>
<Один голос 20 века. Все как одно племя. «Зачем?» Тьма, ничто. Век ничто; нигилизма? Нет, именно ничто.>
<Все – как Розанов, стремятся сберечь крупицу тепла. Гуманизм? Мало, жалко.>
<Один и тот же человек: farouche. Ребенок. Непокоренный англичанин. Дикий Ионеско. Смиренный бунтарь Мориак. Измученный, искалеченный всё-таки терпеливый и могучий Böll.>
Совершенная любовь побеждает всё. Пошлость жизни. Тщету. Ложь религии. Даже Мориак любит римского, бедного папу. Абстрактное отечество.
Идеология: она питается ими, и она же отнимает у них потом всё, назвав себя главной, серьезной. Когда есть уже живая ткань, страшное хозяйничание на ней идеологии. [Я не люблю идеологов. Даже военные лучше.]
Эта их чувствительность сродни строгости, нравственности. Та чистота чувства, которая близка прозрению.
(56) <Из юношеского дневника, то же мистическое переживание света. … Видение… Бытие вещей, что вещи есть.> [Время от времени мне удается проснуться, прийти в сознание, дать себе отчет в том, что я существую среди вещей, существую среди людей, и если я вгляжусь очень внимательно, – это небо, или эта стена, или эта земля, или эта рука, которая пишет или которая не пишет: мне удается испытать впечатление, как будто я вижу всё это впервые. И вот, как будто впервые я спрашиваю себя, я спрашиваю: «что это такое?» я огладываюсь и задаю вопрос: «что это такое, все эти вещя? где я? кто я? что такое вопрошание?» Порою, в этот момент внезапный свет, сильный, ослепительный свет заливает всё, устраняет тени значений, тени наших забот, все тени, иными словами, все стены, в которых мы вынуждены воображать себя, изобретать пределы, разделы, смысловые различия.] Я тогда не могу даже поставить себе вопрос вроде: «что такое общество?», да и любой подобный, потому что не могу выйти за пределы первого, основного вопроса и жаркого ослепительного света, вызванного им, [света, столь сильного, что он и хранит всё, и сжигает всё, он словно расформировывает все вещи. Одна только нелепая, беспредметная любовь способна выстоять в этом ослепительном свете вопрошания, и эта нелепая любовь преображена, усилена, она доходит до безрассудной эйфории, кажется, ты обнимаешь весь мир.
(57)…Почему что-то есть? Было бы «натуральнее», если тут можно воспользваться этим словом, чтобы ничего не было. Допустим, этого нет. Допустим, ничего бы не было. Конечно, это немыслимо – что ничего не существует, чтобы ничего не было. Я пытаюсь представить непредставимое: у меня сразу возникает образ чего-то очень твердого, компактного, бессмысленно полного. Не быть невозможно, абсурдно, чтобы не было бытия; быть – равно абсурдно, хотя «возможно». Почему имеется то, что имеется, почему появляется то, что есть, (58–59) почему так, таким образом, почему нет другого, почему это не существует иным образом? Всё есть тут, есть всё время, это изнурительно.]
<Видение: бытие вещей, что вещи есть>[Мне казалось, всё опустело. Я не ощущал это как пустоту, разъедающую мое бытие… На этот раз было освобождение, окружающие меня вещи потеряли свой вес, я отделился от вещей, утративших свои произвольные, конвенциональные значения, это чудовищное количество всякого рода значений, противоречий, в которые я был впутан, в чьих бесчисленных развилках и лабиринтах я потерялся. Всё это было теперь пронизано ярким светом, и осознав с безграничной радостью, что всё есть, я больше не мог думать ни о чем, кроме этого, что всё есть, что все вещи существуют, и осознав, что они были, что все вещи были, но иначе, совершенно иначе – в свете благодати, в нежном, хрупком свете.
Мне показалось, что хрупкость – одно из качеств Явности, Открытости. Хрупкость эта, однако, не беспокоила. Совсем наоборот. Огромная светлая энергия, казалось, всё время присутствует в точке расформирования, разрешения вещей; и этот свет, эта сила словно таились под масками вещей, и вот вспыхнули, взорвались. Единственный свет: вещи были особыми событиями этого света, событиями-предметами, которые были частями света. На самом деле он был только в точке взрыва, в точке всеразрешения, пожар не распространялся.] Вещи стали светящимися, прозрачными, однако их очертания всё же не дошли до полного стирания, исчезания. Я словно достиг какой-то границы, предела истории, но оставался еще здесь на границе существования, совсем близко от места, где вещи утрачивают свои названия, свои определения, где время останавливается… Я имел этот опыт, я узнал, что такое быть за пределом Истории. Это достижимо. Это состояние изначального удивления, изумления присуще человеческой природе и способно озарить кого угодно независимо от его социальных обстоятельств, его исторической эпохи, независимо от экономических предпосылок. Ни один из подобных факторов тут не действует, ни один не способствует появлению (60) этого переживания или его исчезновению.
Лучше бунтовать. Провидение, возможно, любит задир: оно старается их задобрить. […] Иначе – забвение, спячка ума.
