Слово и событие. Писатель и литература — страница 32 из 71

Элементарные образы языка в практике языкового творчества соотносятся с предметами физической и социальной действительности, те в свою очередь ассоциируют друг с другом и с первыми; в результате возникают сложные языковые образы, представляющие собой вторичные, третичные образования по степени удаленности от элементов, и т. д.

Переводчик может не углубляться до элементарных образов и сопоставлять производные образования разных языков. Но самое право так поступать он имеет потому, что сознает общую основу всякого языка. Он не мог бы производить свои сопоставления, если бы не ощущал вторичности, непринципиальности, исторической обусловленности внешних форм каждого языка. Перевод и переводимость есть утверждение того факта, что «всё могло быть и по-другому», доказательство, что языковая игра, создавшая оригинальный текст, могла сложиться иначе и что материал, в котором творит автор оригинала, мог быть скроен иным образом.


10. Поскольку перевод есть проигрывание заново, переоформление данной формы по правилам общечеловеческого языка, он в принципе столь же самостоятелен как и оригинал. Он просто и есть тот же самый оригинал, только отлитый в другую частную форму и продолжающий жить в этой своей новой форме. Оригинал является оригиналом чисто внешне, во временном смысле. По существу, т. е. в своем отношении к внутренним возможностям человеческой речи, он не более оригинален чем перевод.

Оригинал затерян, заперт в своей частной форме. Переводимость спасает его из этой ограниченности. Она показывает принципиальную, хотя и только потенциальную возможность существования этого оригинала в любой форме. Тем самым переводимость обнаруживает, что помимо того что оригинал написан на японском или на абхазском, он написан раньше того еще и на общечеловеческом языке. Но, выручив оригинал из частной формы, переводчик должен дать ему новую жизнь в родной речи, осознавая и утверждая теперь уже также и свой родной язык как общечеловеческий.

Таким образом, способ существования общечеловеческого языка – переводимость частных языков[131]. Общечеловеческий язык – это и есть наш родной язык, поскольку мы обнаруживаем и осуществляем его способность быть орудием общечеловеческой мысли.

11. Это не значит что перевод должен непосредственно обогатить родной язык новыми понятиями, образами, конструкциями и т. д. Перевод не может ставить себе такую сомнительную задачу. Образы и конструкции другого языка не должны интересовать нас сами по себе; они могут оказаться случайными и ненужными. Погоня за воспроизведением образов ради образов – болезнь перевода, она засоряет и запутывает язык. Переводчик не есть представитель какого-либо одного языка; он писатель, который прикасается к общечеловеческому языку, когда пишет на своем. Каким бы языком он реально ни пользовался, пользуясь им, он утверждает его как всемирный.

12. Проблема адекватных соответствий между теми или иными языками относится к практике переводческой деятельности. Истинная же теория перевода не может не ставить перед собой проблему различия человеческих языков вообще, стремясь к преодолению этого различия. Принципиальной основой переводческой деятельности окажется тогда не та или иная методика перевода, а искусство высвобождения общечеловеческого языка из оков частного.

1973

К переводу классических текстов

То изменение текста, после которого непонятные знаки заменяются понятными для нас, мы называем переводом. Перевод таким образом как будто бы имеет дело со знаками и их понятностью. Но дело явно не кончается здесь. Понятности самих по себе знаков может катастрофически не хватить. Последний и неопровержимый довод критика: ваш перевод темен. Искание понятности тогда должно идти глубже. Переводчик не вправе сказать: «Вот так! Хотите понимайте, хотите нет, а перевод я вам дал». – Нет, это не перевод. Вполне возможно что для получения понимания надо будет перевести словесные знаки в художественные, например изобразить суть дела рисунками, или музыкой, может быть музыкой слова, музыкой стиха. Кто знает, не придется ли в критическом случае вообще вырваться из области знаков. Когда встает угроза пониманию, знак с особой явственностью обнаруживает свою плачевную условность. В конце концов приходится идти до самой понимающей способности человека – так, что если человек хоть что-то понимает, он понял бы и то, чего от него хотят.

