, хотя и оно градуирует по принципу сужения действия. В центре авторского внимания — зрительный образ, в котором перекрещиваются и субъект, и объект действия, и характеристика самого действия: «заметил» — «посмотрел» — «увидел». Последовательность передана разными глаголами с одним общим значением, но каждый последующий все более конкретен. Описание дано как бы панорамой: широкий план, средний план, крупный план. Одновременно как бы укрупняются объекты рассмотрения: пещера вдали — оконце в ней — ограниченные рамкой окна предметы и лица в пещере. Такова динамическая структура текста. Действия оказываются неравнозначными и с грамматической точки зрения: узреста — моментальное завершенное действие, видеста — более важное длительное действие, смысл высказывания и оправдание всего текста вообще; после того как это рассмотрение закончено, автор употребляет уже не личную форму аориста, а причастие соглядавъ, которое также передает завершенное действие, однако второстепенное по отношению ко всем предыдущим «точкам зрения». Это отстранение личных форм от причастия совершенно оправдывает использование Кириллом на фоне общеславянских (в том числе и старославянских) зрети и видети также более редкого глагола глядети, который обычен для мораво-паннонских и древнерусских текстов (переводных и оригинальных; старославянские рукописи, кроме Супрасльской рукописи XI в., обычно избегают этого слова). «Неканонические» слова Кирилл, как правило, использует для воссоздания заднего плана своего повествования, органически вплетая их в общую ткань текста, но не выдвигая вперед. Чтобы яснее представить себе характер стилистической разработки в текстах Кирилла, всегда органически связанной и с темой конкретного повествования, и с присущим ему индивидуальным стилем, сравним приведенный отрывок с древнеславянским переводом «Истории Варлаама и Иоасафа», ставшим источником для данного описания Кирилла. Тексту Кирилла в этом отрывке соответствует следующее: «Видѣста свѣта зарю от(ъ) нѣкоего оконца сиающоу и на сію зряще, приидоша и видѣста подъ землею нѣкое яко пещероу жилище, въ неи же сѣдяше моужъ... Сущии же съ ц(а)ремъ на мнози таковыхъ смотряюще дивляхоуся... и рече ц(а)рь первосъвѣтникоу своемоу...» Именно этот перевод соответствует греческому оригиналу, в частности, и интересующие нас глаголы: ειδον... και ταύτη τούς οφθαλμούς επιβαλόντες, βλέπουσιν... επι ώραν ικανήν ταυτα κατανοουντες, εϑαύμαζον... Этих глаголов, следовательно, значительно больше, чем три, и они могут повторяться в тексте. Пластичность изображения у Кирилла достигается также единством образа действующего лица: все три глагола связаны с описанием действий царя (его одного или со спутниками), тогда как в оригинале действие перебивается: то царь, то сущие с ним. У Кирилла именно царь ведет действие, все остальные персонажи находятся возле него, то удаляясь, то приближаясь к нему. Так с нагнетанием синонимов возникает как бы разложение одного и того же действия (царь и его приближенные смотрят) на ряд составляющих это действие моментов. Типологическую параллель этому представляет мораво-паннонский перевод Жития святого Вита: «Рече же о(ть)ць его: б(о)зи придоша въ храмъ, и въсмияся · и оконъцъмъ глядаше въ клѣть яко свьтяше ся · отвьрьзоста же ся очи емоу и видѣ · анг(е)лъ стоящь окрьстъ отрочате» (Усп. сб., л. 126а). Здесь также представлено троичное расслоение одного и того же процесса «смотрения», однако с иной изобразительной заданностью. Недоверчивое взглядывание в оконце сменяется как бы насильственным, со стороны, раскрыванием глаз, после чего начинается собственно само смотрение. Своеобразие этого текста заключается в том, что здесь два «неканонических» выражения противопоставлены одной нейтральной форме (видѣ), тогда как у Кирилла, наоборот, нейтральные по семантике и стилистике глаголы зрети и видети ведут действие, а «неканоническое» слово уходит на второй план. Это также характерно для Кирилла, обычно предпочитающего нейтральный или высокий стиль низкому, приземленному.
Очень часто триада-связка несет с собою внутренний, потаенный, смысл, понятный посвященному, но требующий интерпретации теперь. Вот начало заплачки Богородицы из четвертого Слова: «Свѣтъ мои и надежа и животъ, Сын и Бог, на древе угасе». Свет, надежа, живот — это символическое изображение знания, веры и жизни, обычная христианская символика, которую ниже, в следующем отрывке заплачки, варьируя эту мысль в новой триаде, автор как бы расшифровывает, возвращаясь к ней еще раз: «ныне мое чаяние, радости же и веселия, Сына и Бога, лишена быхъ». Соотнесены надежа — чаяние (русизм надежа и болгаризм чаяние), русизм живот — с описательной и книжной передачей той же вечной жизни: радость и веселие. Иногда внутренний смысл триады от современного читателя настолько скрыт, что только скрупулезное изучение всего лингвистического контекста с непременным учетом троичности каждого построения может помочь в расшифровке текста. Здесь мы сталкиваемся примерно с тем же положением, что и в случае с уже изученной Д. С. Лихачевым стилистической двучастностью псалтирных текстов, построенных по принципу антонимических противопоставлений («стилистическая симметрия»)[174]. В качестве примера рассмотрим возникающие при этом трудности интерпретации на одном отрывке — на самых первых словах первого Слова Кирилла Туровского: «Велика и ветха сокровища, дивно и радостьно откровение, добра и сильна богатьства...»
