Слово и событие. Писатель и литература — страница 62 из 71

Когда я учился в коммунальной школе, «большие» со среднего курса говорили мне что им задают странные и очень трудные задания: сочинения. Их заставляли писать рассказы, а иногда развивать свободные темы. Я был заинтригован и говорил себе, что это должно быть очень трудно, но крайне заманчиво. Мне не терпелось попробовать. Для большинства моих товарищей это было злой каторгой. Для меня тут скрывалось что-то таинственное. Наконец на следующий год, перейдя с начального курса на средний, я подвергся испытанию сочинением. Только прошел деревенский праздник. Нас попросили о нем рассказать. Я рассказал о воображаемом деревенском празднике, с диалогами. Мне поставили лучшую отметку и учитель прочел мое сочинение громко перед всем классом. И главное, что его впечатлило, это что рассказ был в виде диалога, не как у всех других. Учитель поздравил меня с изобретением диалога, который впрочем, сообщил он мне, уже давно изобретен. Я потом еще писал сочинения, с той же радостью. Поскольку в школе нам задавали недостаточно сочинений, я писал рассказы, придумывал истории для себя самого. Можно сказать, я писатель с девятилетнего возраста, т. е. был таким всегда. Писатель от рождения. Но я никогда не был в состоянии заниматься чем-либо кроме литературы. Литература доставляла мне много удовольствия, моя собственная, чужая. Я полюбил и картины, и сейчас еще люблю сюжетную живопись, Брейгеля, там, где изображены ярмарки с множеством народа, картины Каналетто, где тоже видишь множество прогуливающихся людей, нереальных, в нереальном городе Венеции, целая жизнь, целая вселенная, взятая в своей реальности и ставшая воображаемой, потом голландские интерьеры, и еще старые портреты, где качество живописи помножено на качество человеческого документа. Да, да, есть целый мир, о котором не знаешь, правда он или неправда, мир, причинявший мне что то вроде нестерпимой ностальгии по вещам, которые могли бы быть и которые были и которых больше нет, словно задуманные или угасшие вселенные. И я занимался литературой чтобы в свою очередь предложить другие вселенные, возможные миры, другие возможные миры. Так что именно в детстве я знал самое чистое удовольствие от писания, и тогда же обнаружилось мое призвание. Чудо мира было таково, что я, как уже и говорил, не только был им ошеломлен, но хотел подражать чуду и совершить другие маленькие чудеса. Чудеса творения.

Таким образом фундаментальные, сознательные, полуосознанные или бессознательные причины писания, художественного создания я нашел именно в удивлении перед миром, в изумлении чудом мира и в радости изобретения, сочинительства. Потом уже пришли более взрослые, менее чистые, менее наивные причины писания. Ввязавшись в схватку и в споры, я хотел отвечать, объяснять, объясняться, выступать с сообщениями или антисообщениями, но всегда спрашивать, прежде всего спрашивать, и именно спрашивание всего больше приближает меня к детскому импульсу.

Есть еще и другая причина, ее легко угадать, она не только у художников, но и у каждого из нас: сделать всё чтобы мир, который я видел, люди, которых я знал, пейзажи детства и более позднего времени, – сделать всё чтобы это не забылось, не погибло в небытии. Пишешь чтобы увековечить всё это и чтобы самого себя увековечить, чтобы победить смерть. Всеми нашими полотнами, нашей музыкой, нашими стихами, нашими книгами мы ищем подобия бессмертия. Пишешь чтобы не умереть целиком, чтобы не умереть сразу, потому что всё гибнет. И думаю, среди всех названных причин писания две самые сильные причины вот эти: поделиться с другими изумлением, восторгом существования, тайной мира и дать Богу, другим людям услышать крик нашей тоски, дать им знать что мы существовали. Всё остальное второстепенно.

<пер. с французскогоначало 1980-х>

Эжен Ионеско. Дневник кусочками[214]

(23) Легко в театре заставить зрителя отождествлять себя с хорошим персонажем, и этот хороший всегда разный. При нацизме драматургам удавалось заставить зрителя отождествлять себя с нацистами против поганых евреев. Теперь наоборот. (24) И так далее. А многие вещи просто не принято показывать, и они проходят ненаказанными в театре. Как алжирцы мучили французских детей, китайцы тибетцев. Они вне театра, стоящего на отождествлении, на показе вот этого конкретного злодея (да и кто точно знает что он злодей, как в случае евреев?). Отождествляешь себя с женой мужа тирана, когда тебе показывают мужа тирана; отождествляешь себя с мужем, когда тебе показывают жену, наделенную всеми пороками. У всякого автора, заведомо объективного, или справедливого, безупречно разумного, реалиста есть персонаж злодей, которого надо наказать, добрый, которого вознаградить. По этой причине всякое реалистическое или ангажированное произведение оказывается мелодрамой.

