анием, и вопли о духовной помощи сводили меня с ума, возможно из-за моего бессилия. Для чего же тогда церковь, если не для помощи этим страдальцам? Я был словно человек без медицинских знаний в деревне, охваченной моровым поветрием. В те годы, мне кажется, и родился Кверри», главный персонаж романа «Ценой потери» (A burnt-out case, 1961). Грин отказался от христианского платонизма и не принял веру как путь молитвенного спасения в запредельном мире.
Религия сделала таким серьезным мир Грина. Но как в политической борьбе Грина поступок определялся не идеологией, а нравственной и художественной интуицией, так не религия показывала художнику задачи, а наоборот художественное творчество оказалось первым глубоким опытом, через который пришло понимание чуда и благодати. Литературное слово – обращение к действительности и связь с ней, при том что его действие не дано предугадать. «Написать роман это немножко то же самое что вложить записку в бутылку и швырнуть ее в море; ее находят неожиданные друзья и враги». Писатель так же мало распоряжается своим воображением, как своими снами, которые всегда много значили в работе Грина. Романы «Это поле битвы» (It's a battlefield, 1934) и «Почетный консул» (An honorary consul) возникли из сновидений, сон Кверри в «Burnt-out case» целиком приснился автору; во сне приходили многие решения.
Если слово, главная реальность, доступная опыту Грэма Грина, питающая его чувством бытия, непредсказуемо, тем более такова божественная реальность.
Отсюда нужно понимать признание писателя, что он по старинке верит в чудо. «Если уж мы верим в какую-то силу, бесконечно превосходящую нас по способности и знанию, то магия, что ни говори, будет неизбежно составлять часть нашей веры – или, вернее, магия слово, которым мы называем загадочное и необъяснимое, как стигматы падре Пио, которые я наблюдал с расстояния нескольких шагов, когда он служил мессу однажды ранним утром в своем монастыре в Южной Италии». Чудо размывает формы общедоступной обыденности и приоткрывает глубину, которой люди никогда не сумеют распорядиться по своей воле. Удачи или неудачи своих романов Грин тоже принимал как таинственную неожиданность, не дело его рук.
Из-за этой веры в чудо «благочестие простого народа, который принимает Бога без разговоров», Грину ближе чем пустоши, waste lands, и пригороды, suburbia. Как он вслед за Элиотом и Льюисом называет унифицированное культурное пространство приобщенного к вере интеллигентного истеблишмента, «людей, которые похоже приобрели в собственность свой римско-католический образ Бога и перестали искать Его, потому что считают что уже нашли». Нашел Ивлин Во, католический оптимист. Грину ближе ищущие. «Мы с Ивлином Во поселились на разных пустошах. Я не нахожу ничего несимпатичного в атеизме, даже в марксистском атеизме. Пожалуй, романтизм был слабым местом в жизни и творчестве Ивлина и в конце концов помог убить его. Он слишком многого ждал: слишком многого ждал от других человеческих созданий и слишком многого ждал даже от своей Церкви»[202].
Грин читает Мигеля де Унамуно: без страстей сердца, тоски ума, без тревоги, сомнения и отчаяния можно верить в идею Бога, но не в Него самого. Вера для Унамуно тоже не утешение и облегчение, а сверхзадача, поставленная с последней и неумолимой определенностью. Неподъемный груз ответственности и греха накладывается требованиями веры, сламывает добросовестного человека, разъедает его жизнь тревогой – если не заставит наоборот распрямиться в достоинстве свободного вопроса. Но тогда полностью переосмысливается отношение к Богу. Понимание невозможности собственными силами рассчитаться с долгами позволяет человеку с юмором взглянуть на свою несостоятельность, ощущение абсолютной ноши заставляет вернуться к своей сути, вместо вороха льнущих забот освободиться для одной высокой мечты.
Грин так рассказывает об этой перемене. «Тридцатью годами ранее (времени написания романа „A burnt-out case“) я прочел „Жизнь и смерть Дон Кихота“ Унамуно без особого интереса; в памяти у меня ничего не осталось. Но, возможно, эта книга, так быстро мною забытая, продолжала делать свое дело в подвалах бессознательного; в той жизни, которую я вполне сознавал, я со страстным любопытством прокладывал себе путь сквозь теологические сочинения. Однако „Суть дела“ оскорбила нравственных теологов; „Конец любовной связи“, „Жилая комната“, „Курильня опиума“ вызвали некоторое замешательство среди моих единоверцев, и так в конце долгого пути, не зная сам какой дорогой я шел, я оказался, в рассказе „Визит к Морену“ и в романе „Ценой потери“, в той трагикомической области Ла Манчи, где и ожидаю навсегда остаться. Даже мои марксистские критики сошлись с Ивлином Во в одном: оказались слишком заняты вопросом веры или безверия чтобы заметить, что в ходе самой мрачной из написанных мною книг я открыл для себя Комедию».
