гого состояния как она. Как можно жить без благодати? А ведь живут.
Если я делаю все эти признания, то потому что они явно не мне принадлежат и у всех почти те же признания на уме, ждут высказаться и литератор просто человек, громко говорящий то, о чем другие молчат или шепчутся. Если бы я мог подумать что я исповедуюсь не в том же, в чем исповедуются все, а высказываю частный случай, я исповедывался бы всё равно в надежде на помощь или утешение. Этой надежды у меня нет, этой надежды у нас нет; мы приобщаемся (29) в единстве беды. Зачем тогда? ради какой пользы? Затем, что вопреки всему мы неспособны не сознавать, неспособны не сознавать всё острее реальность, реальность бедственности существования, того факта что положение, в котором находится человек, недопустимо: сознание бесполезное, неизбежно просыпающееся в нас и обнаруживающее себя, вот что такое литература.
В 15 лет настоящее умерло и было заменено временем. Я бежал за жизнью словно чтобы нагнать время.
Что такое жизнь? – спросит меня кто-нибудь. Что до меня, она не Время; она не это беглое существование, ускользающее у нас между пальцами, исчезающее как призрак когда хочешь его схватить. Что до меня, жизнь это настоящее, присутствие, полнота или должна всем этим быть. Я так бежал за жизнью что потерял ее.
(30) Время – это что всё проходит, улетает. А до 15-ти лет пятнадцатиминутная перемена была целой вечностью. Как добраться до абсолютной истины? Это сон во сне; я знаю что видел сон, но какой сон я видел во сне не знаю.
(33) Театр не настоящее мое призвание, я мог бы, хотел бы писать другое, строить иначе. Я сумел бы делать разные вещи, столько могло бы осуществиться, если бы усталость, непредставимая, чудовищная усталость не давила меня последние примерно пятнадцать лет или даже намного дольше. (34) Ни один врач не мог это вылечить. Причина глубока. Это сомнение, это вечный вопрос «ради чего», укоренившийся в моей душе с незапамятных времен, я не могу ее выгнать. «Ради чего» задушило в моей душе все другие растения.
Конечная вселенная невообразима, немыслима. Бесконечная вселенная невообразима, немыслима. Наверное, вселенная ни конечна ни бесконечна, конечность и бесконечность только человеческие способы мыслить ее; во всяком случае, то, что конечность и бесконечность лишь способы думать и говорить, опять же немыслимо, невообразимо. Мы не можем сделать шаг за рамки нашей неспособности, перед этой стеной у меня начинается морская болезнь. Если это не стена, то бездна, открывающаяся под ногами, и у меня кружится голова.
Я спрашиваю себя, как меня еще могут захватить или хотя бы занять экономические, (35) социальные, политические проблемы, коль скоро я знаю 1) что мы умрем; 2) что революция не спасает нас ни от жизни ни от смерти; 3) что я не могу вообразить себе конечную вселенную, бесконечную вселенную, ни конечную, ни бесконечную вселенную.
Мы живем в этой жизни чтобы умереть. Смерть цель существования, это, скажут мне, банальная истина[215].
<1980-е; 2002>
Но иногда ее банальность исчезает и сквозь полустершиеся слова проглядывает первозданно свежая истина… Существование имеет конечной целью только смерть. Ничего не сделаешь. Ничего не сделаешь. Ничего не сделаешь. Ничего не сделаешь. Да что это за состояние марионетки, которую дергают за ниточки, по какому праву надо мной издеваются?
(36) <Так он думал в ночь страха смерти, когда темнота Ничто его словно обволакивала> [Ничего тут нельзя понять. Все, кто воображает, будто что-то в этом понимают, люди ограниченные. Только когда я говорю, что всё непонятно, я ближе всего к пониманию единственного, что нам дано понять… Только когда доходят до почему, скрытого в почему, до почему без ответа, человек оказывается на уровне творческого начала, перед лицом бесконечного, может быть, равным бесконечному… Пока же можно ответить на почему, мы теряемся, запутываемся в вещах. Почему это? Отвечаю: «потому что то» и поднимаюсь от объяснения к объяснению до той точки, где уже нельзя дать вам никакого съедобного объяснения, от объяснения к объяснению я дохожу до нулевой или абсолютной точки, то есть до точки, где истина и ложь эквивалентны, где истина становится равной лжи, где они отождествляются, взаимно аннулируются перед чистым абсолютом. Так можно понять, что всякий поступок, всякий выбор, всякая история в конечном счете оправданы безоговорочным аннулированием. Почему превосходит всё. Ничто не превосходит почему, даже ничто не превосходит, поскольку ничто не есть объяснение перед лицом молчания, в молчании, которым разражается вопрос без ответа. Это последнее почему, это великое почему, как всё заливающий свет, но свет слепящий: больше ничего нельзя различить, больше нечего различать.
