[262], аптека, ветеринарная амбулатория, богадельня, приют для бедных детей. Был и городской сад. Действовали некоммерческие товарищества – Общество семейных вечеров (при нем театр), Музыкально-драматическое общество, Общество вспомоществования бедным учащимся (при нем столовая с общежитием для бедных учащихся) и Общество потребителей.
Без устали служила Чердынь российским уездным городом и как бы законсервировала в себе образ его северной ипостаси: над малоэтажной застройкой, почти сплошь деревянной (даже тротуары тесовые!), возвышаются простецкие белокаменные соборы постройки XVIII века[263]. Старообрядцев здесь хотя и большинство, но соборов больших у них нет. Зато внутри церквей – неожиданные, словно орган, – красовались когда-то деревянные, как у католиков, скульптуры. Потом их даже собрали в музей… в Перми! Тоже своего рода депортация.
5
Подплывая к городу, они не могли не восхититься его панорамой: город-то с силуэтом! Раскиданные по городским холмам маковки церквей и колокольня (а еще и водонапорная башня) господствовали над приземистой купеческой застройкой, языками добегавшей до самой реки. «Чердынь обрадовала нас пейзажем и общим допетровским обликом», – писала потом Н.М. Храмы еще сохраняли кресты и побелку, а то, что они большею частью были закрыты и «перепрофилированы» – с реки не углядишь[264].
И вот пароход, замедляя ход, причалил к Чердынскому дебаркадеру. Впереди оставалась развилка – направо заворачивала река, а слева, под тупым углом, в нее впадала, запутавшись в своих старицах, речка Чердынка.
Вдоль берега чернели и громоздились циклопические, рубленые из лиственницы дровяные амбары – бывшие купеческие (в них хранили соль и зерно). Тут же стояла и такая же почерневшая от времени деревянная мельница, а рядом электростанция[265]. Прямо от пристани, перпендикулярно берегу, уносился вверх глубокий овраг и с ним по тальвегу глиняная дорога – Прямица – такая крутая, что казалось: пойди сейчас дождь, никому и ни за что сходу ее не одолеть, несмотря на плитняк, которым она была выложена. Пешеходу же было и вовсе трын-трава: обочь Прямицы шел самый настоящий тротуар, даром что тесовый.
За мандельштамовской «пятеркой» и багажом новоприсельцев районный комендант Попков наверняка выслал подводу. Она доставила всех пятерых в районное представительство ОГПУ, располагавшееся в бывшем доме купца Могильникова – старинной каменной усадьбе на улице Ленина[266]. Самого товарища Попкова Н.Я. воспринимала как «типаж не внешней, а внутренней охраны, из тех, кто расстреливал и пытал, и за жестокость, то есть как свидетель неупоминаемых вещей, был отправлен подальше»[267]. Но это к нему и его регистраторам должен был, останься он в Чердыни, каждые пять дней наведываться О.М. Это ему предстояло решать, куда – в райцентр или куда поглуше – определить в пределах района столичного «писателя» и его жену. Ведь Чердынь – единственный на весь район город: грамотеев здесь и своих много!..
Но, сдавая непосредственно коменданту «личность осужденного», старший конвоир Оська поступил нестандартно. Он проинструктировал Попкова в том смысле, что об «етом поете» велено заботиться, после чего пошел на почту отбивать на Лубянку условленную телеграмму[268].
Всю дорогу Оська поражался тому, что в СССР, оказывается, можно получить срок, по его выражению, «за песни». Он допустил массу поблажек и отклонений от инструкции, хоть в чем-то, но облегчавших положение своих конвоируемых. Вот только от угощения домашними запасами, сколько бы им это ни предлагала Н.М., он строго уклонялся – запрещено.
Но после передачи «личности осужденного» с рук на руки «славные ребята из железных ворот ГПУ» перестали отказываться: «Теперь мы свободные – угощай…». Выпив и закусив, «тройка» зашагала вниз, к пристани, где ее терпеливо дожидался пароход.
6
Под воздействием слов начальника конвоя неслыханную для себя гуманность проявил и Попков. Он устроил новеньких одних в огромной и пустой угловой палате правого крыла на втором (самом верхнем) этаже просторной земской больницы. В соседних палатах лежали раскулаченные мужики из района – с запущенными переломами, с запущенными язвами – такие же бородатые, как и сам О.М.
Больница была едва ли не лучшим зданием в городе. Ее построили на средства местных купцов к 1913 году, то есть к трехсотлетию дома Романовых, и оборудовали по последнему слову тогдашней техники – горячей и холодной водой, рентгеновским аппаратом[269]. Располагалась она в доме 29 по улице… Сталина![270]
Ну не диво ли: человек, в чью честь она так называлась, отправил другого человека, в порядке чуда, – вместо того света на улицу имени себя!
