Слово и дело. Из истории русских слов — страница 28 из 161

Так как вопрос коснулся взаимоотношения парадигм *-i- и *-jo-основ, напомню хорошо известные примеры склонения слов огнь, звѣрь и др. Все они из *-ĭ-основ, но перешли в склонение *-jo-основ. В Выголексинском сборнике XII в. отмечаются колебания в написании: огн'ь и огнь, огн'я и огнѩ, огньмь и огн'ьмь, огн'еви и огнѣви — «вторичное смягчение» согласных еще не освоено даже в слогах, которые признаются исходными для этого фонетического процесса (неорганическое смягчение в группах гн). В данном перечне фактически представлены парадигмы *-ĭ, *-jo, *-й для одного и того же имени — опять-таки м. рода. Идеологическая важность данного слова потребовала дифференциации различных его «смыслов», и в результате могли разойтись слова со значениями ‘стихия’, ‘пламя’ или некий философский символ вечности. Высокий стиль, как правило, архаизировал формы, и в северных рукописях старообрядцев формы род. падежа крове или любве сохранялись до XIX в., поскольку служили обозначением Христовой крови и любви к Богу.

При желании подобных примеров можно привести множество. В сущности, всякое изменение грамматической парадигмы «по аналогии» — двуединый процесс: всегда и семантика конкретного слова определяет направление и интенсивность подобной аналогии. «Выравнивание по аналогии» проходит несколько этапов, последовательно от формы к форме, и подчиняет в конце концов все слова, входящие в данный грамматический класс. Превосходные работы В. М. Маркова и его коллег посвящены изучению как раз этой проблемы: какие ограничения в значении конкретного слова препятствуют освоению им более общих, грамматических, категориальных по смыслу значений[76].

Описанный здесь по необходимости кратко разброс значений слова в зависимости от конкретной словоформы или, наоборот, форм слова в зависимости от различных грамматических парадигм, объединяемых изменяющимися грамматическими характеристиками, можно было бы истолковать как синонимию или как полисемию. Однако вернее считать, что перед нами всего лишь иное, чем принято это в современной лексикографии, отношение как к норме, так и к парадигме: в средневековой культурной среде нормой признается конкретный образец, а парадигма представлена в образцовых синтагматических блоках слов, с помощью которых и создается каждый новый текст (или воспроизводится старый, известный). Что же касается семантического содержания древнерусского (= древнеславянского) слова, то это — синкрета, каждое потенциально возможное значение которой раскрывается только в тексте. Как кажется, описанное здесь распределение не выражает ни синонимии, ни полисемии, потому что значение в этих случаях всегда связано с отдельной словоформой, а различные словоформы входят в грамматически разные «слова».

Проблема многозначности древнерусского слова имеет и еще один аспект. Не всякая «многозначность», как она выясняется из анализа текстов-образцов, являлась органически славянским явлением. Ментализация как способ осмысления переводимого слова (этот термин предложил Е. М. Верещагин[77], исходя из внутренней формы слова-синкреты) в средние века начинает развивать и словарную многозначность; эта первая форма многозначности — исторически необходимая форма восприятия инородной культуры через посредство слова-понятия и как средство создания принципиально новых текстов-образцов. Принцип создания новых минимальных текстов исторически постоянно коррелирует с семантическим развитием слова. Подобная многозначность средневекового слова есть семантическая градуальность общего (т.е. исходного для данного слова) смысла, разложение потенциального семантического спектра в реальном высказывании, и смысл этот всегда проявляется только в тексте, путем переносов и в связи с влиянием на старую систему знаков со стороны другой системы (скажем, с влиянием церковно-книжного языка на древнерусский — еще один «икс» исторической лексикологии). При этом характерно, что основным принципом переноса значений в древнейших текстах является метонимия, а не метафора — верный знак того, что только объем понятия, но совсем не его содержание интересует древнерусского книжника на самой заре развития древнерусской лексикологии.

