Слово и дело. Из истории русских слов — страница 93 из 161

Можно проследить, как от века к веку изменялся язык проповедников, он шел в ногу с развитием самого древнерусского языка. Конкретность высказывания позволяла отступать от высокой книжной традиции также и в отношении к лексике и грамматике. Создавался свой канон стиля, в житии ориентированный на средний стиль. Творения Илариона или Кирилла Туровского, переписываясь веками, почти не изменялись стилистически. Во времена Аввакума это уже невозможно, и сам автор за свою жизнь несколько раз изменяет свое отношение к стилю своих творений. Аввакум изменяет форму, поскольку изменился и «природный наш язык». Заслуга Аввакума не в том, что он «вяканье» сделал компонентом серьезного литературного стиля (он не сделал этого окончательно и постепенно отошел от обнаженности народной речи), да и без развития предшествующей традиции жанра он не был бы понят современниками. Заслуга Аввакума в том, что он сумел такое «вяканье» возвысить до уровня нормальной речи, т.е. не просто уравнял «подлый стиль» с традиционным риторически-книжным, но и показал его важность, образцами своего текста доказав его силу как средства внушения. Принцип демократизации языка вообще лежит вне литературных и лингвистических сфер стиля и его модификаций, он определяется преобразованием эпохи. В результате работы Аввакума маркированным, отмеченным как «непотребный», но все же уже замеченным стал стиль, до тех пор совершенно незаметный, более того — принципиально не замечаемый, непризнанный, поскольку он, в отличие от высокого стиля абстрактной панхроничности, служил для выражения практического действия, а не высокого деяния, конкретной личности, а не всеведущей вечности, короче — был языком бытового плана. В XVII в., когда изощренность техники заменилась изощренностью языка, следовало подумать, каким образом можно обойтись наличными средствами народного языка, не опускаясь при этом до бытового разговора.

Решительность, с какою Аввакум поначалу вверг текст своего Жития в пучину «вяканья», а затем незаметно повернул этот текст в сторону среднего стиля, показывает, что путь этот сам писатель прошел довольно быстро, воспринял сознательно задачи, которые стояли перед русским писателем его времени, и произвел предварительную работу по отбору языковых средств, которые можно было бы отнести к числу элементов среднего стиля. Пока такая работа не произведена практически, в образцовых текстах, невозможно было бы приступить к теоретическим рассуждениям относительно языка и стилей в художественном тексте.


ЯЗЫКОВЫЕ ФОРМЫ «ПЛАЧА» В ЛИТЕРАТУРНЫХ ТЕКСТАХ XVII века

«Плач» как жанр, свойственный и народной, и литературно-книжной традициям, интересно проследить во взаимоотношении различных стилевых средств, использованных в этом типе литературных текстов. По происхождению плач — всего лишь компонент более ранних литературных жанров. В житии, например, плач всегда переходит в похвалу (с XVI в. это стало уже традицией), а в повести — в молитву. Функциональная амбивалентность плача интересна как возможность совмещения разностильных элементов еще в тот момент развития литературного языка, когда о «стиле», в сущности, еще и речи не было. Да и сам плач как жанр раздваивался в зависимости от объекта причети: о конкретном человеке говорили самым простым языком, русским, но литературно обработанным; обобщенные персонификации все более отвлеченного идеального характера требовали высокой речи, и здесь складывался свой формульный тип.

Примечательно, что простую речь в формах народного плача литература XVII в. связывает обычно с женщинами, которые фактически не знали высокого «славянского языка». Тем не менее и в их художественно обработанную речь уже включаются книжные формулы — по традиции. Сравним языковые формы двух плачей XVII в.

Плач матери (Марии Нагой) о царевиче Димитрии:


И возопи она государыня громко велиимъ гласомъ:

— Увы мнѣ, бѣдной вдовѣ! увы мнѣ, горкой и безмочной! Как сие дѣло сотворилось, кой злодѣй дерзнулъ сего сущаго младенца погубить и неповинного агньца неповинную кровь пролить? Кому он, государь, зло сотворилъ? О горе мнѣ, бѣдной и горкой вдовѣ: первое государя своего царя и великого князя Ивана Васильевича осталась, и потомъ, бѣдная, возлюбленным своимъ чадомъ утѣшалась и печаль свою и кручину имъ, свѣтом своимъ, забывала и впередъ у господа Бога об нем милости просила, и кормилца себѣ ожидала, а нынѣ х чему я, окаянная, достойна, кто меня воззоветъ материею, кѣмъ себя утѣшу, чего мнѣ ожидати, кромѣ своего безчеловѣчия? О горе мнѣ, бѣдной, о погибѢли сына моего! О свѣтъ мой, драгое мое чадо, како еси меня оставилъ въ бѣдѣ сей сущей, кому приказалъ утѣшать меня? Востани, милое мое чадо, и призови убойцовъ своихъ, да и меня съ тобою погубятъ! Не могу на тебя, свѣта моего, мертва зрѣти и безъ тебя жива быти не хочю! Имѣвши, милое мое чадо, дерзновение къ господу Богу, помолися о мнѣ чтобъ мнѣ съ тобою вкупѣ умереть. О злые душегубцы! Чего ради меня прежде не погубили? что он вамъ, государь, зло сотворил? какую неправду учинилъ сей сущий незлобивый младенецъ? Азъ бо вамъ всѣмъ зло сотворяю, — за что меня пощадили, а такого незлобиваго агнца напрасно закололи? Молюсь вамъ, бѣдная вдовица, не оставте и меня живу, да не разлучайте и меня съ моимъ свѣтом, дайте мнѣ съ ним вмѣстѣ умереть!

