Слово и дело. Из истории русских слов — страница 9 из 161

белый свет, красно солнышко.

Однако накопление постоянных эпитетов со временем дало толчок свободной сочетаемости имен с любым случайным признаком, выраженным в прилагательном. Эпитет стал важным средством постепенного выявления самых разных признаков для последующей проверки их в опыте и в соотнесении с реальностью. Украшающего, т.е. узко «художественного», эпитета древнерусская литература не знает (как и устное народное творчество).

Так, эпитет у Епифания Премудрого — это последовательное нагнетание близкозначных определений при одном имени (но иногда и имена при этом варьируют в своей неоднозначности), поскольку сознательно ставится задача: выявить наиболее достойный и точный признак, выражающий сущность символа (имени) в характеристике Сергия Радонежского:


Како да таковый святый старецъ, пречюдный и предобрый...

Како тихое и чюдное и добродѣтелное житие его...

Житие его чистое и тихое и богоугодное...

и т. д.


Традиционное сочетание чюдо-диво или дивится-чюдитися в тексте Епифания как бы расколото пространством текста, переводом описываемого в слова другой части речи (здесь — в прилагательное, обозначающее признак), выделением из постоянного признака (=постоянный эпитет) чюдный вторичных, видовых по соотнесенности с ним признаков (святый, добрый и др.), т.е. происходит построение определений на базе постоянного эпитета, который в результате утрачивает свой отвлеченный смысл. Поскольку каждая «связка поляризации сем» в контексте Епифания всегда трехчастна (это общая особенность поэтики Епифания), первым стоит определение святый (высшая степень качества этого рода в христианской символике), и тогда все последующие в трехчастном построении уже не могут быть стилистически «ниже», чем святый, и происходит усиление с помощью префикса: пречюдный, предобрый. В каждой из последующих триад (возникающих по мере развития темы на фоне прочих тем) заменяется один из приведенных эпитетов, а два остающихся связывают новый рефрен с предшествующими; но одновременно с тем последнее определение в каждой триаде еще раз усиливается сложением (добродѣтелное, богоугодное).

Говоря о создании церкви, Епифаний описывает ее качества также общими словами, которые не вышли за уровень эпитета, но в сводном перечне исходных «парных сочетаний» создается уже описание определениями:


…юже сотвори высоку и хорошу,

юже устрои красну и добру,

юже изнаряди чюдну и дивну...


В сущности, именно этот способ выявления ведущего признака и называют по старинке «плетением словес», имея в виду форму текста и опуская его смысл. В действительности же перед нами вынужденный обстоятельствами поиск устойчивого определения и жизненно важного термина; и то и другое скрыто еще в неопределенной массе символа. В частности, после такой необходимой работы привычными стали терминологические сочетания типа святой отец, доброе дело, чистое житие и др. (терминологический характер их подтверждается и инверсией: определение перед определяемым именем).

Увеличение адъективных словосочетаний создает модель порождения терминов и образных выражений: серый волк — эпитет вследствие эмоционально представленного типичного признака (другой масти волка нет); серая лошадь — термин (логическое определение) на основе внешне важного определения; серый человек — образное (переносный смысл) выражение, свойственное новому времени.

Таким образом, мы рассматриваем последовательность смещения значений «в направлении к эпитету»: символ растолковывается уподоблением в перифразе, раскрывается сравнением в метафорическом сравнении, и наконец, текст полностью освобождается от символа в различных проявлениях эпитета-определения. Чем ближе такой эпитет к художественному украшению, тем меньше он относится к проблематике исторической стилистики, становясь предметом поэтики. Но в действительности только лишь «украшающего» нет ни одного определения — и как только троп теряет связи с собственно языковым процессом, он перестает быть предметом исследования стилистики. Придуманный, авторский эпитет — тенденция развития образности «на излете», собственно штамп художественной образности. Модель создана языком, и историческая стилистика изучает становление сменяющих друг друга моделей образного развития словесных значений, но частичные, частные проявления этой модели уже неинтересны.

Точно так же исторической стилистике важно установить последовательность и способы образования метонимических и метафорических значений, возникающих в тексте. Точно так же и здесь сталкиваемся прежде всего с определенными этапами развития понятия, выраженного в слове.

Обнаружено, что русская эпическая культура, как и вообще оригинальная древнерусская литература в целом, широко использует метонимию, почти не прибегая к метафоре (если не считать заимствованных в результате перевода и пока не раскрытых посредством перифразы метафорических сочетаний)[18]. Основные отличия метафоры от метонимии известны.