Прибытие Мандельштама в Чердынь датируется строго 3 июня, когда в комендатуре при местном райотделе ОГПУ его поставили на особый учет и выдали ему за № 1044 удостоверение административно-высланного. Режим его наказания предусматривал явку в дом Могильникова каждые кратные пять дней – 1, 5, 10, 15, 20, 25 числа – для получения соответствующего штампика в этом удостоверении. Регистратором, возможно, был Миков – инспектор ОГПУ по ссылкам[271].
Мало того, называется имя человека, к которому Мандельштам, собственно говоря, и ехал – товарищ Попков, районный комендант[272]! Это к нему и его регистраторам, в должен был бы наведываться каждые пять дней Мандельштам, останься он в Чердыни (Это Попкову предстояло решать, куда в пределах района и срока определить «писателя» и его жену, ведь Чердынь – единственный на весь район город: грамотеев здесь и своих много!
Но отметки за 5 июня нет – видимо, из-за того, что О.М. «отметился» в Чердыни совершенно иначе: в первую же ночь, то есть с 3 на 4 июня, одержимый тюремными галлюцинациями и манией преследования, он выбросился из окна палаты, где его с женой так шикарно разместили…
Нервный, чувствительный, тонкий, «не созданный для тюрьмы» (автохарактеристика), Мандельштам явно не выдержал очной ставки с государственной карательной машинерией, заплатив за нее бессоницей, бредом, галлюцинациями и, наконец, – попыткой самоубийства.
«Прыжок – и я в уме», – так диагностицировал ситуацию сам поэт.
Женщина-врач (по характеристике Н.Я. – «встрепанная и очень злая врачиха») – это предположительно Мария Селиверствовна Семакова, замещавшая на время отпуска заведующего, А.М. Семакова, своего начальника и мужа[273]. Она констатировала у О.М. вывих правого плеча. Диагноз ее не был верен (правильным был бы перелом), но в период белых ночей электричество даже в больницу подавалось нерегулярно и рентгеновский аппарат не работал.
После «прыжка» Мандельштама с женой перевели в другое помещение – в небольшой и отдельно стоящий флигель, где размещался Красный уголок больницы. Каменный и одноэтажный домик – из окна уж точно не выбросишься.
В больнице Мандельштамы сдружились с одной эсеркой-кастеляншей – такой же, как и они, административно-высланной, но только с несоизмеримо большим жизненным опытом. Кастелянша еще раз даст о себе знать – в 1939 году, на Колыме, в лагпункте «Балаганное», судьба свела с ней Елену Михайловну Тагер, законспирировавшую ее в своих воспоминаниях под инициалами Е.М.Н. (возможно, сознательно искаженными)[274].
Е.М.Н. рассказывала Тагер об «одном писателе», Иосифе Мандельштаме, содержавшемся в чердынской больнице, где она работала. Он страдал, по ее выражению, «абсолютным психозом»: каждый день заново свято верил, что сегодня в шесть часов его расстреляют. И каждый день к шести часам начинал психовать – забивался в угол, трясся, кричал… Лечить его было нечем, но очень помогал описанный и Надеждой Яковлевной трюк: незаметно перевести часы на два часа вперед… Восемь часов – совсем другое дело, никто за ним не приходил! – и поэт успокаивался…[275]
Недавно установлены имена двух реальных кастелянш, работавших в больнице в это время: это Татьяна Алексеевна Коломойцева, административно-ссыльная дворянка из Новороссийска (принята на работу в 1931 г.) и Валентина (или Василиса?) Дмитриевна Казаринова[276].
7
С правой рукой на перевязи, заросший уже не щетиной, а густой трехнедельной бородой – Мандельштам выглядел по меньшей мере импозантно. Травматический психоз его не отпускал, и он все ждал определенного часа (шести вечера), в который его непременно должны были расстрелять. Но хуже всего было ночью: бессоница! И не та, творческая, когда все в тебе настроено на стихи, и ночь дарит тебе вожделенную «запрещенную тишь», а совершенно другая – болезненная и изнурительная, начавшаяся в дороге и перекидывавшаяся по мосткам тревоги за него к жене. Утомляли и белые ночи, но к ним быстро привык, – Чердынь и Петербург расположены почти на одной широте.
Рука у Осипа Эмильевича быстро заживала, хотя отныне и до конца жизни он был практически сухорук. Уже через несколько дней после «прыжка» он и Надежда Яковлевна начали выходить в город – прежде всего в тщетных поисках жилья. Заходили они, надо думать, и в музей, и в библиотеку, читали или покупали районную прессу.
Невозможно себе представить, чтобы они не заглянули в местный музей