Значения греческих слов, переводимых на славянский, несомненно откладывались в литературном языке славян, до поры до времени сохраняясь в образцовых «блоках» текста, и сами по себе создавали образцы словосочетаний, поскольку они воспринимались в единстве с текстом в составе формальных клише. Если в греч. δόξα среди его значений имеются также ‘блеск, сияние, яркость’, ‘чаяние, надежда’, ‘видение, призрак, мечта’, во мн. числе также и ‘высшие власти’, то в древнерусских переводах не ограничивались только квазиточным эквивалентом слава и в целях наибольшей точности перевода стали добавлять развернутые дополнительными (самостоятельными) словами сочетания типа слава и держава, слава и величьство, вѣнец и слава, как в Печерском патерике начала XIII в., и др., поскольку лишь включение распространителя раскрывает внутренний смысл греческого (многозначного) слова и всего оригинального текста в целом. Символика текста опиралась на многозначность греческого слова, которую необходимо было расшифровать для славянского читателя, славянское слово-синкрета разворачивается в образец-текст. Число таких распространителей постоянно растет, и притом главным образом за счет переводных текстов, откуда оригинальная литература заимствует образцовые сочетания. Так, признаки «доксии» постоянно конкретизируются и уточняются, ср. в древнерусском переводе Жития Василия Нового (XII в.) слава и свѣтлость и сияние; чьстъ и слава и власть и вьсъ разумъ и т.д. Многозначность греческого слова, совмещаясь с синкретизмом славянского слова и накладываясь на последний, потребовала экспликации неизвестных прежде значений в виде самостоятельных лексем. Такова своего рода начальная форма текстового «извития словес» и с той же функциональной заданностью: необходимость передать синкретой многозначность текстовой формы греческого слова — это перевод «страноведческого», а не художественного характера, хотя с течением времени, наполняясь все новым содержанием, привязывая значение к собственно русским «признакам» понятия, в сопоставлении с другими однозначными текстами подобные цепочки слов стали восприниматься как синонимичные. Переводчики и компиляторы, равняясь на образцы, аналитически представляли значение многозначного греческого слова, развертывая его в текст, а из последующих его текстовых переработок («развития мотива») и возникло представление о синонимах, хотя в современном смысле слова синонимами подобные слова, конечно же, еще не были.

Еще один пример.

Значение греч. τιμή в своей многозначности также нуждалось в распространителях, которые проявили бы в отдельных лексемах значения греческого слова: ‘определенная стоимость, мерило ценностей’, ‘цена, стоимость’, ‘часть добычи’, ‘возмещение, воздаяние’, ‘награда’, ‘достоинство (по званию или чину)’ и т.д. Эти значения греческого слова и развертываются, в зависимости от текста, в переводах, так что привлечение переводных текстов к рассмотрению семантики древнерусского слова не всегда окажется корректным, если при этом не учесть семантики распространяющих смысл греческого слова слов; ср. в «Истории» Иосифа Флавия чьсть и многоимание, на чьсть и на златоимание, с честию и с дары, чьсти и величия, а впоследствии как завершающий момент длительной отработки устойчивого оборота — честь и слава. В отношении к Богу честь также может быть проявлена, однако в таком случае употребляется уже не сочетание слов, а сложное слово благочьстье. Благочьстье — столь же материальный дар пожертвования, но, в отличие от «добычи» или «стоимости» в значении прежних сочетаний (имание, златоимание), дар благой. Различие в назначении «чести» уточняется добавлением нового корня — безразлично в какой форме.

В чередовании контекстов с ключевым словом в его употреблении постепенно возникают и оформляются ценностные характеристики слова, а уж это обстоятельство и привело впоследствии к возникновению синонимов. Греч. αίνος связано с обозначением изречений: ‘повествование, речь’, ‘притча’, ‘поговорка’, ‘похвальное слово’, которое при этом иногда еще и поется. Отсюда естественные расширения слова в славянских переводах: въспѣ хвалу, хвалами и пѣсньми, пѣснь и хвалу, въспѣша и въсхвалиша и т.д. Довольно часто глагол хвалити в ранних славянских переводах заменялся (по смыслу) глаголами пѣти, молити, печаловати и др., опять-таки в соответствии со значениями греческого эквивалента. Таким образом, хвала постепенно увязывается со славой признаком ‘слово, нечто изрекаемое’, но одновременно близко и к понятию о чести — признаком материализованной награды, воздаяния. Чьсть, слава, хвала в известном отношении становятся синонимами, поскольку под давлением новых текстов состоялось перераспределение некоторых сем этих славянских слов[78].

Во всех подобных случаях (а их множество) принципом семантического совмещения и наложения являлось не сходство, а наоборот — различие в значениях слов. Постепенно выработалась некая семантическая корреляция, в границах которой, например, все оттенки «доброго, хорошего», положительно маркированного сосредоточились в общей противоположности к злому, худому. Например, в переводе Пчелы противопоставление доброго злому эксплицируется словами добръ и золъ даже там, где греческий оригинал не дает таких определений, но в соответствии с общим смыслом высказывания они требуются; так, говорится о царском роде и его потомках, и славянский переводчик уточняет: «от него плодъ благъ», потому что иным и не мог быть царский наследник. В принципе, можно установить конечный список наиболее существенных корреляций такого рода — и все они окажутся идеологически существенными, опорными для данной культуры