Ребенок свидетельствует перед авторитетом, к которому прежде всего обращена его речь, о том что происходит в мире. Пользуясь своей способностью, в которой он не сомневается, способностью давать имена происходящему, он обличает действительность, указывает ее черты, произведшие на него впечатление. Потребность в таком деловитом обличении для ребенка, похоже, так велика, что он пожертвует ради нее своими временными интересами. Общаясь с окружающими, ребенок не подчиняет свою речь интересам этого общения, да и всякое общение для него это тоже в первую очередь обличение действительности перед держателем языка, только такое, в которое вовлечены еще и собеседники. Интересно, что постоянная апелляция к невидимому и неизменному авторитету не только не мешает общению, но может быть впервые только и делает его возможным. Это опять же касается и взрослого мира.
Подведем итог. Человеческий ребенок и до того как научится говорить не молчит. Уже его лепет независимо от того, имеют ли смысл отдельные слоги или нет, полон другим, более общим и глубоким смыслом обращения, причем вовсе не обязательно к ближайшему взрослому; не случайно дети лепечут и совершенно одни в пустой комнате. Лепет, язык общего чувства, отличается от зрелого языка культуры, разума и планирующей воли почти во всем кроме одного, но самого главного: и тот и другой язык в первую очередь показание, свидетельство о мире, каким человек его ощущает и видит.
Поэтому уже самое раннее общение ребенка со своим окружением проходит не под знаком просьбы, а под знаком вопроса. Ребенок посвящает язык, этот инструмент выявления лица мира, в первую очередь не удовлетворению своих инстинктов и потребностей и даже не своему приобщению к миру взрослых, сколько обличению этого мира, как если бы у младенца заранее имелось представление о том, каким этот мир должен быть. Представления такого у него конечно нет, но зато у него есть очень ранний навык выкрикивания, выпевания, разглашения своей ситуации, именования своей вселенной. Ребенок своим первым криком и лепетом, так сказать, выносит сор из избы; ни у кого не прося на то разрешения, он по-своему высказывается о мире, сообщает невидимому третейскому судье о своем самочувствии со смелостью, много примеров которой может видеть каждый во всяком новом пришельце в наш мир.
Почему так радует эта дерзновенная распорядительность ребенка, заранее уверенного в своем праве на равных судить о мире и сообщать о своих суждениях? Способность, едва придя в мир и еще совсем не разобравшись в его деталях, уже говорить о нем – пусть непонятно, но так, что остается лишь наполнить смыслом или осмыслить заранее готовое высказывание, – ощущается нами как залог того, что ребенок несет с собой мир не только в смысле вселенной, но и в смысле потенциального принятия действительности, примирения. Даже если после этого общение подростка с близкими не удастся, примет характер борьбы, причиной здесь будет всё то же спасительное для культуры ощущение молодым существом своего неотчуждаемого права на сообщение о мире как он есть, на свидетельство о его истине.
1974
Общение без индивида
Всё говоримое ниже относится только к воспитанию, принятому в культуре нашего типа, где взрослые как правило предлагают ребенку разделить с ними их мир, наслаждение и пользование им. Как обстоит или могло обстоять дело в других культурах, где преобладает дисциплина и школа, мы знаем плохо, причем больше потому что считаем не очень нравственным делом знать это, примерно так же, как считаем безнравственными опыты над людьми. Бескорыстно подарить ребенку наш мир – это собственно говоря действие, которое далеко не всегда осмысливается нами как таковое, но на котором строится по существу в нормальном случае всё дошкольное и семейное воспитание в нашей культуре. Связанный с такой самоотдачей вполне понятный и очень крупный риск часто вызывает глухой внутренний протест фундаменталистского толка, с соответствующими проектами перестройки воспитательного дела на какой-то иной основе.
На почве первого и самого важного подарка, подарка мира, вырастает то раннее, очень волнующее словесное общение, когда – речь идет о детях от года до примерно двух лет жизни – неоформленная индивидуальность ребенка вроде бы не позволяет считать его сколько-нибудь пригодным партнером для общения, предполагающего по-видимому отчетливое отличие ты от я, а между тем общение, хотя и особенного, с трудом осмысливаемого рода между детьми этого возраста и взрослыми проходит полноценно и многозначительно.
Происхождение почти всех первых высказываний можно без труда вывести из подражания, которое никогда не сводится к подражанию только речи взрослых. Возьмем пример. В возрасте год и месяц ребенок подходит к взрослому, цепляется за него и очень невнятно, коротко и тихо говорит: «адём». Было бы перенесением наших взрослых навыков на младенческий ум, если бы мы предположили, что малютка, усвоив смысл этого императива из словоупотребления взрослых, сам воспользовался им чтобы сообщить от себя о своем пожелании другому лицу, от которого зависит его исполнить. Тут происходит нечто более простое и непосредственное. Слово «пойдем», как его слышит ребенок, принадлежит к событию выхода на прогулку, и он произнесением этого слова заклинает событие, организует его, беря на себя упорядочивающую власть, пробно завладевая желательной ситуацией. Ребенок не столько обращается к распорядителю, сколько сам выступает хозяином происходящего.
