Слово и дело. Из истории русских слов — страница 16 из 161

. Концепт — резервуар смысла, который организуется в системе отношений множественных форм и значений: «закругленные объемы» Г. Шпета, «принципиальное значение» А. Лосева, «туманное нечто» С. Аскольдова, «вневременное содержание» С. Франка и пр., включая сюда и целую серию описательных выражений, представленных в «Логическом анализе языка» («конвенциональные ментальные образы» и т.п.). Все они метафорически выражают «внутреннюю форму» А. Потебни, представляя собою попытки открыть и тем самым объяснить неясное содержание концепта. Сам концепт не имеет формы, ибо он и есть «внутренняя форма»; поэтому в рамках формальной школы так трудно отказываться от попыток заменить концепт его вторичными продуктами, прежде всего — образом, но также и логически определенным (и потому удобным для наблюдений) понятием. Концептум есть тот самый «зародыш» божественного Логоса, архетип мысли, который не задан, а дан, но постоянно изменяет свои грамматические и содержательные формы, прежде всего — образные. Образ — концепт, уже «врезанный» в первичную форму (этимологическое значение термина «образ»[49]), получивший предварительную форму воплощения, ставший явлением и давший первое приближение к основному значению, своего рода семантическая синкрета,[50] которая либо развернет затем серию семантических специализированных значений в словообразовательных вариантах, либо путем накопления значений преобразуется в качественно новую содержательную форму — в понятие. Понятие — «схваченное», это не концептум, а концептус; слово на время становится термином, т.е., в соответствии с этимологией слова «термин», границей, по которой проходит точность обозначения в массе расплывчатых синкретичных образных признаков. Символ, в отличие от концепта, не дан, а задан, он сам по себе референт, создающий известную иллюзию удвоения сущностей. Он создает культурную среду с возвращением в национальные формы сознания, но обогащенного рациональностью содержания. Разрушение символов национальной культуры, уже не способных подпитывать концепты национальной же речемысли, — вот опасный предел развития слова.

До этого момента все ясно. Движение смысла от «зародыша»- концептума через образ-подобие и концептус-понятие к символу идет круговым вращением у́солонь, «против солнца», сопровождаясь сопротивлением среды, материала, антипатий, враждебности со стороны других культур, понятий и языков. Творчество нового вообще возможно только в борении с косностью традиции и обыденности, тем более это относится к содержательным преобразованиям Логоса. Без такого сопротивления среды приращение смыслов останавливается, прекращается, сам процесс омертвляется, культура выдыхается, как старое вино в забытых подвалах. Сопротивление необходимо, чтобы было на что опереться, от чего оттолкнуться, с чем сразиться, оживляя застоявшуюся кровь. Но правда и в том, что в конечном счете необходимо преодолеть все возникшие препятствия и добиться победы, т.е. сохранить национальные формы речемысли. Если слово-знамя (т.е. образное слово) не останется пустым словом-знаком на уровне термина, обслуживающего понятие, оно непременно должно вернуться к слову-имени, к исходной точке движения, т.е. подтвердить свое национальное своеобразие в имени собственном[51], доказывая тем самым, что и в новых условиях существования данный язык способен не только исполнять функцию передатчика известной уже информации, но также и остаться средством творческого постижения нового. В современных условиях именно эта проблема становится социально важной, поскольку появилось множество способов разрушить национальное своеобразие глубинных языковых систем[52].

Можно догадываться, что и развитие самого языка, прежде всего — литературного, и осмысление этого процесса способствовали постепенному усложнению рефлексии о слове как концепте речемысли. Это также особая тема истории языка, к ней необходимо обратиться как к источнику достоверных сведений о развитии процесса, источнику, способному дать информацию изнутри самого процесса: последовательность восприятия слова как имени — знамени — знака, а также постоянное развитие философской мысли (аристотелевский реализм в переводах и компиляциях Иоанна экзарха — неоплатонические идеи в переводах Дионисия Ареопагита — обоснование роли словесного символа в философии Григория Сковороды). Невозможно представить, как это обычно говорят, что средневековая культура — культура символа, а современная нам — культура понятия (следовательно — и термина). Во все времена были и «понятия», и «символы», и нет науки, пользующейся словесными средствами языка, которая не учитывала бы все три уровня манифестации концепта. Нет, дело в другом.