Перевод тем самым обязательно предполагает, чтобы в понимающей способности всех людей или в ее истоках было единство, всё равно, на каком языке они говорят. На эту общность всем людям понимающей способности в конечном счете и опирается работа переводчика. Перевод как некая манипуляция с лексикой разных языков очень шаткое предприятие. В конечном счете бывает надо заглянуть в то, что раньше всех и всяких знаков, дойти до чего-то такого в разуме, что выносит последнее решение: да, это приемлемо и понятно, то – еще неизвестно что такое. Временно, разумеется, можно остановиться на каком угодно уровне. Так возникают разные виды перевода. Но обеспечиваются они всё равно надзнаковой, дознаковой способностью толкования. Перевод в своих корнях сродняется с герменевтикой. По-гречески он и назывался герменейей. Того же смысла международное ближневосточное слово для переводчика, толмач, Dolmetscher, dragomanno. При становлении римского варианта античной цивилизации необходимость выстраивать один язык по образцу другого или не обязательно по образцу, но непременно с учетом этого другого, греческого, который признавался если не более богатым, то таким, с которым заведомо надо было состязаться в богатстве, настолько затмило исходную сущность перевода как толкования, что возник термин traductio, перевод, перенесение, translation. Traductio это перевод как уже частная задача, подчиненная более общей, хотя тоже конкретно поставленной задаче: перенести определенную культуру в новую географическую область.

Если не осесть в герменевтике как почве перевода, мы потеряемся в бесчисленных исторических видах перевода и его теориях: их окажется принципиально неисчерпаемое множество, потому что к каждому языку, к каждому автору и к каждому тексту надо искать особый подход со своей особой теорией, и это так же неизбежно, как и правильно.

Можно ли надеяться, что какая-то своя специфика кроме толкования, объяснения или просто высказывания (поскольку герменейя слово того же корня что sermo речь) всё-таки есть не только у видов перевода, но у перевода самого по себе? Ее нет и, что важнее, в принципе не должно быть. Если бы перевод сопровождался какой-то специфической операцией, присущей ему не в связи с переводимым текстом, а как таковому, это значило бы что в нем происходит неизбежная спецификация исходной вести. Определение перевода как чего-то специфического будет по сути его отрицанием, признанием невозможность сохранить нетронутым оригинал. Перевод в конечном счете не более чем преодоление непонятности, снятие темноты с того, что уже есть, работа расчистки. Если к этому негативному содержанию, антисодержанию у него прибавлялось бы еще какое-то положительное, оно входило бы нагрузкой во всякое переводимое сообщение. Прозрачность перевода параллельна прозрачности языка. Если бы язык как таковой, не в своем индивидуальном применении, навязывал говорящему какую-то свою картину действительности, то ввиду невозможности для дискурсивного мышления обойтись без знаков действительность была бы нам доступна только в препарированном виде и мы оказались бы в том пожизненном плену, о котором говорит гипотеза лингвистической относительности Бенджамина Ли Уорфа.

В практике перевода есть моменты, внезапно приоткрывающие эту его удивительную неспецифичность. Мы с изумлением наблюдаем, как дети в возрасте 4-х, 3-х лет и меньше переводят не слово за словом, а передавая смысл и намерение говорящего. При этом они едва ли знают о различии языков. Видя, что один из участников не уловил каких-то слов, они доводят их до его понимания с такой же простотой и естественностью, с какой просто повторили бы фразу тому, кто ее не расслышал. Всем известно что переводу не надо учиться; учатся своему и чужому языку, пониманию культуры и т. д. Специфика есть у видов перевода, сам по себе он не отличается от любой повседневной попытки понять и разъяснить.

Вступить в это простое непосредственное отношение к переводимому и к переводу оказывается как раз всего труднее. Делают магические жесты и принимают причудливые позы. О художественном, поэтическом, философском тексте говорят, что в нем есть «изюминка», которую не выразишь, ее можно только почувствовать. Но тогда как перевести? Поза эстетствующего эсотеризма не внушает доверия, в нее не встают большие художники: если можно что-то почувствовать, то можно и выразить. Есть крайность недоверия к оригиналу: «Текст состоит из высказываний и умолчаний, и то, о чем автор умалчивает, может быть важнее чем то, что он говорит». Остается только каким-то образом разгадать тайные мысли автора, как разгадывается шифровка. Нет, автор живет в своем слове как он живет в собственном доме, иначе его сочинения были бы предательством: оставлением и замалчиванием сути.

Есть другая крайность, лингвистика текста и те направления в литературоведении, которые ориентируются на текст как на замкнутую систему, вынося автора за скобки. Здесь доверие к автору делается абсолютным, ему не позволяется ни слабая, ни неровная фраза, он машина, однозначно проецирующая свой мир в создаваемый текст. Неверно только, что такая ориентация на текст действительно обходится без автора; он всё равно присутствует в сознании толкователя, только взвинченный или дистиллированный.

Еще одно представление о том, каким образом текст таит в себе свою хитрость, вращается вокруг таких вещей как музыка, ритм, стиль.

Не страшен вольный перевод,

Ничто не вольность, если любишь,

Но если музыку погубишь,