Комбинирование смысла слов на основе соединения или разделения (части и целого, рода и вида, смежных позиций и т.д.), т.е. синтагматический процесс в речи, дает метонимию, отбор значений на основе сходства или контраста, т.е. парадигматическое соотношение признаков в контексте, дает метафору. Если метонимия в смещениях смысла затрагивает объем понятия (сколько денотатов можно указать с помощью выражающего его имени) и приводит к сужению смысла, то метафора, наоборот, связана с расширением смысла, поскольку в переносном значении затрагивает содержание понятия (сколько признаков включает в себя понятие о денотате). По этой причине метафорическое слово узнается по контексту, а метонимический перенос системен: например, каждое слово, обозначающее вместилище, в принципе может обозначать и наполняющих его особей, ср. дом, гнездо, аудитория и т.д.

Метонимия ближе к символу, чем метафора, поскольку метонимия — знак, заменяющий опущенное («все флаги в гости будут к нам» = иноземные корабли), а у метафоры устранена не только зависимость двух членов сравнения (как у метонимии), но и сама двучленность (ср.: «горит восток зарею новой»). Но всякую метафору можно развить в сравнение, восстановив второй член («горит восток, как пожар»), а метонимию — нет (флаги — кораблей). Вот почему совершенно прав Б. А. Ларин: «Того, что когда-то называли поэтичностью (древнерусских текстов. — В. К.), а мы теперь назовем метонимической символикой языка, в пространной редакции (Правды Русской. — В. К.) меньше, чем в краткой»[19]. Так, выражение «даться на ключ» — пример символики, а не литературный образ, это древняя черта языка, характерная для конкретного мышления: поскольку в языке нет терминов отвлеченного характера, суть дела выражается «предметно», т. е. следует привязать к поясу хозяйский ключ и служить «дому»[20]. Когда синкретизм формулы, понятия и ритуала (действия) со временем распадается, возникает символ с ключевым словом (ключ) и требуются средства для истолкования символа. Возникает некая образность выражения, но, как правило, метонимического характера.

Относительно образности древнерусского текста — вопрос особый. В древности такой образности могло и не быть в слове, которое с течением времени изменило свои значения, так что в традиционной формуле, сохраняющей исконное значение ключевого слова, создается видимость переносного значения. Примеров обратной метафоризации довольно много в древнерусских текстах, которые мы воспринимаем как «образные», но которые в момент их сложения образными не были. «Живописными» выражениями почитали историки литературы такие, например, «метафоры»: «имѣниемъ кипяше», «память его с шюмомъ погыбе», «враномъ играющимъ» и др. Прямое значение слова сохраняется в архаических выражениях, т.е. кипети — быть в избытке, в излишестве; с шумомъ — с отголоском, с молвой (собственно — с эхом); играти — издавать звук (если здесь не искажение текста: «и грающимъ»).

В древнем тексте сквозной развернутый символ мог стать текстообразующим элементом (как в «Слове о законе и благодати» символика «закона» и «благодати»); метонимия же, которая призвана развить символ, такой функции не имеет. В современных художественных текстах, напротив, метафора может стать текстообразующей единицей (развернутая метафора).

В древнерусской поэтической системе метафора первоначально не играла особой роли как способ создания оригинального образа, поскольку (как показано на развитии эпитета) характер языка не готов был к выражению признаков отвлеченно от определяемой вещи.

В символических сопоставлениях важно отождествление (подобие), а не сравнение, на основе которого развивается метафора (в Слове о полку Игореве герои отождествляются с природным миром, а не сравниваются с его силами). Для осознания метафоры необходимо четко разграничивать абстрактное и конкретное, чего древнерусские языковые формы еще не могли предоставить; уровень абстрактности представлен в древнерусском языке отвлеченными признаками типа «белый свет». Наконец, для восприятия и конструирования метафоры необходимо уже сознательное разграничение одушевленного и неодушевленного, а в русском языке категория одушевленности сформировалась к XV в. Те же самые условия формирования метафорического мышления свойственны всей европейской культуре эпохи средневековья[21].

Последовательные этапы специализации признака в исходном символе, данные в образных формах (перифраза — эпитет — сравнение — метафора), явным образом пересекаются с развитием понятия, содержание которого также является определенным набором признаков. Метафорический эпитет через сравнение также порождает метафору, ср.