Дело в несовпадении различных уровней постижения знака в его отношении к разным сферам бытия и развития. Этические, например, концепты достигли уровня понятия и даже символа, а онтологические пребывают еще в образной ипостаси. Ипостась — не рамка, не контейнер, не обличие — это сущность в ее максимально отвлеченном от частных признаков виде. А сущности могут пребывать совместно и в одно время, подобно тому, как в словарной статье одновременно даются словарное значение (= понятие) и многочисленные образные значения. Отсутствие теоретических разработок приводит к возможному смешению всех указанных ипостасей слова, а пренебрежение исторической перспективой семантического развития слова усложняет решение чисто практических задач словарной работы.

Итак, в каждый данный момент важна культурная установка на определенную ипостась слова, и в этом смысле средневековая культура вовсе не символична по преимуществу. Как и всякая культура, основанная на языке, она вербальна, хотя для нее и характерна особая внимательность к потенциям слова, поскольку именно в средние века в словесном знаке прорабатывались сначала признаки денотата (метонимические переносы уточняют объемы понятий), а затем и сигнификата (в метафорических переносах уточняются и вырабатываются признаки содержания понятий) с исторически очень важным моментом совмещения денотатов и сигнификатов[53].

Как ясно из предыдущих тезисов, сам факт сознательного выделения и расчленения образа, понятия и символа в одном и том же словесном знаке как форме их совместного проявления предстает перед исследователем как конечный результат развития исходного концепта, как глобальное смещение перспективы коллективного «co-знания». В своей совокупности все такие содержательные формы и создают типичные формы и способы познания на основе уже сложившихся форм речемысли. Культурная среда развивается так же, как и природная. Законы ее постижения необходимо устанавливать, исходя из сущностных характеристик самого объекта, не навязывая ему чужеродных схем. «Истинный предмет наших рассуждений — внутренняя жизнь, а не лингвистика», — писал П. А. Флоренский[54].

Да, не лингвистика, но — языкознание. Язык в этом случае предстает как единственная реальность, которая сопровождает и оформляет развитие смысла от начала и до конца. Поскольку концепт — та грань, где концы и начала сходятся, аналитически очень трудно бывает разграничить исходную точку движения и конечный результат развития; такие точки накладываются друг на друга, создавая новые качества, в которых — залог продвижения вперед. В том числе и для языкознания. Все преходяще, но слово живет; именно слово отправилось в путь, чтобы в формах речи и текста вернуться к себе самому.


МЕНТАЛЬНЫЕ ХАРАКТЕРИСТИКИ РУССКОГО СЛОВА В ЯЗЫКЕ И В ФИЛОСОФСКОЙ ИНТУИЦИИ  

1. Определение ментальности затруднительно по причине слабой разработанности самой проблемы. Как обычно бывает, новый термин вызывает смутные представления и субъективно осознаваемые образы, которые сразу же становятся символом для определенной точки зрения или научной школы и только со временем могут получить характер понятия, которое требует логического определения. Понятое определение становится заключительным моментом развития научного представления, адекватного соответствующей сущности вполне осязаемого явления.

В настоящее время до этого состояния еще очень далеко. Ученые, обращающие внимание на ментальность, обычно сторонятся уже наработанных предшествующей наукой объемов понятия и особенностей его содержания. Они представляют дело так, словно именно они впервые ставят проблему и решают ее — в угодном им направлении. Например, они забывают о В. фон Гумбольдте, а у нас — о А. А. Потебне, и забывают, главным образом, потому, что полностью исключают из рассмотрения ментальности проблему языка.

Так, М. Барг толкует ментальность как «совокупность символов, необходимо формирующихся в рамках каждой данной культурно-исторической эпохи и закрепляющихся в сознании людей... путем повторения»; это одни и те же ключевые, т.е. онтологического характера, представления, которые образуют ядро господствующей идеологии, порождают повседневные представления («мыслительные стереотипы»)[55]. По мнению А. Гуревича, «ментальность — уровень индивидуального и общественного сознания... магма жизненных установок и моделей поведения, эмоций и настроений, которая опирается на глубинные зоны, присущие данному обществу и культурной традиции... не какие-то вполне осознанные и более или менее четко формулируемые идеи и принципы, а то конкретное наполнение, которое в них вкладывается — не „план выражения”, а „план содержания”, не абстрактные догмы, а „социальную историю идей”»[56]. «Mentalite означает нечто общее, лежащее в основе сознательного и бессознательного, — продолжает М. Рожанский, — логического и эмоционального, т.е. глубинный и поэтому труднофиксируемый источник мышления, идеологии и веры, чувства и эмоций. Mentalite связано с самыми основаниями социальной жизни и в то же время своеобразно исторически и социально, имеет свою историю»