Слово и дело. Из истории русских слов — страница 94 из 161

азъ бо в традиционном обороте речи.

В зависимости от синтагмы употребляются и полногласные/неполногласные формы. В авторской речи вообще преобладают усредненно неполногласные, ср. гласомъ, а в самом плаче традиционный оборот драгое мое чадо и книжное слово младенецъ, тогда как глаголы — подвижная часть любого древнерусского текста — всегда полногласные, ср. ангца закололи, вкупѣ умереть; наречные формы, как семантически не столь важные, варьируются в зависимости от контекста: впередъ милости просим — бытовое выражение, прежде не погубили — книжное.

Требования ритмики, важные в плаче-молитве, вызывают к жизни «пустые» с грамматической точки зрения морфемы: возоди, востани, сотворяю и др. с обязательным гласным в префиксе, ставшим обычным в народной поэзии, хотя разговорная речь их не допускает. Двусмысленность некоторых форм повелительного наклонения проявляется в столкновении сочетаний да погубятъ и да не разлучайте; это, конечно, не императив в прямом смысле слова, а тоже ритмическое восполнение с модальным усилением.

В плаче о князе Скопине-Шуйском народные элементы речи еще больше усиливаются. К концу века расхождение между народным и книжным вариантами уже настолько значительно, что монолог женщины и окружающая его авторская речь стилистически совпадают:


И как въсходитъ въ свои хоромы княженецкие, и усмотрила его мати и возрила ему в ясные очи: и очи у него ярко возмутилися, а лице у него страшно кровию знаменуется, а власи у него на главѣ стоя колеблются, — и восплакалась горко мати его родимая и во слезахъ говоритъ ему слово жалостно:

— Чадо мое, сынъ князь Михайло Васильевичь! для чего ты рано и борзо съ честнаго пиру отъѣхалъ? любо тобѣ богоданный крестный сынъ принялъ крещение не въ радости? любо тобѣ въ пиру мѣсто было не по отечеству? или бо тебѣ кумъ и кума подарки дарили не почестные? А хто тобя на пиру честно упоилъ честнымъ питиемъ? — и съ того тебѢ пития вѣкъ будетъ не проспатися, и колко я тобѣ, чадо, въ Олександрову слободу приказывала: не ѣзди во градъ Москву! — что лихи въ Москвѣ звѣри лютые, а пышатъ ядомъ змиинымъ измѣнничьим![215]


«Слово жалостно» — это и есть плач, причем совершенно народного стиля, былинное причитание «матерой вдовы» по сыне. Постоянные эпитеты еще не расположились безусловно каждый со своим именем и свободно перемещаются по тексту, но их характерные признаки уже определены и в скором времени должны превратить их в эпитет украшающий, постоянный. Честное питие мало чем отличается от почестных подарков, но формы слов пока различаются, потому что в основе их разные типы сочетаемости (подарки по чести, питье и пир же — в честь), крестный сын еще и термин реального быта; эпитеты отчасти не сошлись в противоположностях, отчего возникает неожиданная метафора: лихие люди в Москве — звѣри лютые, с опущением необязательного слова люди рождается образ зверей лютых — насельников стольного града, что подтверждается и употреблением краткой (предикативной формы) лихи; звѣри лютые (не дивии, дикие или какие-нибудь еще) тоже становится приметой фольклорного жанра, хотя происхождение сочетания — книжное. Краткие предложения, отсутствие причастных форм, инверсии разговорной речи, ритм повествования согласуются в едином построении «слова жалостна». Все формулы текста — живые, разговорные, пришли прямо из быта. Некоторые повторения (типа чадо милое — сынъ) обязаны все тому же столкновению формул разного происхождения, не до конца усвоенных жанром.

Центральным средством организации текста является глагол, именно к глагольным формам тянутся все остальные части речи, в том числе и единственная — наречного деепричастия: стоя употреблено в том же значении, что и борзо, страшно, горко. Однако, в отличие от предыдущего текста, перфект и презенс тут нерасторжимо слиты как «настоящее историческое» и «экспрессивно-прошедшее», они не различаются в выражении реального времени, потому что тексту плача выражение временных пределов действия противопоказано: речь идет сейчас, и действие происходит сейчас же.

Перераспределение фонетических форм также знаменует новый этап разграничения полногласных и неполногласных форм. Неполногласие обычно (такие формы немаркированы), поскольку и слова встречаются либо в авторской речи (власи на главѣ), либо в устойчивом сочетании (во градъ Москву), но слово хоромы не может иметь неполногласный вариант, потому что хоромы-то княженецкие, это не храмы честные. Смысловая дифференциация диктует выбор варианта, но нейтральным вариантом всегда остается неполногласный.

