). В переводных повествовательных текстах слово вещь последовательно заменено словом дѣло в значении ‘событие’, ср. Физиолог, Сказание об Индейском царстве, Девгениево деяние, XII снов Шахаиши, Повесть об Акире и многие другие. Основная масса текстов, в которых употреблено слово вещь, связана с книжной деятельностью монахов Киево-Печерского монастыря начиная с середины XI в.; в самом Киево-Печерском патерике 23 раза употреблено это слово в значении ‘непреднамеренное событие, которое требует истолкования’, ‘земное дело, исполняемое по обязательству’. Значение слова вещь как ‘предмет, являющийся изделием человека’ вообще является поздно, не ранее XIV в.

По многим исследованиям и источникам можно проследить, как переводили древние книжники некоторые из расхожих греческих слов: ῾ύλη в первоначальных переводах — громада, затем, в Симеоновскую эпоху (X в.) — вещь; φύσις сначала естьство, затем все чаще — вещь, причем в русских списках на месте этого слова (естьство) обычно стоит существо; по-видимому это связано с тем, что в древнерусском естьство значило не ‘суть’, а ‘свойство’ этой сути, признак (как можно судить на основании некоторых контекстов, например, в древнерусском переводе Пчелы, XIII в.). Στοιχέιον ‘стихия’ сначала поняли как съставъ, затем вполне определенно как вещь, и эта замена произошла в ту же Симеоновскую эпоху развития славянской книжности, ср. совершенно «свежую» глоссу «нъ възираяи на вся стухия рекъше на вещи» (Ио., 393). Πράγμα дает и вещь, и дѣяние, но в русских списках с XI в. на соответствующих местах находим неопределенное ничтоже или многозначное дѣло.[307]

В переводах юридических текстов πράγμα всегда вещь — десятки раз в Кормчей, в Законе судном людем, Книгах законных и др., причем многозначность греческого слова переходит и на славянское вещь — это и ‘дело, действие’, и ‘занятие’, ‘предмет, вещь’, и ‘дело, вопрос’, и ‘обстоятельство’, и ‘существо, лицо, личность’, но также и ‘хлопоты, неприятности’, еще и ‘могущество, сила’, также ‘государственная власть’, да вдобавок и ‘интриги, коварство’. Наоборот, ῾ύλη в Кормчей несколько раз переведено словом вещьство и только однажды как вещь (175), что доказывает связь нового образования вещьство от вещь по модели естьство и сущьство; слово вещь по-прежнему сохраняло исходный семантический синкретизм, но развитие новых словообразовательных типов постепенно вычленяло отдельные значения корня; это уже собственно славянский способ раскрытия и конкретизация синкретичного слова.

Другие греческие (и латинские) слова, эквивалентом которых стало славянское слово вещь, встречаются по источникам реже. В переводе Хроники Георгия Амартола вещь заменяет греч. γένος ‘род, семейство, класс’ в классификационных исчислениях, ῾υπόϑεσις ‘основа, тема’, но также и ‘начинание, предприятие’, πραγματέια ‘дело, занятие’, ‘область, раздел’, ‘учение (о чем-то)’, ‘литературный труд’, ‘судебный процесс’ и т.д. Именно восточноболгарский язык эпохи царя Симеона оказал особое влияние на развитие древнекиевской литературной нормы со второй половины XI в., поэтому слово вещь как эквивалентное почти всем отмеченным здесь словам греческих текстов находим, например, в сочинениях образцового писателя Иоанна экзарха Болгарского; ср. Изборник 1073 г., переписанный с восточноболгарского оригинала, с тем же распространением слова вещь как единственной замены греч. ῾ύλη, πράγμα, φύσις, στοίχέια.

Это чрезвычайно важная особенность переводческой техники именно данной школы; ее заимствовали и древнерусские переводчики: отвлеченные понятия, в греческом языке выраженные самыми разными словами, у славян постепенно как бы собирались в семантическом фокусе одного-единственного слова, образуя его функциональный синкретизм и вместе с тем отрывая от конкретности первоначального (буквального) перевода, «вынимая» его из контекста и образуя термин философского содержания. Отвлеченность и собирательность представляют разные стороны одного и того же явления и соответствующим образом интерпретируются в средневековой культуре. Однако тем самым для всякого непосвященного текст оказывался маловразумительным и требовал истолкования. Одновременно слова конкретного значения либо переводились точно по смыслу, либо передавались множеством славянских слов — каждый раз исходя из конкретности данного контекста; в том же Изборнике 1073 г. греч. οικος в разных местах переведено как полаты, домъ, храмъ, храмина и др.

В оригинальных древнерусских текстах слово вещь не встречается, только книжники Киево-Печерского монастыря заимствовали его и стали культивировать в своих текстах. Вещи нужно разуметь, видеть, возвещать, творить, исповедать, держать — всегда проявлять их сущность в действии и раскрывать их суть. Такова характерная для средневековья позиция в отношении к символике отвлеченного понятия: одно раскрывается через другое, но все смыслы одновременно сокрыты в общем корне. Только текст изъясняет их. С самого начала, отлившись в законченный термин, слово входило в высокий стиль специальной литературы и было не столько объектом филологической работы, сколько опорным идеологическим термином[308]. В. Н. Топоров назвал мифопоэтической триадой связку мысль—слово—дело, причем последнее «кодируется корнем от Verb subst., напр., в прусском astin ‘вещь’, ‘дело’, ‘действие’». В языческой древности оно было связано с обрядом, «относящимся к “положительному кругу”, с др.-инд. su-asti (svasti — ‘благое состояние’, ‘благополучие’, ‘здоровье’, ‘счастье’, ‘благословение’, букв. благое/хорошее бытие), словом, с исключительной сакральной и символической функцией»[309]. Сам В. Н. Топоров сопоставляет этот корень с русским диалектным есть ‘богатство, имущество, достаток’ и его производными: есте́вный ‘справедливый’, естино, еслеть ‘сила’, еслина и т.п., хотя во многих подобных образованиях можно видеть результат фонетического чередования исто́—есто́,