Слово и дело. Из истории русских слов — страница 43 из 161

дръзо тѣло, храбро тѣло, жестоко тѣло и т.д.

Металепсис: в многочисленных сочетаниях типа звенит слава, звонъ слыша, звоняче в прадѣднюю славу, позвони своими острыми мечи о шеломы, рашибе славу Ярослава и пр. предполагается ключевое слово колокол, которое соединяет многообразно отраженные в тексте слова звон, слава. Поскольку катахреза и металепсис построены на уподоблении признака в опущенном или предполагаемом третьем (в свою очередь, эксплицированном словесно в других контекстах), одно определяется через другое, а это принцип действия символа, не метафоры. Метафора организуется на сравнении отделенных признаков, здесь же признаки именуются на основе уподобления цельных вещей (предметов зримого мира).

Гипаллага в древних текстах может быть обнаружена часто. Страшивы мужь страшивы мысли имать — прилагательное предстает как гипаллага, т.е. как слово со взаимообратимым смыслом: субъект страшится, поскольку и сам — страшен. Употребление многих имен в тексте Слова о полку Игореве определяется тем же приемом (ср. страна, земля и т.п.).

Примеры олицетворения приводить излишне, поскольку они общеизвестны, да к тому же и выражены здесь всем понятным термином.

Все указанные особенности древнерусского текста, по необходимости данные суммарно и вне текстовых единств, т.е. аналитически, одинаково важны при анализе средневекового произведения. Предварительные опыты показывают, что только в исследовательском единстве языковых, поэтических и смысловых компонентов текста можно адекватно раскрыть пока еще недоступное нам содержание древних произведений. Не понять, не перевести, не истолковать, но именно раскрыть их сущностный смысл, сокровенный и важный, который зашифрован для нас в художественном опыте предков.

Закончим сопоставлением одной формулы, развивавшейся с течением времени. При исследовании образных средств языка в их развитии важны конкретные формулы текста, особенно возникающие в результате наложения двух культурных традиций:

а) «помысли о убогыхъ, како лежать ныня, дъждевьныими каплями яко стрѣлами пронажяеми» (Изборник 1076 г., л. 42; это книжное выражение повторено в Молении Даниила Заточника, XII в.);

b) «Идти дождю стрѣлами с Дону великого» (Слово о полку Игореве; это уподобление использовано здесь неоднократно: вѣтри вѣютъ стрѣлами, воины, рассушась стрѣлами). В отличие от книжного выражения русское по смыслу амбивалентно (стрелы дождя — дождь стрел), что естественно для языковой системы с наличием слов-синкрет; русская формула выражает уподобление «творительным уподобления», а не метафорическое сходство, поэтому и признак никак не выделяется, даже контекстно, путем выражения прилагательным (что как раз характерно для книжного текста);

c) «Стрѣлам яко дожду идущу на град их» (Ипатьевская летопись под 1245 г.); здесь союз яко равнозначен союзу «если» в обороте «дательный самостоятельный»;

d) «И стрѣлы на нь лѣтяху акы дождь» («История иудейской войны» Иосифа Флавия, русский перевод XII в.; ср. в Повести временных лет под 1097 г.: идяху стрѣлы акы дождь) — это уже сравнение, но по отношению к переводному тексту из Изборника 1076 г. здесь изменилось основание сравнения; наложение переводного выражения на русское изменяет основание сравнения зеркально наоборот: в древнерусском сравнивается дождь, а не стрелы;

e) Дождь стрѣлъ — формула, возможная с XVIII в., параллельная многим другим (дождь червонцев, дождь искр, дождь слез), т.е. становится возможной метафора, поскольку уже распространилось и стало обычным определение посредством прилагательного: дождевые стрелы, ср.: «Сердце мне пронзили дождевые стрелы» (Вс. Рождественский, 1925).

Таков путь постепенного преобразования образных и семантических отношений в пределах ближайшего контекста слова (поэтической формулы): с одной стороны, уподобление — сравнение — метафора — эпитет как выражающий отвлеченно единичный признак троп; с другой стороны, признак качества — отношение — свойство и т.д. На всем протяжении изменения семантики слова стилистически-образное и семантически-понятийное идут параллельно, заимствуют из контекста те или иные признаки, но развиваются зеркально противоположным образом: уменьшение образности свидетельствует об усилении понятийного, и наоборот. Слово никогда не самостоятельно в предпочтениях того или иного направления в выборе. Выбор стилистических средств направляется текстом.

Специализация грамматических форм в семантическом развитии текста-сообщения становится возможной только при наличии уже отработанной и широко развитой вариантности форм, накопленных к тому времени книжной традицией. Случилось это лишь в конце XVII в., когда постоянное столкновение равнозначных формул разного происхождения в законченном виде сформировало два полюса: текст конкретного и текст абстрактного значения (образно говоря, текст типа стыд и срам и текст типа совесть).

