Слово Лешему — страница 10 из 72

Я взял десять буханок: пять Федору Ивановичу, пару Текляшевым, буханку Михаилу Яковлевичу (он сам печет), пару себе. Хлеб был горяч, как... не с чем сравнить, хлеб в начале всего. Он сохранил тепло до Горы.

Вдруг пошли грибы. Не шли, не шли — и пошли, прямо-таки побежали навстречу. Я ходил, ходил, ходил их встречать. Лугами, яркой, зеленой, как озимая рожь, отавой. У края леса развилка: влево тропа на Сарозеро, вправо дорога на Нойдалу. Есть и еще пути-дорожки из Нюрговичской республики в иные места, но мне пока что хватает этих. По Нойдальской дороге я дохожу до Чистых боров. Боры тут всюду чистые, но те, Дальние, особо чисты, беломошны, просторны, звонки, муравейны, смоляны — Чистые боры. В начале дороги малинники, сколько бы ни ходил, как далеко бы ни отступало в небытие время спелой малины, какой-нибудь куст поманит тебя красной ягодой. Возьмешь ее в рот, поваляешь, подержишь под языком, как таблетку нитроглицерина, будто надеясь на что-то... Проглотишь и скажешь себе: глоток лета. И станет лучше, легче идти.

На старой вепсской пожне, заросшей колючими сосенками, зардеет земляничина. И опять-таки, сколько бы ты ни ходил, земляничин запасено для каждой твоей ходки. Еще глоток лета, духмяный, сладостный, земляничный — с горчинкой. И можно идти. Подымешься в песчаную горку, сядешь на рогатую стволину палой сосны, прислушаешься к себе... можно идти дальше.

В первом бору, тоже чистом, беломошном, пощиплешь брусники. Брусника сей год припоздала, да и мало ее. Но так велики боры на Вепсчине, так чисты, что брусники найдешь, нацедишь по капельке-ягодке. Брусника — русская ягода (и клюква), не боится зимы, под снегом брусничина наливается соком — вином непьяным...

И почернишь губы черникой.

Дорога в Нойдалу, как дорога в райские кущи (в вепсские пущи) — светла, высока, не омрачена ни болотиной, ни лесовалом. Идешь по ней и печалуешься: на крепких, с пасынками, столбах провода провисли, упали, заржавели. И столбы похилились. Больно видеть упавшие линии электричества, связи. Ведь это же мы, моя молодость, студенчество — строили электростанции для вепсских селений...

Переход через Сарку — тут половина пути. Весною через Сарку идешь по кладкам: два березовых ствола и перилы (у бобров мосты без перил). Единственный построенный людьми мосток через Сарку скоро рухнет: никто не подновляет его. Летом Сарку переходишь в сапогах с короткими голенищами. Даже внук Ваня перебредает в своих сапожках.

От реки в гору (Вепсская возвышенность!) вздынешься и ощутишь: что-то переменилось в пейзаже, в освещении, в колорите и в атмосфере. Запахнет диким лесом: медведями, глухарями, рябчиками. Белыми грибами — о! это ни с чем не сравнимый запах. Запахнет Чистыми борами!

Минуешь ведущую вправо, к югу, бывшую лесовозную трассу (по ней дойдешь до речки Генуи). Дальше повертка влево, затравевший сход вниз... Здесь, у повертки, однажды я ночевал в весеннюю ночь. Тогда была иная музыка, снег на дороге; и был я тогда здоровехонек, хотя уже и не молод.

Внизу опять малинники, с несъеденной, не стекшей вместе с дождями, может быть, специально к моему приходу (до меня никто не прошел, только Лыско с Соболем) вызревшей из завязи малиной. Лес становится смешанным, с осокой, папоротниками, ельником, костяникой, березами, осинами, рябинами. Очень становится горячо: места грибные!

Тут не удерживаешься на дороге, помаленьку начинаешь рыскать, находишь подосиновик, белый — но это еще пролог, это цветочки, ягоды впереди. И ягоды тоже! Брусника — в Чистых борах!

Дорога идет боковиной гряды холмов. Гряда все выше. Сквозь редкий здесь древостой начинаешь различать как бы снежники — лужайки белого моха. Если подняться к гребню холмов, пойти верхами, так, чтобы солнце грело тебе затылок и правое ухо, выйдешь к Сарке, к Сарозеру. Я хаживал и этим путем (то есть без пути, по солнцу)...

От Нюрговичей (от Горы) до этого места, до края Чистых боров, мною намеряно по часам, по шагам — восемь километров. Вепсских — шесть.

У входа в боры на дороге тебя непременно встретит первый здешний боровик, такой красивый, пригожий, крепкий, как буханка ржаного хлеба из печи (ты ему поклонишься)... Для тебя одного выросший — в Чистых борах, в Дальних борах! Его шляпка шероховата, влажна... Хочется дописать: «как губы женщины», но это не так. Любовь к грибам совсем иная, чем любовь к губам...

Грибы в Чистых борах все видны с дороги. Белые — придорожные грибы, так я думал и продолжаю думать. Хотя знаю, что и это самообман. В лесу идешь по дороге, по просеке, по тропе — по кем-то до тебя пройденному, тебе завещанному путику. Грибные места все найдены до тебя. Пока отыщешь свои, не одни сапоги износишь. И поплутаешь! Ладно, если по солнышку выберешься, а в бессолнечный день в вепсских корбях?..

