Слово и событие. Писатель и литература — страница 35 из 71

Переход Розанова к публицистике был шагом назад к диалогу с незрелым сознанием, к читающей публике. Розанов книги «О понимании» и аристотелевского перевода и комментария ориентируется на высокую мысль и ближе к классике. Спокойная простота, странная в необеспеченном существе, шла от уверенной силы понимания. Суть аристотелевской телеологии, она оказывается и розановской, в тайном знании, что всё, чему удается возникновение, встретит полноту бытия, к которой оно сможет, если захочет, подтянуться. Вещи втягиваются эйдосом, вытягиваются его благом (успехом), его перспективой (видом, идеей) к явлению. «Возникая, реальные вещи лишь вступают в формы предсуществующих им видов […] им предшествуют эти виды» (кн. I, прим. 138). Уверенность розановского понимания подпитывается успехом проясняющего движения. Если бы работа, которая велась такими малыми средствами, была подхвачена и продолжена, однобокий платонизм отечественной культурной традиции был бы быстро исправлен. Розанов замечает провал современности на месте понятия цели. Цели выбирают, изменяют. Античная классика не поняла бы этих расчетов. Для нее и для Розанова цель не может быть иначе как хорошей, оптимальное автоматически становится целью. «Цель есть то, что всегда хорошо, чего нельзя взвешивать и оценивать, ибо не на что в этом взвешиваньи опереться; она есть то, к чему можно только стремиться, без размышлений, без колебаний. Греки, и между ними Платон и Аристотель, чрезвычайно ярко это чувствовали и потому безразлично употребляли термины „цель“ и „благо“, ибо для них эти понятия были не отделимы, тожественны, как они и есть в действительности» (кн. II, прим. 16).

Определение аристотелевского метода как историко-критического лучше и точнее чем «дистинктивно-дескриптивный» у А. Ф. Лосева, это шаг вперед к пониманию конкретности мысли, приближение мыслителя к нам. Читая, удивляешься неожиданному Аристотелю у Розанова, понятному и требующему участия в его работе. В сравнении с ним советский Аристотель отпугивает и отстраняет, не оставляя место для сродной мысли, которая могла бы быть так же увлечена своим делом на русской почве.

Пониманием объясняется смелость, с какой Розанов заполняет оставленные Аристотелем лакуны. В конце гл. 5-й кн. V «Метафизики» происходит резкое движение мысли: «Необходимое есть простое, ибо оно не может проявляться многообразно, и значит то так то иначе… Таким образом [!], если есть что вечное и недвижное, то для него не существует ничего ни насильственного, ни против природы». Место обсуждается комментаторами и характерным образом оставлено в советском переводе без внимания. Комментарий Розанова тут представляется единственно верной разверткой аристотелевской энтимемы: вечное необходимо и вместе свободно, подчиняясь своей сути. В том же подлинно аристотелевском смысле предыдущее примечание говорит о движении творчества природы «по стесненным путям» необходимости. Даже неподготовленного читателя увлекает здесь уверенность, с какой родственный ум договаривает скрытое в тексте.

Умение и готовность идти в комментарии за главной темой выгодно отличает его. Розанов идет от начал, не поступаясь ради наукообразия доходчивой простотой. Это санитарное требование всякой мыслительной работы. Философской школы русская вольная мысль стыдится как казенщины. У Розанова школа наметилась бы, если бы он не так опережал свое время, увлеченное переделкой мира.

Уникальны у Розанова реконструкции античного зрения. В начале гл. 22-й кн. V Аристотелем вскользь брошено на правах примера, что «растение, мы говорим, лишено глаз». Розанов развертывает из этой краткой фразы ощущение мира, без которого она была бы немыслима: «Говорить так можно лишь в предположении, что мироздание имеет связность настолько всеобъемлющую, что каждое порознь существо отражает в себе, хотя бы и неуловимо и иногда слабо, все категории бытия, способы существования, порядки вещей». И добавляет сведения из современного ему естествознания, к которому внимателен: «Растения чувствительны не только к свету, но и к цветным лучам в составе сложного белого луча, то есть они в некотором смысле имеют зрение, хотя и не специализировавшееся в органе глаза, как и осязание у животного не специализировалось еще в органе, а разлито по всей поверхности тела». Закурсивленное нами замечание напоминает об одном из принципиальных тезисов аристотелевской биологии и психологии (осязание как базовое чувство), но одновременно оно вполне принадлежит и самому Розанову, приоткрывая широту его эволюционизма.

