Слово и событие. Писатель и литература — страница 59 из 71

[213]

Это мне еще надо у себя спросить. Пишу я с уже очень давних пор. В тринадцать лет писал какую-то театральную пьесу, в одиннадцать двенадцать стихи, а еще в одиннадцать лет решил написать свои мемуары: две страницы школьной тетрадки. Между прочим мне там нашлось бы что сказать. Тогда, как мне сейчас известно, я хранил еще в памяти события раннего младенчества, когда мне было два или три года: от них осталась только память, что я когда то помнил, как я их помнил. К тому времени уже состоялось пробуждение любви примерно в семь-восемь лет, когда меня так влекла одна девочка моего возраста. Потом в девять лет другая, Аньес. Она жила за восемь километров от «Мельницы» в Ла Шапель-Антенез, где я провел свое детство, – от фермы с таким названием в Сен-Жансюр-Майенн. Я состраивал всевозможные гримасы чтобы ее рассмешить, она действительно смеялась закрывая глаза, у нее были ямочки когда она смеялась, у нее были светлые волосы. Кем она стала? Если она еще жива, это дородная фермерша, может быть бабушка. Нашлось бы и еще что рассказать: открытие кино или магического фонаря; мое прибытие в деревню, конюшня, печка, отец Батист, у которого на правой руке не было большого пальца. Много еще разных вещей: школа, учитель, отец Гене, священник, отец Дюран, возвращавшийся мертвецки пьяным после своих турне по фермам общины. Ему подносили сидр или грушовку. Была моя первая исповедь, когда я отвечал да на все вопросы священника, потому что не понимал их из-за его плохой дикции, и лучше было взять на себя фиктивные грехи чем какие-то забыть. Я мог бы говорить о моих дружках и подружках, Раймоне, Морисе, Симоне, и рассказать свои игры. Но для этого понадобилась бы немалая техника, которой научаешься намного позднее. О своем детстве говоришь когда его уже нет, когда его уже не очень хорошо понимаешь. Конечно, ребенком тоже понимаешь себя не больше, но во всяком случае я сознавал, когда жил в Майенне, что живу в счастье, в радости и что каждый момент – полнота бытия, хотя я не знал слов полнота бытия. Я жил ошеломленный всем этим. Мой первый надрыв был при оставлении Ла Шапель-Антенез. Но со временем тот свет померкнул бы, и я не представляю, как справился бы с земледелием, у меня так мало таланта к физическому труду. Некоторые мои товарищи по общинной школе, Люсьен, Огюст, стали важными фермерами. Мне кажется, их повседневность очень тяжела и жизнь им больше не игра. Они смотрят на играющих детей равнодушным взглядом. Я мог бы стать сельским учителем, но уже не имел бы каникул кроме отпуска, который для взрослых уже не настоящие каникулы.

Одна из главных причин, почему я пишу, это наверное чтобы вернуть чудо моего детства без обыденности, радость без драмы, свежесть без жесткости. В Вербное воскресенье улочки нашей деревни были увешаны цветами и ветками и всё преображалось под апрельским солнцем. По праздничным дням я поднимался по каменистой дорожке под звук колоколов нашей церкви, мало-помалу выраставшей у меня перед глазами, сначала верх колокольни с флюгером, потом колокольня целиком на фоне синего неба. Мир был прекрасен, я отдаю себе в этом отчет, весь свежий и весь чистый. Повторяю, я занимаюсь литературой чтобы вернуть эту красоту нетронутой посреди грязи. Все мои книги, все мои пьесы зов, выражение ностальгии, я ищу сокровище, оброненное в океане, потерянное в трагедии истории. Или, если хотите, я ищу свет, который время от времени мне словно бы снова удается вернуть. Вот причина, по которой я не только занимаюсь литературой, но это еще и причина, почему я ею питаюсь. Всегда в поисках этого надежного света недоступного тьме. Я пишу в ночи и в тревоге, с подсветкой юмора, от случая к случаю. Пьеса, интимная исповедь или роман остаются мрачными, если я не выбираюсь за край мрака к свету. В моем романе «Одиночка», в самом конце, после туннеля, должен появиться пейзаж, сияющий в утренних лучах день, цветущее дерево и зеленый куст. В «Жажде и голоде» Жан, скитающийся персонаж, видит появляющуюся в небесной лазури серебряную лестницу. В моей пьесе «Как от него отделаться» Амедей, герой пьесы, улетает на Млечный путь; в «Стульях» у персонажей есть только память о церкви в светлом саду, и потом, когда этот свет исчезает, комната открывается в ничто. И так далее. Большей частью эти образы света, быстро гаснущие или, наоборот, естественно приходящие в конце пути, не задуманы, а найдены. Или, если они сознательно предусмотрены, то это образы, явившиеся мне в снах. То есть в своих театральных пьесах или в своей прозе я ощущаю себя первопроходцем, движусь на ощупь, в ночи, в темном лесу. Я не знаю, куда выберусь, выберусь ли куда вообще, я пишу без плана. Конец получается сам собой: констатация провала, как в моей последней пьесе «Человек с чемоданами», или удача, когда конец может походить на какое-то новое начало.