«Вступление — часть речи, которой Кирилл Туровский придавал, и не без оснований, большое значение: текст хранит следы очень тщательной, заранее обдуманной работы. Кирилл, конечно, не мог не понимать, что успех речи в значительной мере зависит от того, как вступление будет построено. Здесь надо было сказать нечто такое, что, не предвосхищая содержания Слова, тем не менее могло положить ему основание, притом сказать так, чтобы сразу же привлечь внимание слушателей, заставить их насторожиться»[175]. Это оправдывает и наше особенное внимание к вступлениям в поэтическую тираду Кирилла Туровского.
В приведенном вступлении ритм налицо, он содержится уже в попарном повторении грамматических типов слов — прилагательных и существительных. Однако в целом эта фраза воспринимается чисто риторической: звучная увертюра к теме, не больше. Потускневшие к нашему времени семантические характеристики слов только отдаленно напоминают об этой силе: здесь все масштабно, крупно, монументально. Великий... дивный (т.е. божественный)... сильный... Пожалуй, в современном языке трудно подыскать соответствующие этому поэтическому тексту эквиваленты; может быть, поэтому мы и не воспринимаем его поэтичности.
Первое, что останавливает внимание: попарное сочетание именно данных определений необычно для древнерусских текстов, представляет собою как бы излом традиционных, столь обычных в то время и любимых проповедниками парных конструкций. В употреблении подобных дублетов (синонимов) можно установить по крайней мере три типа. Первый, самый простой, — это соположение синонимов или дублетов, используемых для усиления поэтического эффекта; так, неизвестный переводчик (или переписчик?) апокрифического Откровения Авраама ставит рядом слова жертва треба, чтобы усилить отрицательное отношение героя к языческому жертвоприношению. Такой неловкий прием неприемлем для Кирилла. Это чисто внешний поиск формы, вдобавок русское слово треба и церковнославянское слово жертва у Кирилла дифференцированы в соответствии с общим дуализмом его поэтического языка, ср.: «днесь... вся новая господеви приносится: ...и от крестьянъ требы, и от иереи с(вя)тыя жертвы». Налицо противопоставление крестьянской требы священной жертве (хотя слово крестьяне здесь, конечно, употреблено в исконном значении ‘христиане’).
Второй возможный в древнерусской литературе тип усиления — это традиционный штамп, переходящий из текста в текст. Обычно в таком штампе соединяются близкие по значению, но различные по стилистической функции слова, которые, дополняя друг друга, как бы усиливают поэтический эффект речи: радость и веселие, дивно и славно, добро и лепо, сильна и славна, велика и славна, ветха и древня... Уже из перечисления видно, что именно таким типом сочетаний и воспользовался Кирилл в своей тираде, однако с одним отклонением: он перемешал внутренние связи, ассоциации, которыми опутаны были в глазах его современников указанные соединения слов, становившиеся от частого употребления штампами. Он убрал дублетность. Велика и славна, дивна и славна, сильна и славна — в каждом из этих сочетаний непременно присутствует в качестве составной части слово славна; оно привычно входит в данный набор штампов, оно и воспринимается в данном тексте как заложенное в его подтексте — на основе обычной ассоциации, связанной с частым употреблением подобных сочетаний. Слово славна безболезненно можно было убрать, поскольку оно само по себе предполагается и представляется в каждом элементе триады. Так возникает необычное для древнерусского текста соединение слов: велика и ветха; особенность этого типа сочетаний в том, что в подтекст уходит не только второстепенное значение каждого из слов сочетания (как в случае веселие и радость), но также и основное значение общего для двух прежде самостоятельных сочетаний велика и славна, ветха и славна слова сокровище. Вместе с тем это и намек на хорошо известное сочетание ветхий великъ день ‘древняя, еврейская пасха’ (отмечено, в частности, уже у Иоанна экзарха Болгарского) — небольшой излом сочетаний, за которым скрывается и общий смысл темы (в этом Слове речь идет об Антипасхе).
Если рассмотреть значение каждого слова, входящего в сочетание, можно обнаружить еще одну закономерность: все они кроме общего славянского (обычного также и для церковного языка) имеют также и новое, характерное только для русского языка (уже в XII в.) значение (или оттенок значения).