Слово и дело. Из истории русских слов — страница 4 из 161

У нас несколько обозначений категории времени. Три точки отсчета. У нас есть объективное время, которое выражается формами глагольного вида: всегда видно, завершилось действие или продолжается. У нас есть субъективное время — это собственно глагольные формы времени, — которое отсчитывается с точки момента речи. Сейчас я скажу вам а! — и это будет настоящее время, настоящее в русском смысле: реальное, стоящее время. То, что предшествовало этому а! — уже прошедшее, а будущее — вот как раз сейчас оно и наступит. Термин настоящее есть преобразованное старинное настающее, т.е. будущее. Таковы же и наши глаголы: иду да пойду — время разное, а форма-то одна! Одновременно и настоящее и будущее. Будущее рождается из настоящего — это так понятно и просто. Прошедшего же уже нет, есть состояние в настоящем как результат прошедшего действия (старая форма перфекта без связки: шел, пришел); будущего еще нет — это всего лишь модальность пожелания: то ли будет, то ли нет. До XVII в. у нас не было единой сложной формы будущего времени, оно передавалось описательно различными средствами: стану сказывать я сказку... начну... хочу... буду... — говори как сможешь. В точке настоящего сходятся результат прошлого и пожелание будущего. Значит, и само настоящее время, эта точка а! — всего лишь моя точка зрения. Есть еще и конкретное время, которое обозначается лексически, представая как способы действия, есть еще и таксис, правила передачи последовательности действия в различных конструкциях, и добавочное время, которое мы передаем с помощью деепричастий или причастных конструкций. Вот как предстает время в нашем языке. Время как бы расплывается в сознании. Времени нет — и оно существует. Вспомните все оттенки глагольного времени, тщательно разработанные в системах западноевропейских языков, и вы сразу увидите различия. Правда, в разговорной речи не вся эта сложная система англичанами, например, используется, но она существует как норма литературного языка.

В русском языке один вспомогательный глагол, и этот глагол — быть. Еще одно отличие от западноевропейских литературных языков с их вспомогательными глаголами типа иметь или хотеть (to have, haben и пр.). Русские философы даже построили на этом теорию о сущностном признаке русского характера: одна бытийная присутственность в мире для русского как бы важнее всякого приобретательства и индивидуализма. Тоже характерное свойство ментальности.

Наличие в русском языке полных имен прилагательных восхищало славянофилов, которые на этом основании утверждали, что качество для нас важнее количества. Вы можете судить об этом и по тому, что до сих пор у нас множатся самые разные формы имен прилагательных, появляются новые суффиксы, слова, ударения у имен прилагательных. Все новые признаки окружающего мира вещей и явлений постигаются сознанием (мыслью) и выражаются с помощью этой части речи. Домово́й, домо́вый... дворово́й, дворо́вый, а теперь уже и джи́нсовый, джинсо́вый или запа́сный, запасно́й. Наоборот, с именами числительными у нас очень сложно. Мало того, что все время запинаемся: было убито около пять тысяч триста семьдесят пяти человек — диктор и тут запинается, но так и всегда было. Риторики, грамматики, пиитики, изучавшие прилагательные и их функции в речи, у нас известны с XIII в., а арифметики появились едва ли не в XVI.

В речи нашей много особенностей, поражающих иноземцев. Приехали в Петербург американцы, изучают русский язык и всё удивляются: «Вот вы говорите прямо так, не подчеркивая, что это ваше личное мнение: как можно?!» Да, мы редко пользуемся конструкциями, излюбленными в английском языке: я думаю, я полагаю, мне кажется... Вот Каренин был англоман, так он всегда говорил: «Я полагаю также, что Анна Аркадьевна...» У нас этого нет, мы сразу же скажем по-простому: Анна Аркадьевна такая-сякая... Категоричность высказывания, конечно, характерная особенность нашего речевого поведения, и она тем удивительнее, что в русском языке нет настоящего императива, выражающего повеление, даже приказ. Во всех славянских языках форма повелительного наклонения восходит к древнему оптативу — пожелательному наклонению, выражающему мягкую просьбу, а не приказ. В переводе на современный язык это примерно так: «Позвольте вам выйти вон...», и ни в коем случае не «Пошел вон!» Такая смягченная повелительность то и дело возобновляется в нашем общении в виде выражений не хотите ли, было бы неплохо... и т. д. Мы как бы застенчиво уклоняемся от грубости, от покушения на чужую волю. Сам я могу быть предельно категоричен в своих утверждениях, но приказать другому... нет уж, увольте.