Уже в древнерусском языке, когда последовательное распространение синтагм конкретного текста грозило перенасыщением словесного ряда, сложного для запоминания, впервые в XVI в. возник совершенно новый способ передачи информации. Синтагма сжималась до отдельного слова, и семантическая компрессия сопровождалась формальным усилением слова посредством суффикса. Различные этапы развития словообразовательных моделей сегодня хорошо изучены, и наша цель — всего лишь указать на то, что своеобразный словообразовательный «взрыв» XVI в. своим появлением обязан как раз переосмыслению текстового ряда слов. Замена равноценных в стилистическом отношении формул-синтагм суффиксальными именами разного типа и происхождения и различной функциональной ценности привела, во-первых, к окончательной эмансипации слова от контекста, во-вторых, к семантическому разведению созначений прежде синкретического по смыслу слова и, в-третьих, к формированию стилистически неравноценных для данного текста слов. Сжимая отдельные формулы текста в слова и тем самым производя семантическую конденсацию, литературный язык нуждался в появлении новых средств для выражения специализированных оттенков смысла. Эти средства и появились в виде новых словообразовательных гнезд, моделей и парадигм.

Но это уже происходило в новое время — совершенно новая ситуация и с употреблением слова в тексте.

Подчеркнем еще раз главное, важное, основное.

Мы совершаем логическую ошибку, на основании древнерусского текста говоря о языке. У текста как текста вообще много функций, обслуживаемых собственным своим стилем. Стиль же — понятие историческое, стилистические средства языка отбирались из хронологически, по происхождению, разных его форм. Конструирование двух языков в русском средневековье исходит из наличия двух основных функций текста, т.е., по справедливому мнению И. П. Еремина[114], двух разных «способов изображения жизни»: воспроизвести единичный факт действительности или порожденные реальностью идеалы. У «способов» есть свои типы текста, также определяемые их назначением, — жанры. Способы, типы и жанры определяли возможности сплетения новых текстовых связей на основе постоянно развивающегося языка.


СЛАВЯНОРУССКИЙ И ЦЕРКОВНОСЛАВЯНСКИЙ В ДРЕВНИХ ПЕРЕВОДАХ ЕВАНГЕЛИЯ

Изучение славянских переводов Священного писания получило теперь большое развитие, в том числе и в связи с новыми переводами. Необходимо оценить характер старых переводов и степень их участия в развитии различных форм национального литературного языка.

1. Начнем с уточнения основных терминов.

В соответствии с традицией классической русской филологии славянорусским называю развивающийся в средние века литературный язык восточных славян, который, отталкиваясь от текстов Писания и на основе народных наречий, постоянно обновляя форму и смысл слов и конструкций, создавал собственные систему — и норму. Церковнославянским называю нормированный, главным образом в письменной форме, язык служебных церковных текстов, т.е. языковое воплощение не широко культурной информации, а только информации, связанной с культом. Старославянский — язык, отраженный в канонических церковных текстах самых древних славянских переводов, от которых сохранилось не более двух десятков списков. К этому языку восходят современные версии церковнославянских языков, в том числе и русский церковнославянский язык. О старославянском, как и об общеславянском (праславянском), языке в своем сообщении я не говорю. «Славянорусское» как форма воплощения и «церковнославянское» как содержательная (семантическая) часть культурных текстов эпохи средневековья можно понимать и шире, в культурологическом смысле: как живую народную и канонически церковную стихии, постоянно питавшие друг друга и сохранявшие тем самым «живое слово Евангелия» как Слово-Логос. Без их диалектического взаимопроникновения церковнославянский выродился бы в пустую форму, а народный славянорусский — в низкий стиль вульгарно-бытового характера.

Недоразумение может возникнуть в связи с тем, что мы не уточняем границы между церковнославянским переводом Писания и современным синодальным его переводом. Говоря о церковнославянском, я подчеркиваю известную архаичность его языковой формы; говоря о русском синодальном переводе, показываю некоторую упрощенность (одноплановость) его перевода, который в наиболее ответственных местах текста утрачивает символическую напряженность и обедняется в отношении идиоматики с традиционной для нее образной силой; сакральный характер самого текста нейтрализуется в стилистически сниженной форме. Говоря о том, что новый перевод на современный язык вряд ли требуется сегодня, имею в виду синодальный, который как раз и существует как современный, широко используясь в некоторых конфессиях; опыт его создания показывает, насколько трудно перевести на современный язык сложившуюся в другой культуре сложную образно-символическую систему. Говоря о необходимости развивать тысячелетнюю традицию «самораскрытия» заложенных в первоначальных переводах образов, символов и идей, имею в виду