Но если вместо того чтобы говорить о грязном немецком или японском или русском или французском или американском злодее, или о злом буржуа, или о преступной поджигательнице, или об отвратительном милитаристе, или о солдате предателе и дезертире и т. д., если вместо всего этого я раздеваю человека, снимаю с него бесчеловечие его класса, его расы, его буржуазного или иного статуса; если, оставив всё это внешнее, я говорю о том, что интимно мое, из глубины моего страха, моих порывов, моей тревоги, моей радости бытия; или когда я даю свободный ход раскованному воображению, конструирую небывалое, то я уже не только я, я уже не партиец, я уже не с этим против того, я уже не с тем против этого, я уже не исключительно я, в все другие в том, что они имеют человеческого, я уже не злодей, я уже не добряк, я уже не буржуй, уже не принадлежу к такому-то классу, к такой-то расе, к армии этих или к армии тех, – (25) нет, я человек, сбросивший с себя всё, что в нем от партийного разума, обособления, бесчеловечности, отчуждения по выбору или пристрастию, и я уже не ненавижу других. Здесь происходит глубинное сближение, здесь выход к отождествлению с другими.


Жюль Верн, последний писатель провидец. То, что он воображал, стало реальностью.


Два возможных пути. Воображать, потому что вообразить значит предвидеть. Что ты вообразил, то правда; воображенное осуществится. Научно-фантастическая литература становится или уже стала реальностью. Второй возможный путь: увидеть в реальном запредельное, почувствовать его не сюрреальным, но непривычным, чудесным, небывалым. Реальность нереального, нереальность реального.


Прошло немало времени с моего рождения.

Прошло одновременно очень много и прошло очень мало времени. Мне еще не удалось понять, что со мной произошло. Мне остается совсем мало времени чтобы понять то, что я еще не понял, и я уже не надеюсь до этого дойти. Я не дошел даже и до допущения бытия и до допущения себя самого. Я ничего не вижу за рамками круга этих существ и этих вещей, которые меня окружают и кажутся мне загадкой или вроде того. Я плохо, вообще никак или редко справляюсь с теми и другими, поскольку не справляюсь и с собой. Удовольствиям, которых я искал чтобы наполнить жизнь, пустоту, ностальгию и которых достигал, иногда удавалось, но так (26) мало, прикрыть бытийное неблагополучие. Они меня развлекали, но они уже этого не могут. Страдания, горести, неудачи мне всегда казались большей правдой чем удачи или удовольствие. Я всегда пытался жить, но я прошел мимо жизни. Мне кажется, что то же ощущает большинство людей. Я не умел забыться. Чтобы забыться, надо забыть не только мою собственную смерть, но забыть, что те, кого любишь, умирают и что мир имеет конец. Идея конца меня томит и терзает. Я никогда не бывал по-настоящему счастлив кроме как напившись. Увы, алкоголь убивает память, и я сберег только туманную память своих эйфорий. Жизнь несчастье. Это не мешает мне предпочитать жизнь смерти, бытие небытию, потому что я не уверен что буду, раз я уже не существовать. Поскольку существование единственный известный мне способ быть, я цепляюсь за это существование, не умея вообразить, увы, способ бытия вне существования.


Я ограничен и отчужден, другие ограничены и отчуждены, и всякое действие, всякая революция, всякая литература дают лишь моменты забвения об отчуждении, не средства против отчуждения. Всё это может кончиться только пробуждением еще более трезвым, а значит еще большим отчаянием.


Я горько смеюсь когда вижу всё это везде кругом, верящее будто оно верит, идущее ко дну.


Чудовищная усталость меня гнетет. Психического происхождения, вероятно, и могущая показаться (27) беспричинной, но я знаю ее причину: уверенность, или вроде того, что всё напрасно.

Я написал целый театральный репертуар, целую литературу чтобы показать вещь, никому не безызвестную и чтобы подтвердить самому себе то, что я всегда знал: небывалость вселенной, банальность будней, пробиваемую только жутью, и т. д. Этим я хочу сказать, что повзрослел очень молодым. Не на всех уровнях.


Почему я взвалил на себя такой труд, если моя собственная литература, то есть исследование того, что именуется собой, и того, что называют действительностью, не продвинула меня ни на шаг в познании, озарении или покое.

Зрелость наступила в 6–7 лет, когда стал бояться смерти матери. К чему всё чтение? что оно дало? Но смерти отца не боялся: (28) он казался, возможно, совсем на грани бессмертия.

Золотой век: пока не знаешь что умрешь. В семь лет ты уже взрослый. И еще, мне кажется что большинство человеческих существ, забывая то, что они поняли, обретают другого рода детство, способное длиться для некоторых всю жизнь; для очень немногих. Это не настоящее детство, это род забвения. Хватает желаний и забот, мешающих подступить к фундаментальной правде.

Я так и не впал в забвение, я так и не впал в детство. Помимо детства и забвения, только благодать способна примирить вас с существованием или дать вам полноту, небо на земле и в сердце. Детство забывает ее от возбуждения, благодать. Нет дру