церковнославянский перевод, который только один и может служить основанием для дальнейшего совершенствования славянского (русского) перевода: не греческий и не синодальный, который (для своего времени!) уже до конца развил заложенные в церковнославянском переводе «образы», иногда буквально раскрыв их парафразой или с помощью распространителей.
Возвращение к традиции, ориентация на тексты типа Геннадиевской библии было бы наилучшим решением вопроса. Непременное изучение всех списков Писания, дошедших до нас начиная с XI в., считаю бессмысленно позитивистским начинанием. Только в церковнославянском тексте (не языке — но тексте) традиция развития языка еще не закончилась в том смысле, в каком говорит об этом А. А. Потебня: «Только в силу того, что содержание слова способно расти, Слово может быть средством понимать другого» — это слово-символ, т.е. идеальный знак, а поскольку вообще «мысль направлена словом» (Потебня), становится ясной мировоззренческая функция синкреты-символа.
Говоря же собственно (и узко) о лингвистической стороне дела, т.е. оценивая церковнославянский как «высокий стиль» современного русского словаря, имею в виду именно русский перевод Писания, поскольку язык его (понимаемый как система и как код) совпадает с системой современного русского языка, а в лексическом отношении они находятся в дополнительном распределении, восполняя друг друга (говоря условно) как высокий и средний стиль; специалисту ясно, что на лексическом уровне, и особенно по словообразовательным моделям и по фразеологии, русский перевод Писания тоже соотносится с русским языком (еще сто лет назад говорили о «русском и церковнославянском словаре» как общей сумме русского лексикона). Более того, естественное развитие современного русского языка показывает его зависимость от норм того самого церковнославянского, который мы столь легкомысленно сочли окончательно засохшей ветвью славянского языка: почти все важнейшие термины науки, вновь возникающие кальки, слова отвлеченного значения и т.п. составлены по принципам этого языка и с участием характерных для него морфем, а грецизированные синтаксические конструкции заменяются латинизированными. Именно поэтому язык науки и становится сегодня своего рода заменой церковнославянскому по сакрализованной своей функции.
2. На сравнении некоторых фрагментов из 10-й главы Евангелия от Матфея, представляющих типичные образцы этого текста, по разным переводам и редакциям и в сопоставлении с параллельными чтениями по тем же рукописям (на фоне их греческого оригинала) я хотел бы поставить несколько общих проблем, связанных с соотношением между древнерусским литературным языком и церковнославянским языком русского извода, вплоть до стабилизации последнего в законченном виде (современного церковнославянского).
Выбор для наблюдения именно евангельских текстов объясняется несколькими причинами, в том числе и связанными с языком: большинство выражений этого текста стали идиомами русской речи; ср. из числа представленных в 10-й главе:
1) «нет ничего сокровенного, что не стало бы явным»,
2) «отрясите прах с ваших ног»,
3) «будьте мудры как змеи и кротки как голуби»,
4) «ибо трудящийся достоин пропитания»,
5) «ученик не выше учителя»,
6) «мир дому сему» и пр.
Вообще говоря, подобных идиом (библеизмов) в нынешнем словаре насчитывается около 800, они по-прежнему влияют на наше сознание, создавая подтекст современной культуры. Если же добавить сюда краткие выражения типа «образ жизни», «под солнцем», «тихая жизнь», «еле жив» и сотни других, это влияние — особенно евангельского текста — окажется более значительным, чем мы можем себе представить (не говоря уже о сотнях парафраз на евангельские темы). Правда, многие из них в бытовом отношении искажены и часто связываются не с теми местами Писания, в которых они на самом деле находятся; ср., например, «страха ради иудейска» (Ио. XIX, 38) или «довлеет дневи злоба его» (Мтф. VI, 34).
Конечно, всегда существовало упрощение евангельских выражений, и даже классическая русская литература отразила это. Например, в одном из рассказов Ив. Бунина — понимание неграмотным крестьянином строки из 93-го псалма: «востань судии земли» (в славянорус. судяй, в церковнослав. судья по происхождению — архаическая форма имени — судии). Однако до искажений типа современных газетных дело никогда не доходило; ср. «гласность вопиющего в пустыне» (причем и «пустыня» понимается буквально). Не состоит ли и «перевод» на современный язык именно в подобном разрушении смысло-образа старинных выражений-идиом?
Сопоставление текста по Остромирову евангелию 1057 г., Мстиславову евангелию ок. 1117 г., Чудовскому Новому завету ок. 1355 г., Геннадиевской библии 1499 г. и Острожской библии 1581 г. показывает, что некоторые из приведенных идиом в законченной словесной форме сложились уже довольно рано, хотя и они по-своему впоследствии были связаны с основными изменениями древнеславянской грамматики. Вот два примера.