(67) <Братство людей: тем, что все они сейчас есть на земле, и их не будет. Как же не зажечься интересом друг к другу?> Всё в мире всегда хочет спастись само за счет другого.
(68) <Сам революционер в душе. Отсюда – в споре с самим собой – подчеркнутое отвержение революции:> Вторая королева обещает: всё сохранится и восстановится. Когда мы не будем ни ходить, ни видеть, ни слышать? Как бы не так!
(69) Ничего не умею делать, кроме литературы.
(73) Фрейдизм – тот же буддизм: освободись от желания. Это еще не Зен: [ибо хотеть освободиться это всё еще хотение. Нужно было бы хотеть освободиться от желаний так, чтобы уже не хотеть и освободиться.] Вот тогда уже будет точно буддизм.
(76) <Делает серьезным смерть. Только тогда станет серьезным Воскресение. Сон о высокой стене, стене крематория. Неужели за ней – всё то же, только уже безнадежно?><Ад – это и есть наша жизнь, только когда уже нет надежды, чуда.> (77) [Смертельная тоска] мешает жизни – т. е. агрессии – развернуться. <Такова жизнь христианина: чья-то рука сжимает сердце. Это надо нести.><Считает себя моложе сорокалетних.> Все мои проблемы начались в 17 лет, с тех пор как я ничего не решил, [но можно ли найти (78) решения фундаментальных проблем]? <Вечные проблемы.>
(79) <Набор чувств: панический страх, особенно в сумерках:> люблю одиночество, не могу его вынести. Ночь: [черный океан, в котором я черен самому себе]. Стакана достаточно, чтобы (80) страх прошел. Скука – дома, с женой: симптом sécurité.
<Смерть как жизнь> Отдадимся инстинкту смерти, [развяжем]… Но нет! [Я еще хочу жить!] (81) Но как страшны старики, желающие жить, жующие здоровую пищу, чтобы выздороветь… Наверное, самим врачам это противно. (82) Да, я цепляюсь за жизнь, но хочу уметь развязывать эти узлы, хочу уметь умирать. Противоположные желания раздирают. […] Умереть значит отказаться от себя, а я не отказываюсь. Я живу словно умерший.
(83) И всё-таки: психоанализ очищает, [изгоняет злых духов.]
(84) Хожу по клетке, как зверь.
(86) <Предпочитает Юнга Фрейду. Юнг не запрещает религию.>
(87) <Роль литературы и словесной цивилизации.><Для того и были слова: как тело, снять их, развеять, развенчать. С их помощью разбирается тело. Приходят к истине…>
(88) Как же люди радуются Рождеству, зная, что их ждет бездна? Или они знают что-то еще не известное мне?
(90) <Надо впитать в себя свою смертность, расподобить навсегда в себе вечное и смертное, расслоить их. Во сне часто видит стену.><И я даже слышу чей-то радостный или вернее злорадный голос: “принял, принял! Он там”. Захлопнули. Я почти сплю>. (91)
(93) <Чемоданы во сне мешают уехать, мешают освобождению.>
(94–95). Не сохранять свою собственную жизнь, а давать жизнь другим. Если недоброе дело любить свое, то доброе дело любить других, и не для того чтобы обрести в них опять же самих себя, а просто за то что они действительно другие чем мы. Если делать так, то мир не погибнет.
(96–97) <Куда ни поедешь, хоть на другие планеты, – всё равно есть «это»,> … [только бы было это, только бы было так, чтобы я там был.] Если мне удастся отворить все двери, всё равно останется одна, которую нельзя открыть, дверь удивления. Почему всё есть?
<В 18 лет, немного до обеда, в маленьком городе, т. е. примерно когда и у Сартра><потом это вошло в «Quel bordel»> [Внезапное преображение города. Всё сразу стало нереальным. Вот как это было: нереальность смешанная с реальностью, они тесно, неразрывно сплелись друг с другом. Дома стали еще более белыми, очень настоящими. Что-то новое, возникло повсюду в освещении, что-то девственное, незнакомый мир, который в то же время казался мне от века знакомым. Мир, растворенный в свете и светом восстанавливаемый. Радость, теплая, тоже святящаяся, переливающаяся через край радость изливалась из моих глубин, абсолютное присутствие, присутствие; я был уверен, что это «истина», не зная, как определить эту истину.]
(98) [Я впадаю в литературу снова и снова.] <Успех.> (99) Возможно, в дневнике иногда отрываюсь от слов и литературы.
(100) <Читает мистиков, о свете у хасидов, в книге «Асеньева», у неоплатоников, у «héséchiastes» [исихастов].> (101) Жалко, что все метафизики и религии склоняются к тому, что человек – пучок энергий. [Только иудаизм и христианство отважились быть персоналистическими.]
Стойкая вещь половая мораль: она оживает даже после революции.
(102) Пути жизни – я их выбираю все, ежеминутно меняя. Я же литератор.
(103) <слова еще ни о чем не говорят> [Чем больше я объясняю себя, тем меньше я себя понимаю.]
<Выйти из языка, как выйти из культуры>
Одно-единственное слово может наставить нас на путь истинный, второе сбивает вас с толку, третье наводит на вас панику; с четвертого начинается абсолютная неразбериха.