Чистые боры — вот что кажется странным — выросли на месте сплошных рубок. Сохранились хода трелевочных тракторов. Все другое: невывезенную древесину, пни, валежник — подобрало Время. (Или в те годы так чисто рубили; управляющим трестом «Ленлес» был мой отец Александр Иванович Горышин, его помнят Михаил Яковлевич, Анна Ивановна Цветковы, Федор Иванович Торяков, знал Василий Андреевич Пулькин). В Чистых борах почти нет подросту; деревья одновозрастны. Боры сами восстановили себя, так, чтобы каждому дереву было просторно. В Чистых борах я нагуливаюсь до чувства полета, отрешения от земных тягот. Хотя полная корзина боровиков тянет руку. Обратная дорога много длиннее дороги сюда. В однажды найденном месте ложусь на мох, раскидываю члены, голову на березовую чурку, погружаюсь в забытье до тех пор, покуда мне напоминают муравьи, что я являюсь (я являюсь-таки!) предметом оживленного интереса их, мурашей.

Продолжаю путь, нахожу грибы в таких местах, где, кажется, не мог их не найти, идучи этой дорогой утром. Почему гриб то попадет в луч твоего зрения, то выпадет? Почему в неприметном месте ты вдруг оторвешь глаза от стежки-дорожки, как-то испуганно, будто кто тебе дунул в ухо, метнешь взор за обочину, узришь белый гриб — в зените его совершенства, кинешься к нему, расцелуешь, как внука Ваню? Почему? Того нам знать не дано. И не надо!

На последках дороги вижу сквозь заросль озерные плесы, ясноводные заводи, блики солнца на лоне вод — беспредельность, всякий раз поражающую душу первозданность, мощь Большого озера, проникаюсь какой-то его несказанной, высокой, дающей надежду думой.

Сколько озер на Вепсской возвышенности? Едва ли кто сосчитал. Сперва Харагинское озеро... Его видишь с Харагинской горы, идешь вдоль него тракторным волоком (зимой и летом волокут сани) на Долгозеро (деревня Долгозеро умерла); оно то скрывается с глаз, то выставляет себя, отблескивает, струится, темнеет внизу ручейного распадка, зыблется сквозь путаницу ольшаника, ивняка. Харагинское озеро какое-то нетроганное или покинутое — сирое. Ни разу не видел лодки на нем, рыбака, костерного дыму (и на других вепсских озерах тоже)...

В том месте, где дорога забирает кверху, в сосняки, под сенью больших деревьев стоит вепсская часовня, полуязыческая, полуправославная (крещеные вепсы так и не порвали с язычеством), оскверненная туристами, но возрождаемая старушками, подметаемая, без икон, но с иконостасом, со свечками. Тут же и кладбище, маленькое, ухоженное. На нем хоронят и ныне преставившихся. Сюда приходят в престольный — в Харагеничах — праздник, в Успенье, двадцать шестого августа. Сначала Спас в Нюрговичах, потом Успенье в Харагеничах (и, кажется, в Корбеничах).

Праздники эти приурочены к началу жатвы. Говорят, старушки сползаются к часовне в бору, неподалеку от Харагинского озера, со всей Вепсчины — на Успенье.

Потом еще километра два Чистым бором, с угора на угор, брусничниками, черничниками, грибными местами, и тут тебе Гагарье озеро — жемчужина Вепсской возвышенности, да и всего нашего Севера... Я загодя волновался от встречи с Гагарьим озером: с весны не бывал, не видал. Я вел на Гагарье Анюту, Юру, Ваню: показать, подарить им это сокровище...

Вот уж последний пригорок, снижение к озеру — и трава, камыши: озерное лоно. А где же вода-то, где озеро? Господи, озера нет... Пропала не копна сена, даже не деревня (можно построить агрогород)... Не стало большого, полноводного, тысячелетия глядевшего ясным оком в небо, кормившего вепсов рыбой Гагарьего озера (куда же деваться гагарам?).

От бывшего озера тухло пахло илом — сапропелем.

Мы обошли вонючую котловину, заглянули в дом рыбаков, не запертый, как всегда, обихоженный Иваном Текляшевым: полы подметены, постели заправлены, миски вымыты, соль-спички на месте, дровишки сложены у плиты. Для чего? Для кого?

Постояли на плотине: запорные доски вытащены из пазов, кинуты тут же. В русле бывшей реки Калои чуть сочилась вода. Все вместе взятое вселяло в душу какую-то безысходную вселенскую тоску. Убили живую, единственную, никак не воспроизводимую — в веках и тысячелетиях красоту.

Пришла на память недавно прочтенная в «Известиях» статья о том, как где-то в алмазном краю шайка жуликов-казнокрадов приспособилась уворовывать из лотка (или из решета) на обогатительной фабрике драгоценные минералы. Преступники понесли по заслугам.

А мы? Разве ожерелье наших озер в обрамлении холмов и боров — не алмазы, не бриллианты? Не где-нибудь там, в зоне вечной мерзлоты, а в самом сердце России... Кто дозволил их похищать? Кто похититель? Кто судья? И есть ли?..

Я сидел, пригорюнясь, на чурке. Мне нечего было сказать, как если бы пригласил родню на именины, а сажать к столу не к чему. И ребята пригорюнились...

Ладно издали нам сияло, жмурилось Большое озеро, утешило нас — так его много!

— ...Закроем дверцу в плотине, — благодушествовал Иван Текляшев, — да дожжи пойдут, за три дня озеро набежит... А сапропеля в нем этого: меряли — у берега шесть метров, а дальше девять. Говорят, из него удобрение высший сорт, а в Корбеничи за триста километров удобрения возят.

Федор Иванович Торяков сказал:

— Ничего у их не получится. В Гагарьем озере столько рыбы было всякой. Бывало, наловишь, солнце выстанет, начнешь потрошить, солнце сядет, ишо и конца не видать. Моя Татьяна говорит: «Ой, хватит. Куды ее столько?» А они хотят всю извести. Семь лет уж туркаются, а нет ничего. И не будет!