Комментарий Розанова можно назвать ученической работой продолжателя, в которой живет философская мысль, тогда как все привычные нам излагатели заняты включением своего предмета в контекст той или иной современной теории. Всем будущим исследователям «Метафизики» рекомендуем вдуматься в предлагаемую Розановым терминологию. Она часто неожиданна, с филологической стороны иногда неприемлема, но в отличие от существующих переводов вдумывается в рабочий смысл аристотелевских понятий. Если πάθη как проявления (напр. числа) при ἐντελέχεια как действительное проявление и ἁπλως как самобытно можно и нужно обсуждать, то δόξα как принцип или основание надо признать хорошей модернизацией, заставляющей кстати задуматься о невысоком статусе, какой имел бы современный научный и идеологический дискурс в контексте античной мысли, а λόγος как значение – находкой для всех ее историков, включая филологов. Терминологические пары влечение и отталкивание, происхождение и разрушение, напряжение и действие шире и техничнее привычных «любовь и вражда, возникновение и уничтожение, возможность и действительность», если учесть универсаль ность греческой филии, неспособность античности представить, чтобы что-то возникало иначе как в развитии и уходило иначе как в другие формы, и динамизм аристотелевской вселенной. Розановское самовладеющее нестандартно, но оно точнее чем «самовластное».

И так далее вплоть до мелочей. Нам не хотелось бы исправлять розановские синонимный при норме «синонимичный», Афродизский при принятом «Афродизийский» и даже Спевзипп и Эвдокс – написания, несущие с собой дух классического образования 19-го века с его ориентацией на немецких учителей. Мы исправили бы только опечатки, которых оказалось на удивление мало. Классическая филология в России была хорошо поставлена. Переводческие ошибки, тоже очень немногочисленные, можно было бы оставить без исправления; читатель, несомненно с новейшими переводами в руках, сам заметит их. Они показательны, обнаруживают то, что не берет русский ум, и никогда не имеют характера тех бессмыслиц, которыми полон вымученный после редактуры перевод Кубицкого. Розанов мягко снимает путаницу, противоречия, и когда самостоятельно додумывает (его примечания непосредственно примыкают к книге «О понимании»), то входит в проблематику, которая была центральной и для Аристотеля, как тожество основ сущего и мышления, как значение целости и единства. В строку 1016b 20 (кн. V, гл. 6, § 12 начало) советского перевода без нужды добавлено в квадратных скобках «пояснение», заставляющее думать, будто с единого начинается только познание целого рода вещей. На самом деле конечно для Аристотеля с единого начинается познание каждой вещи без исключения. Вот случай, когда ошибиться для Розанова в его сотрудничестве со своим автором было бы совершенно невозможно. К правильному переводу «начало познаваемого в каждой [вещи] и есть единое» он дает безупречное примечание: «О вещи мы прежде всего познаем то, что она едина, то есть что существует сама по себе среди многих других вещей».

Органическая природа и ее развитие – постоянный фон мысли Розанова, не любителя конструкций. Недаром он узнает в античности родное. «Сосредоточив мысль свою на процессе, генезисе, Гераклит, желая выразить его сущность, говорил, что она состоит из некоторого бытия и небытия той вещи, которая через процесс происходит: пока образуется вещь, она еще не существует, но в то же время и не отсутствует вовсе, то есть она и есть и ее нет». Правоту Гераклита, в данном случае свою собственную, Розанов не отдаст даже «могущественному уму» Аристотеля, едва ли превзойденному «по силе проникающего внимания и по способности образовывать понятия, которые могли бы покрыть действительность». Аристотель конечно не мог ошибиться в суждении и в оценке, таково было удивительное устройство его способностей. Но он не всегда видел и не должен был сразу видеть все стороны вещей. Поэтому возражение Аристотеля о невозможности одновременно быть и не быть не означает его спора с Гераклитом и направлено только против формы высказывания. Здравая мысль для Розанова едина, позитивность Аристотеля несомненна.

Розановское понимание вторгается в перевод. «Одни уступают убеждению, а другие нуждаются в силе тона». В советском переводе здесь типичная бессмыслица: «Одних надо убеждать, других одолевать [словесно]». Что такое одолевать словесно, как не убеждать. В греческом здесь некоторая сложность, с которой Первов и Розанов справляются может быть слишком смело, но интересно и во всяком случае заставляя задуматься о реальном стилистическом диапазоне античного автора. К привлекательным и перспективным чертам их подхода принадлежит союз русского и греческого языков, уверенность в родстве их природы. Так к аристотелевскому употреблению термина начало Розанов дает в примечании русский пример «за это дело нужно взяться с такого-то конца», казалось бы без видимой связи, но в точном соответствии с телеологией, в которой всякое движение отправляется от цели. Строго говоря, мы имеем тут и не перевод и не комментарий, а талантливое ученичество, движение ума навстречу Аристотелю, дружественную мысль. Идет заполнение лакуны русской культуры, в которой всегда было вволю платонизма и очень мало аристотелевской конкретики, причем часто платонизируют и наши комментаторы Аристотеля, как мы видели выше, когда они приписали единство роду, но не каждому