Воздействие со стороны деловой письменности на выбор стилистических средств при создании типичного «народного» текста в XVII в. несомненно. Иногда исполняется это весьма неумело, простым механическим согласованием частей, как это сделано в «поэтической редакции» Повести об азовском осадном сидении — молитва и плач осажденных турками казаков перед решительным штурмом:


Почали уже мы прощатся:

Прости нас, холопей своих далных, государь царь и великий князь Михайло Федоровичь, всеа России самодержец: вели, государь, помянут души наши грешныя! Простите, государи все патриархи вселенские [перечень]. Простите, государи православныя крестьяна; помените, государи, наши души грѣшныя со всеми родители, на позор мы учинили государьству московъскому. Простите нас, лѣса темная и дубровы зеленыя; простите нас, поля чистые и тихия заводи; прости нас, море синее. Прости нас, государь наш, тихой Донъ Ивановичь! уже намъ по тебѣ, атаману нашему, з грознымъ войским не ѣздить, дикова звѣря в чистом поле не стрѣливат, в тихом Дону Ивановиче рыбы не лавливать.[216]


Совмещение официального отчета с народной песней видно по стилистическим границам. Наложение разнохарактерных текстов оказалось возможным по ключевым словам: Михайло Федоровичь — Донъ Ивановичъ, государь царь — государь наш, простите — прости и т.д. Не все эпитеты и здесь стали постоянными (ср. тихие заводи и тихий Донъ), но уже каждое имя обязательно связано с типичным признаком выделения, как и любое имя «деловой» части текста, хотя и с другим стилистическим знаком. Собственно, по характеру эпитета можно судить о стиле, потому что в первом случае определения терминологизованы (великий князь, души грешные, патриархи вселенские, православные христиане), а во втором они выделяют образный признак как идеальное выражение сущности данного предмета (леса — темные, дубравы — зеленые, поля — чистые и т.д.). Способ выражения один и тот же, но смысл и направленность их разные. Составитель текста разницы этой еще не видит. Сходство же их в том, что пределы традиционных формул здесь расширены, и сами формулы могут, по существу, составить целый текст, ибо принцип нанизывания однородных членов бесконечен, структурная рамка не закрыта и может пополняться. Но чтобы не случилось полного разрыва между традиционной двух-трехсловной формулой и ее компонентами, происходит интересное преобразование внутри формул: прежде чем распасться на отдельные семантически независимые слова, слова эти восполняются только им принадлежащими определениями, и тогда разрушение формулы не кажется столь уж трагическим событием: возникают новые формулы-определения, функционально — отдельные слова, но семантически — одно слово.

Разрушение формул в книжном варианте жанра иное: не метонимической тавтологией (свет светлый, чисто поле и др.), создающей новые квазиформулы, а усилением синтаксических связей внутри традиционных формул (поэтому здесь много причастий и сохраняется аорист как нейтральное повествовательное время) и метафорическим переносом, всегда опирающимся на развернутое сравнение, ср. в Слове плачевном Аввакума:


Увы, светы мои, кому уподоблю вас? Подобии есте магниту каменю, влекущу к естеству своему всяко железное. Тако же и вы своим страданием влекуще всяку душу железную в древнее православие. Иссуше трава, и цвет ея отпаде, глагол же господень пребывает вовеки. Увы мне, увы мне, печаль и радость (!) моя осажденная, три каменя в небо церковное и на поднебесной блещащеся. .. Увы мне, осиротевшему! Оставиша мя, чада, зверям на снедение! Молите милостиваго Бога, да и меня не лишит части избранных своих! Увы, детоньки, скончавшияся в преисподних землях!.. Соберитеся, рустии сынове, соберитеся, девы и матери, рыдайте горце и плачите со мною вкупе другов моих соборным плачем![217]


Традиционные книжные формулы и здесь пронизаны народно-поэтической лексикой (теперь это обязательная примета жанра), но риторический характер всех построений и наличие книжных слов выводят подобный текст за пределы народного плача. Это все тот же отвлеченный и максимально типизированный плач, который может быть использован по любому аналогичному поводу. Столкновение традиционных формул с опущением компонента приводит к оксюморону (печаль и скорбь + радость и веселье = печаль и радость!), формальные архаизмы (горце, рустии и др.) сохраняются намеренно.

Общее направление в развитии жанра повторяет то, что нам известно уже по жанру притчи[218].

По мере разрушения исходного синкретизма жанра происходит и дальнейшее расхождение текстов по языку и по формульности, что создает постепенно кристаллизирующееся различие по стилю. Во всех преобразованиях основным является текст — изменяется сначала он, затем — отношение к нему, тогда как разведение языковых форм (возникающих, новых, живых — и остающихся неизменными, старых, архаических) — всего лишь следствие, вытекающее из развития текста. Стилистически немаркированным, т.е. нормативно нейтральным, элементом все время остается народная речь, а маркированная «книжная», постоянно с ней соотносясь, постепенно, по мере развития живого языка, организуется в условный набор архаизмов (а в содержательном смысле — в набор штампов), т.е. цитат, формул в соответствующем словесном их наполнении.