И однако мне кажется, что с этими вопросами без ответа я встречаюсь лицом к лицу со всем, даже с Единым или Божественностью, потому что и оно (или она) не может ускользнуть от вопрошания, нечто вроде преимущества, если можно так сказать, вроде превосходства: истина (плюс) и ложь (минус) исключаются. «Почему?» – вот что их аннулировало. Ничто из того, что уже пришло или еще придет (науки, прогресс, эволюция, Революция, История) больше не может меня удивить.] (37–38) Передо мной как бы уже ничего нет, всё словно позади меня. «Социальное» бытие не имеет для меня смысла, теряет содержание. История кажется уже просто каскадом ответов ложных, отчасти верных, абсолютно неверных, бесполезных. Я вчитываюсь в страницу великого Платона. Мне опять ничего не понятно, потому что за пределом написанных на этой странице платоновских фраз – разумеется светозарно божественных – в еще большем блеске встает огромное, ослепительное «зачем?», стирающее всё, аннулирующее, сокрушающее всякий смысл, всякое частичное понимание. Поняв, останавливаешься, зацепляешься за понятое. Я – не понимаю. [Понять – это так мало. Понять значит остановиться, застыть. Всё равно как захотеть остановиться на марше, на середине лестницы, где одна нога в пустоте, а другая на ступеньке лестницы, не имеющей конца. Но простое, новое почему может вернуть движение, может оживить то, что окаменело, и всё потечет снова. Как можно «понять»? Невозможно.
(Когда меня не станет, Бог скажет: «Я сделал кучу вещей, все их понимают. Больше нет никого, чтобы их не понимать»)].
(39) […Я принадлежу избранному роду тех, кто должен сделать невозможное, но, увы, я также и один из самых больших бездельников в моем роду: я не шевелюсь, и горы всё выше и выше и всё более грозные… Я знаю, что отказался ото всего, но не отказался от самого себя. Это противоположно тому, что подобает сделать.]
(40) <Его отец был жесток. Рылся в его интимных бумагах>
[Произведения искусства это существа. Я хочу сказать, что произведения это живые, объективные реальности. Доказательство их объективной реальности: вызываемые ими реакции идентичны, они не вызывают каких попало реакций. И я предвижу, каковы могут быть субъективные реакции тех, кто соприкасается с объективной реальностью произведения. Поскольку я их предвижу, это значит, что субъективности объективны в той же мере, в какой объективность субъективна. Ценность произведения заключается в том, что мы замечаем его тождественность с самим собой. Встреча его реальности с моей субъективностью ничего в нем не меняет: ценность произведения определяется мощностью и длительностью его излучения.
(41) Разом и знание и творение; разом и откровение, и открытие; коммуникация и конструкция; содержание и содержащее, – таково произведение искусства, снабжающее нас и выразительностью, и образами, и всегда новыми видениями мира. Идеологи приходят за своей наживой с опозданием.]
(43–44) Мне никак не удается понять, как это получается, что на протяжении веков, веков и веков люди соглашаются жить или умирать в нетерпимых условиях. Согласиться на существование под нависшей угрозой смерти, среди войн, страданий, не ответив на всё это действенно, ярко, решительно! Как человечество могло принять свою земную судьбу, свою заброшенность без всяких объяснений? Мы попались в какой-то общий капкан и даже не взбунтовались всерьез. Никакая философия, никакая наука не помогли нам разгадать загадку. Нас провели, нас подменили, нас тащат на поводке как собак. Вот уже десятки тысяч лет человечество мистифицируют.
(46) «Мирское» знать не интересно; скучно изучать стены своей тюрьмы. Что за стеной? Он? Оно? Неведомое? (47) Сон – это как ты в глубоком ущелье; оттуда виднее звезды. Язык снов ярче, живее, дневной язык больше держится реальности.
(48) Общество, описанное в «Лысой певице», разрешило все проблемы. Оно двухмерно – какого хотят революционеры. Конформизм. [Мир отчуждения, мир, отсекший у человека третье измерение. С этой точки зрения, мир, именуемый социалистическим, по сей день более отчуждающий, чем буржуазный мир.]
(49) [Не распадаться, самое главное не распадаться. Держаться, сопротивляться, быть еще…
Скоро смерть или старость. Всегда, всегда я боялся их. Нет сомнений: с первых дней рождения я не ждал, не свыкался с ними, я боялся.
Завидовать мертвым, которым больше нечего бояться?.. А им больше нечего бояться? Я прячусь в жизнь, как в шаткое убежище: я предпочитаю еще побояться. Трое из моих друзей перешагнули рубеж.]
(50) Революционные идеологии лицемерны: оправдывают убийство. (51) Маркс не говорит о причине революций, уколотой гордости. Это показательно. (51–52) Вопреки Шпенглеру, мир унифицируется (только Россия и Китай еще упрямятся); искусство живет.
(55) <Ночью, в бессонницу, черный свет:> […откровение провала, гибели, непоправимого, полного поражения.]
(56) Давно, с тех пор, когда еще ничего не написал: [всегда в том же самом состоянии вопрошания.]
<Как и Грин, он работает всегда, или, вернее, это беспрестанное сражение; конец, наверное, со смертью. Всё – для одной цели, творчество со всем самообладанием; но это ждет продолжения. Как? Транспонирование. Slightly other key.