Это признание 1980-го года. В «Монсиньоре Кихоте» трагедия и комедия уравновешены. Ламанчский священник, отдаленный потомок и однофамилец Дон Кихота, день за днем служит мессу в пустой по лености прихожан церкви, простодушно принимает дешевую конину за говядину, слывет за чудака или хуже и без опаски говорит только с доброй ворчливой экономкой и с мэром-коммунистом городка Эль Тобосо, именем Санчо. Священник знает что такое сомнение, отчаяние, бессилие. Но его жизнь весома, потому что полна бесконечной любовью. Как старого Кихота в его возвышенной страсти к Дульсинее, так нового – в сердечной преданности девственной богоматери Марии и распятого богочеловека Иисуса укрепляет чтение своеобразных рыцарских романов, богословских сочинений. «Но ведь ваш предок держал у себя вроде бы только рыцарские книги?», снисходительно осведомляется у старого священника новоназначенный молодой и слышит в ответ: «Да и мои пожалуй в некотором роде тоже рыцарские. Святой Хуан де ла Крус, святая Тереса, святой Франциск Сальский. А Евангелия? „Пойдем в Иерусалим и умрем с Ним“. Дон Кихот не сумел бы выразиться лучше чем святой Фома». Чтение богословия сближает персонаж с автором, признающимся: «Теология – единственный вид философии, который я с удовольствием читаю»[203].
Понравившись проезжему ватиканскому иерарху, забытый всеми священник получает титул монсиньора и с ним необычные рыцарские доспехи, положенные этому промежуточному между священником и епископом сану красные нагрудники и чулки. Выплеснутый своим новым положением в еще более полное одиночество, вдвоем с Санчо, потерявшим пост мэра, на старом автомобиле по прозвищу Росинант монсиньор Кихот пускается по дорогам Испании на поиски иного мира. Верующего мечтателя и скептического атеиста сближает несогласие с будничными гешефтами и приобретательством обывателей, кроткое у первого, досадливое у второго, у обоих идущее от догадки о совсем другом порядке вещей. Оба без усилий со своей стороны выделяются из любой среды и до крайности раздражают власти, церковные и светские, хотя в отличие от воинственного предка застенчивый священник Кихот лишь раз надевает на себя полные боевые доспехи и шлем Мамбрино, красную перевязь и митру монсиньора. Он делает это, когда ему нужен весь авторитет своего нового звания чтобы защитить достоинство своей Дамы. Возмущенный церковной процессией, в которой разбогатевшие прихожане с аукциона покупают места возле образа Богоматери, ее рыцарь требует прекратить распродажу, срывает пришпиленные к омофору Царицы небесной денежные знаки и швыряет их в дорожную пыль. Его теперь не перестанут гнать.
Но последние страницы «Монсиньора Кихота» мало подтверждают мнение статусного рецензента, что персонажи романа «борются и обессиливают или побеждают в мире, где добро и зло в них самих и в обществе фатально и безысходно враждуют между собой, – в мире манихея»[204]. Неверие в обеспеченность всегдашняя черта гриновской психики. «Цена свободы, даже внутри Церкви, это вечная бдительность». Добро конечно существует только до тех пор, пока решительно отстаивается. Но к этим непременным мотивам теперь прибавляется тема внутренней победы, триумфа среди видимого бессилия и поражения. Этот перелом отдаленно готовился в концовках «Власти и славы», «Путешествий с тетушкой» и первой автобиографической книги «Образ жизни».
Мирный монсиньор Кихот, потрясенный революцией (выражение его политграмотного спутника), им же невольно начатой посреди деревенского праздника, и преследованием патруля guardia civil, стреляющего в раздражении по покрышкам неожиданно резвого Росинанта, падает с ног в монастыре траппистов, где нашел приют, и скоро впадает в предсмертное забытье. Из его бессвязного бреда, рода исповеди, окружающим открывается чистота этой души. Ночью он сомнамбулически поднимается с постели, идет во внутреннюю монастырскую церковь и при трех изумленных свидетелях сонно служит литургию, на которую давно не имел права наяву, подчиняясь интердикту местного епископа. Память умирающего хранит немногие, но зато главные узлы мессы. Отсутствие облаток, чаши, вина не останавливает Кихота и не прерывает его глубокого гипноза: он причащается не держа в руках ничего, и больше того, дает таким же воздушным образом причаститься и Санчо, который невольно включается в действо. «Я не предлагаю тебе губернаторства, Санчо, я предлагаю тебе Царство. Иди за мной, и ты найдешь Царство».
В притче Грина жизнь, замечательная только верностью сердечному чувству, внешне до смешного неудачная, заканчивается неожиданным торжеством. Смерть, захватывающая Кихота сразу после его невещественного причащения, подчеркивает окончательность победы. Ее прочность удостоверена тем, что вера Кихота продолжает действовать за границей дневного сознания и поверх обстоятельств. Присутствуют американский профессор-историк, монах траппист и Санчо; они вынуждены признать, что если хлеб и вино пресуществляются на мессе в плоть и кровь, с равным успехом по вере Кихота может пресуществиться воздух, и стало быть предсмертное приобщение было настоящим. Нищий чудак оставляет в мире невидимое, но неистребимое наследство. В самом деле, атеист Санчо с удивлением замечает что смерть друга не прервала отношений с ним. «Мэр не отвечал… Совсем непривычная для него мысль засела у него в голове. Почему ненависть к человеку – даже к такому человеку как Франко – умирает вместе с его смертью, и однако же любовь, та любовь, которую он почувствовал к отцу Кихоту, теперь похоже жила и возрастала наперекор последнему расставанию и последнему молчанию, – и сколько еще, подумал он с какой-то опаской, эта его любовь может продолжаться? Зачем она, и чем кончится?»