Еще пример. В возрасте примерно года у ребенка появилось, а месяца через два вошло в период интенсивной отработки на в значении дай, бери, подними меня на руки. В этих трех функциях слово различается по интонации: в смысле бери произносится обычно отрывисто и деловито, без повышения голоса; в смысле дай звучит как приказ, часто громкий и нетерпеливый; в смысле возьми на руки это нередко протяжное, иногда очень горькое на с поднятием рук для большей убедительности, а то и с навертывающимися слезами из-за не раз повторявшегося печального опыта неисполнения соответствующего желания. Причина, почему эти очень, до противоположности, разные вещи обслуживаются одним и тем же словом, разумеется, не в неразличении им понятий дай – бери, едва ли в скудости словаря (уж для таких важных различий слова бы нашлись), и было бы совсем ошибкой думать, будто ребенок умудрился построить на слове на амбивалентное понятие, куда якобы входят полярные аспекты, противоположные моменты дать и взять. Дело снова гораздо проще. Суть и цель, к которой устремлен говорящий, во всех трех значениях словечка на всё-таки одинаковая: вручение. Конечно, направление вручения меняется очень небезразличным для ребенка образом, но на протяжении почти всего второго года жизни он просто не расположен пристально следить за точным обозначением этого направления и не ощущает особой нужды за ним следить: на для него ясный как солнце знак вручения, а уж кто кому что вручает, я ему или он мне, в восприятии ребенка остается деталью настолько само собой разумеющейся, что о ней нечего и говорить; в случае упрямой тупости партнера ее легко уточнить мимикой, жестом. Важна суть действия; распределение ролей между действующими лицами кажется излишним. Такими деталями как анализ, кто субъект, а кто объект, ребенок мало занят; само дело, в данном случае вручение, высится перед ним желанным ориентиром, и со словом на он берет это дело в свое распоряжение, оставляя другим – кому-нибудь, может быть самому же себе как-нибудь потом – разбираться в деталях.
Неразличение субъекта-объекта составляет часть младенческого нежелания разбираться в противоположных фазах возвратно-поступательных действий вообще: дай-возьми, открой-закрой, надень-сними. Царственное равнодушие к деталям, которые пусть сами позаботятся о себе, прямо-таки завораживает внимательного наблюдателя и создает немалую долю прелести детской речи. «Адеть тюба!», командует вернувшись с гулянья крошка в возрасте года и десяти месяцев. «Снять шубу?» участливо уточняет предупредительный взрослый. «Нять тюба!», не смущаясь повелевает младенец. Одеть, снять – какие мелочи, какие словесные изыски рядом с необходимым послепрогулочным церемониалом, таким очевидным и обязательным. Нет никакого сомнения, ребенок умеет или уж во всяком случае сумеет словесно разграничить противонаправленные вещи, но пока он предпочитает сосредоточиться на цельных сдвигах в своей действительности, на их убедительной сути, не занимаясь уточнением векторов сдвигов. Это невнимание к векторам распространяется и на стороны общения.
«Прости, прости меня, ты меня обрызгал!», восклицает двухлетний ребенок в ванной с настоятельностью в голосе, легко объяснимой тем, что ему на лицо и возможно за воротник попало несколько холодных капель. «Паты» (спасибо), девочка в начале второго года жизни с важностью произносит это слово в сопровождении благодарного жеста головой, когда она сама передает какую-нибудь вещь взрослому, и лишь очень редко – когда дают ей. Опять же: в мире ребенка и не без участия с его стороны происходят и остро осознаются как таковые оплошность в первом случае и действие дарения во втором. То и другое получает свое собственное и совершенно адекватное название, соответственно прости и спасибо. Кто перед кем виноват и кто кому благодарен – детали, при всей своей важности очевидные без всяких слов. Ребенок ощущает себя слишком безраздельным протагонистом всего происходящего в пространстве вверенной ему вселенной, чтобы уточнять распределение вины и благодарности по юридическим лицам. В конце концов он сам может и готов сыграть чью угодно роль. Его вселенная, так сказать, насквозь одушевлена, и лицо во всей этой вселенной, в том числе лицо права, скорее всего одно-единственное; как бы оно ни было сложно, будь оно даже слитным и переливающимся лицом матери, отца, бабушки, дедушки, еще кого-нибудь и самого ребенка, вместе взятых, ребенок всегда сильно отождествляет себя с ним.