3. Выражение «мир дому сему» сложилось давно и во всех списках, редакциях, переводах и пр. всегда подается именно в этом виде: Мир дому сему (Мтф. X, 12 и Лк. X, 5). Между тем это новая форма имени: в дат. падеже ед. числа — форма домови. Высокий стилистический и семантический статус имени приводит к употреблению именно такой формы в Евангелии — дому. Возможно, под влиянием подобных евангельских текстов и происходило закрепление новых грамматических форм во всех аналогичных случаях — первоначально как формальное разграничение одинаково возможных, т.е. вариативных, форм славянского языка; высокий стиль профетической речи противопоставляется профанным речениям.
С чем это могло быть связано? Не забудем, что перед нами идиома — или ставшее на славянской почве идиомой афористическое высказывание. Тут важно каждое слово, выбор одного из них предопределяет поиск остальных. Например, в греч. ειρήνη τω οίκω τούτω местоименная форма τούτω, являясь формой дат. падежа, соотносится одновременно и с τουτο ‘потому, поэтому; с одной стороны — с другой стороны’, и с указательным местоимением ουτος; получается как бы игра слов, перекличка смыслов, переданная и в славянском переводе неожиданной формой с грамматическим значением определенности:
Такую сложную, таинственно шифрованную мысль с экспликацией противопоставления сложно было передать на славянский язык, единственный способ — формально обозначить противопоставление в существительном, изоморфном местоимению, что и проведено: дому — сему (не домови сему). Ср. то же в форме вин. падежа ед. числа (Мтф. Х, 34): принести мир на землю — в современном переводе; въврьщи мира... положити мира — Мстисл. ев. XII в.; въложити мира... въложити мира — Чуд. Нов. зав. 1355 г.; въложити миръ (bis)... — Острож. библ. 1581 г.; при греч. βαλειν ειρήνην επι την γην. Повторение текста в Лк. XII, 51 не изменяет этой славянской формы и даже сохраняет ее неизменной: яко мира придохъ дати на землю — Мстисл. ев. XII в., Чуд. Нов. зав. 1355 г. и Острож. библ. 1581 г. при греч. ότι ειρήνην παρεγενόμην δουναι εν τη γη.
Характер сочетания (управление падежной формы глаголом) дает возможность по-разному толковать славянскую форму имени, но различие в греческих конструкциях славянский перевод во внимание не принял. Он использовал наличные формы славянских слов для передачи все той же степени определенности, какая оказалась необходимой в переложении греческого текста со свойственными для него тонкостями в изображении оттенков действия. Ограничиваюсь общим указанием на древность в дублировании формы дат. падежа ед. числа дому — домови, не вдаваясь в объяснения происхождения и функционирования этих форм в древнерусском и старославянском. Это сложный вопрос. Отвергаю мнение о том, что уже в индоевропейском праязыке данное существительное относилось к типу склонения на *-о; скорее всего (как полагает, например, О. Н. Трубачев), оно одновременно входило в разные типы склонения в зависимости от значения; ср. и в древнейших старославянских текстах только для формы дат. падежа: домови в наречном значении (домой), дому — в значении адресата (сюда относится и обсуждаемое выражение «мир дому сему»). Для славянского исключено отношение слова к типу склонения на *-о; его принадлежность к склонению на *-й показывает структура древнейших производных (домъкъ, домовьнъ и пр.), а также акцентные характеристики. Исключение вообще касается только формы дат. падежа ед. числа — все прочие формы старого типа склонения на *-й хорошо представлены в парадигме. Семантические или стилистические причины раздвоения формы имеют сложный характер, что подтверждается и смежными примерами на других именах типа склонений на *-й. Так, существительное сынъ, как можно видеть на старославянских текстах, употребляется в форме сыноу в конструкциях с греческой формой вин. падежа (τον υιον — Ио. XII, 34; Мрк. VIII, 31), а сынови — в конструкциях с греческой формой дат. падежа (τω υιω — Ио. V, 22). Разумеется, в устойчивом сочетании слов, да еще в окружении аналогичных форм склонения, довольно рано возникло и закрепилось выравнивание типа: «Слава Оцу и Сноу и Дхоу Стомоу» — под титлами. Подобное варьирование форм не редкость в древнейшем переводе Писания. В конце концов, и «довлеет дневи злоба его» относится к этому ряду, поскольку закономерно сакрализованная форма дневи заменяет обыденные дьни или дьню.
Такие же примеры можно было бы привести и в отношении формы мира вместо миръ и пр., указанных в тексте. Ограничусь замечанием, что зависимость от греческой конструкции в первоначальных переводах требовала вариантности славянских форм, особенно форм имени, и наличие подобных форм способствовало адекватному переводу самого текста. Именно в подобной вариантности и лежит исходное звено литературности языка, поскольку вообще константный признак литературного языка — наличие вариантов. Это же явилось и причиной развития грамматической системы славянского языка, в котором стали наблюдаться сближения именных форм по прежде замкнутым и автономным классам склонения.