Я мог бы перечислить и другие особенности, отличающие русскую (и славянскую) ментальность в формах языка (таких особенностей до сорока, и не все они приятные), но главное, надеюсь, уже ясно. В центре внимания европейца находится суждение: он сам и самостоятельно судит в своем суждении, что правильно, а что нет. Рациональность у него — главное качество, и грамматики у них появились первые под названием «Рациональная грамматика». У нас в том же XVII в. «Грамматики славенския правилное синтагма» — не рациональная, а речевая и нормативная («правилное — синтагма»). У нас в центре внимания всегда находилось слово как символ — Логос. На Западе логика побеждает язык, это латинское logicus; и слово логос вроде бы родственно логическому, однако наше логическое предстает совершенно в другом свете. Тут наоборот, в борениях языка и логики язык побеждает логику всюду, где удается, потому что греческое logos — это слово-мысль, законченная в самой себе и завершенная во всех своих значениях как цельное и целое. Основой говорения для нас является диалог. Я видел в американском колледже, там есть подстриженные лужайки, и ходит студент, сам с собой разговаривает. Мышление в монологе. Вы представляете себя в таком положении? Это совершенно невозможно. Потому что монолог, да еще для себя самого, для русского человека — это информация помешанного или всхлипы юродивого. Один для себя и слова лишнего не скажешь, да и зачем? Слово как символ (логос) разворачивается в понятие только в общении: диалог заменяет суждение. Между прочим, сложноподчиненные предложения складывались у нас на основе диалогов, некоторые из них в XVII в. записаны и сохранились.

Но все, о чем я только что говорил, все-таки вполне укладывается в особенности, присущие флективным языкам. Время сказать и о следующей, шестой, их особенности. Она также весьма характерна для средиземноморской нашей культуры. Именно эта особенность сформировала мировую (читай: европейскую) науку. Не искусство, не культуру, не философию, которые были и раньше, а именно положительную науку нашего времени. Это — проблема генезиса, развития, становления, изменения, в конечном счете — прогресса. Для этой культуры важно знать, что из чего произошло, где начало, в чем причина и т.п. Это важно, поскольку в связи с этим возникает проблема субъект-объектного отношения. Кто что познает. Кто — кого. Если человек находится в общении — с миром ли, с другими людьми, то возникает проблема их соотношения, проблема причины. И вот тут мы снова видим некоторые отличия русской ментальности: для русского человека причина не имеет никакой силы; за нею не признается той ценности, какою дорожит западный европеец. Сам термин причина впервые встречается в словарях XVIII в.; это время, когда Петр Великий вводил нас в дружную семью европейских народов, понадобилось уоднообразить некие стандарты понимания и взаимодействия. Философ Н. А. Бердяев как истинно русский человек иронически относился к этому иноземному новшеству, совершенно правильно (этимологически) передавая написание слова как притчина. Что такое притчина? Это притка, то, что вам попритчилось, померещилось: задним умом ищет человек в том, что случилось, какое-то там начало. Но причины нет, потому что начала нет. Известный пример, вроде притчи. Шел человек, и, поскольку он шел спокойно, ему на голову упал кирпич. А поскольку ему на голову упал кирпич, он неловко оступился и упал в яму. А поскольку он провалился в яму, он неожиданно сел на какой-то сундук. А поскольку он сел на сундук, то поинтересовался (что же делать?), что́ это там в сундуке, а там оказалась горсть золотых монет. Так в чем же причина того, что стал он богатым человеком? В чем? Вот вам попритчилось, т. е. померещилось, что вы идете по улице и смотрите, не падает ли где кирпич. Если повезет, и он падает, начинается цепочка причин, и на каждой вы можете остановиться как на конечной. Но в любом случае это будет ваше личное мнение, а личное мнение, как мы знаем, — это всего лишь образ действительности, для языка не единственный, а для других так и вовсе необязательный. Причинами интересуются позитивисты, озабоченные поисками причинно-следственных отношений в последовательности событий. Мы же воспринимаем мир не логически, а в логосе: объемно и в цельности. Вот почему и причинные придаточные, с помощью которых мы теперь пытаемся выразить причинно-следственные связи, у нас развиваются позже всех остальных придаточных, прорастая из условных, потому что всегда русский человек под причиной понимает условие. Но главное для него — цель, т.е. конечная причина. Ради чего он шел под кирпич? Ради богатства. Вот отношение к причине — и вот отношение к науке. Наука хороша не знанием причин, а красотой результатов. Русский человек это выразил в словах Козьмы Пруткова: «Где начало того конца, которым кончается начало?»

...Вот уже и звонок. Время мое исчерпано, и я умолкаю. Из тех экспрессивно, быть может, поданных фактов, беглых замечаний и разных примеров попробуйте составить общую картину того, о чем шла речь, — и дайте смысловой инвариант моей интерпретации бесконечно великой темы: темы язык и мышление, язык и культура, язык и — человек.