И много она государыня кричавъ и причитавъ и жалостно и умилно глагола[213].


Совмещение делового и книжного стиля в данном случае очень заметно. От народно-поэтической основы текста остался только тематический каркас, который наполняется либо традиционно книжными оборотами, либо штампами делового языка того времени.

Этот текст окружают повествовательные аористы, они подводят к монологу-плачу (возопи) и выводят из него (глагола), служа формальными границами самого жанра в составе повествовательного целого. Синтаксическая перспектива текста обходится без единой причастной формы, которых много вокруг плача, и вообще избегает сложных синтаксических конструкций, тем более книжных. Сам плач построен на разговорных перфектных формах, которые перемежаются с формами презенса, императива и простого будущего. Из 30 сказуемых половина — перфекты, причем во 2-м лице даже с ecu — свидетельство того, что автор сознательно употребляет перфект именно в этой части повествования, поскольку даже согласно Грамматике Мелетия Смотрицкого вспомогательный глагол сохранялся только при форме 2-го лица. Между тем правила относительности времен не соблюдаются, они уже неизвестны. Глагольные формы распределены стилистически, но пока по правилам книжного текста: «художественное настоящее причети замкнуто» — это «надвременное настоящее»[214]. Тексты XVII в. показывают развитие в сторону дифференциации значений презенса, но «художественное» и реальное время здесь еще не расчленены.

Поскольку стилевая манера исполнения явно «свободная» и тип текста не получил еще цельного стилистического образа, встречаем частые повторения одних и тех же слов или оборотов, и автор, не заботясь о поиске синонимов, не стесняется повторять одни и те же слова, хотя смысл их меняется, например, противопоставить дѣло сотворилось — зло сотворилось, и второе повторить несколько раз, как бы в забывчивости множить выражение о бедной и горькой вдове (в вариациях) и т.д. Традиционные формулы разбиваются включением не свойственных им определений, что очень похоже на влияние со стороны книжных стилей (в разговорной речи предпочитают глагол). Так, сочетание неповиннаго агньца как бы «переводит» традиционный образ «незлобивого агньца», но этот последний вплетается и в характеристику самого Димитрия: сущаго младенца, сущий незлобивый младенецъ. Смысловое задание лексических поновлений понятно, как и необычное сопряжение причастия сущий: въ бѣдѣ сей сущей — сего сущаго младенца (это старое искажение исходной формы съсущаго — молоко матери).

Обращение к погибшему отроку варьируется в зависимости от происхождения оборота: то возлюбленное чадо, то милое чадо, то драгое чадо — отражение книжных, народно-поэтических и контаминированных на их основе (драгое) выражений, в конце концов переходящее в традиционное выражение свѣтъ мой — также смешанного происхождения (в его основе лежит калька с греческого). Образно-символические контаминации такого рода нередки и в современной народной поэзии.

Формальная сторона текста также выдает попытку сознательно регламентировать архаизмы и новые формы, хотя пока это делается не в зависимости от стиля, а исходя из происхождения синтагмы, ср. последовательное окончание прилагательных в род. падеже на -ого, но сущаго младенца, незлобиваго агньца в традиционно книжных оборотах. Инфинитивы все разговорного характера (на -ть), а формы настоящего времени уже книжные (на -тъ). И в данном случае точнее было бы сказать, что это новые флексии московского койне, обязанные влиянию северных говоров, но в традиционном тексте это, конечно, контаминация книжных и русских форм. Новый язык создается на основе схождения тех формальных вариантов, которые совпадают друг с другом, а не различаются, т.е. -ть/-тъ в русских говорах и -тъ в книжных текстах: предпочтение отдано форме с -тъ, и тогда -ть становится диалектной формой. Обычно и употребление сокращенной формы -сь, хотя в устойчивом выражении молюся вамъ сохраняется полный вариант книжного типа. В служебных словах то же самое, предпочтение отдается контаминированной, т.е. «литературной», форме, ср. чего ради, а не книжное чесо ради и не разговорное чего для.

Фонетические формы также целиком русские (безмочной, хочю, кой, убойцовъ и др.), хотя в устойчивых формулах могут встретиться и архаические, ср.