Собственно, я живу в поисках мира, снова ставшего девственным, райского света детства, славы первого дня, славы не тускнеющей, нетронутой вселенной, которая должна явиться мне словно только что родилась. Это как если бы мне хотелось присутствовать при событии творения мира до грехопадения, и это событие я ищу через самого себя, словно хочу вернуться по ходу Истории, или через своих персонажей, которые другие я или как похожие на меня другие в поисках, сознательно или нет, абсолютного света. Именно потому что у моих персонажей нет никаких указателей нужного пути, они блуждают в ночи, в абсурде, в непонимании, в тоске. Часто слышу что я слишком много говорил о своей тоске. Мне скорее кажется что я говорю о человеческой тоске, которую люди пытаются развеять негодными средствами, увязая в обыденности, в серости или в несчастье, или обманываются, загнав себя в тупики Истории и политики, эксплуатации, угнетений, войн. Детство и свет сливаются, отождествляются в моей душе. Всё, что не свет, то тревога, тоска, мрак. Я пишу чтобы вернуть этот свет и чтобы попытаться его передать. Этот свет стоит на границе какого-то абсолюта, который я теряю, который я снова нахожу. Тут еще и изумление. Я вижу себя на своих детских фотографиях с круглыми глазами, ошеломленного существованием. Я не переменился. Первобытное удивление никуда не делось. Я вот он, меня оставили здесь, окруженного всем этим и всем тем, я всё еще не знаю что со мной случилось. Я всегда был под большим впечатлением красоты мира. Когда мне было восемь лет, девять лет, я прожил два месяца апреля и два месяца мая, которые не забываются. Я бегал по дороге, окаймленной примулами, бегал по зеленеющим лугам в несказанной радости бытия. Те краски, тот блеск наваждением преследуют мой дух, и нет глубокой правды в моих словах что мир тюрьма. Весной я узнавал наверное краски, красоту, сияние рая, о котором должен был еще помнить. Еще и сегодня, чтобы вытащить себя из моих забот, я встаю как бы на краю мира и его разглядываю, внимательно, словно вижу его в первый раз, как в первый день моего сознания. В стороне от мира, отрешенно, я рассматриваю его, как если бы не составлял его части. Мне тогда случается, временами, ощущать приступы радости. Когда изумление переполняет меня, я ни в чем уже больше не сомневаюсь. Я уверен что рожден для вечности, что смерти не существует и что всё чудо. Сияющее присутствие. Я благодарный свидетель и участник этого Богоявления. И поскольку я участник этого Богоявления, я буду участник всех явлений божества, вечно. В такие мгновения, неприступные никакому несчастью и никакой тревоге мира, я достоверно пребываю в полноте и истине сознания. Мне возвращается возраст, когда я бродил со своей ореховой палкой среди примул и фиалок, среди ароматов в весеннем сиянии, когда мир казался мне в своем начале, когда я сам был в начале. Да, я пишу главное чтобы высказать то изумление. Но радость среди изумления со мной не всегда, или скорее мне редко случается быть достаточно изумленным чтобы получить такого рода радость или такого рода экстаз. Большей частью небо сумрачно, большей частью я живу в тревоге, по привычке к тревоге и просто по привычке. Защелка, делающая так, что всё озаряется, срабатывает редко. Я силюсь помнить, силюсь зацепиться за светлое чудо, иногда удается, и с годами это всё труднее и труднее. Годы личной истории как грозовые, несчастные, демонические века всемирной Истории. Бурное прошлое, будь то в моей памяти, будь то в летописи мира, отделяет меня и отделяет нас от начала. Мы живем в привычке к тоске и несчастью, и если я замечаю иногда что мир это праздник, я же и не меньше вашего знаю что он беда. События истории, особенно происходящие вокруг нас сегодня, сильно мешают радости и изумлению. Что делать чтобы преодолеть эти жуткие реалии теснящего нас исторического зла, преступления и добраться, по ту сторону всего этого, до дверей тайны, до сознания бытийного чуда?

* * *

Сначала было первое изумление: осознание существования, изумление, которое можно было бы назвать метафизическим, изумление в радости и в свете, чистое, без суждений о мире, изумление, к которому я возвращаюсь только в мои моменты благодати, а они естественно крайне редки. Второе изумление прививается к этому первому. Удивленное суждение, констатация что существует зло или, еще проще, что всё идет плохо. Констатация что зло существует, прямо посреди нас, что оно подтачивает нас, что оно нас губит. Зло мешает нам осознать чудо. Зло словно бы не составляет части чуда, оно обыденно, оно наша повседневная пища. Радость бытия удушена несчастьем, утоплена. Это необъяснимо как существование, связано с существованием. Тут великая загадка. Эта тема обсуждалась сотнями или тысячами философов, теологов, социологов. Не буду обсуждать эту неразрешимую проблему. Хочу сказать просто, что раз я писатель, вселенское зло есть мое личное, интимное дело. Я должен пройти сквозь зло, чтобы достичь, за пределами зла, не счастья, но летучей радости. Наивно, неуклюже мои произведения навеяны мне прежде всего злом и тревогой, сокрушившими радость. Зло моя окружающая среда. Оно изумляет меня не меньше чем свет. Оно более тяжелый груз чем свет. Оно груз на моих плечах. В своих пьесах я хотел не обсудить, а представить его. Тот факт, что оно необъяснимо, делает нелепыми все наши поступки, все наши действия. Вот что я ощущаю как художник. Загадку существования я нашел приемлемой, но мистерию зла нет. Зло тем более неприемлемо что оно закон и что существа в нем не виноваты. Достаточно оглянуться вокруг, почитать газеты чтобы понять что добро невозможно. Но достаточно опять же посмотреть капельку воды в микроскоп чтобы увидеть что слетки, микроскопические существа только и делают что бьются между собой, взаимно убивают, пожирают друг друга. Происходящее в бесконечно малом идет