Слово Лешему — страница 15 из 72

Все это бесконечно скучно.

В последнее плаванье за озеро я повидал, пережил ряд развязок-концовок когда-то при мне завязавшихся сюжетов. То есть, сюжетов не было, а просто жизненные истории, с вложенными в них плотью и кровью человеческих судеб, ну и... государственных средств...

Новоладожский рыболовецкий колхоз имени Калинина, понимая, что Ладога — сточная яма и рыбе в ней не живать, строил форелевое хозяйство в Усть-Капше. Прорубили в тайге просеку, насыпали дорогу, вырыли пруды, подвели к ним стальную трубу большого диаметра — для забора воды из Капшозера. Поставили пилораму, напилили бруса, досок, выстроили цеха для инкубации молоди форели из икры, для начального выгула и всего последующего, возвели кормокухню, к ней котельную-кочегарку.

Я видел все это грандиозное хозяйство доведенным до того вида, когда душа переполнялась гордостью и надеждой. Талантлив, упорен, дерзок на выдумку наш человек — экое отгрохал! Я помню, показывал мне Доркичев, местный озровичский вепс, глава хозяйства — он же был и прорабом, — как играет форель в садках. Не играет, а волнуется от звука шагов, ожидает кормежки. И так легко, гладко считались круглые цифры близкого, несомненного дохода от форели. И так безмятежны были лица форелеводов, особенно моего друга Ивана, сторожа садков, переехавшего с женой Марьей из Нюрговичей в Усть-Капшу, отстроившегося здесь, посадившего огород, накосившего сена корове Риме с бычком и овцами. Иван курил «овальные» сигареты «Стрела», поплевывал на все текущие вокруг события с высокого дерева: все в дому у него было свое, зарплата сторожа его устраивала. Вечный дурачок — и хитрован-проныра, и мастер-золотые руки — Ванюшка оказался при месте, при деле, при форели. И другие форелеводы тоже — ладно устроили свои житейские дела. Хотя никто из них понятия не имел, что такое форель, в чем искус форелеводства; на то был прислан рыбовод.

Форелевое хозяйство давало вепсовской деревне Усть-Капше шанс сохраниться, выжить, да и соседним деревням тоже: Озровичам, Корбеничам, Харагеничам, может быть, и нашим заозерным Нюрговичам (от Усть-Капши до Нюрговичей по Капшозеру километров пятнадцать). У Николая Николаевича Доркичева, как я знаю его, цель — мечта жизни — дать здешним вепсам возможность остаться здешними, не уйти, чтобы у них было поле для деятельности, рабочее место. И вот оно, сбылось, построено, река Капша журчит, рыба играет. Лицо у Доркичева такое счастливое, осунулось от счастья, только глаза голубеют, как ламбушки в солнечный день.

Я, помню, тогда подарил библиотечку из прочитанных мною книг в дежурную избу при форелевых прудах, полагая, что дежурящие, охраняющие рыбу, кормящие ее вепсы будут читать и набираться ума, как я сам набрался, из этих же книг, не знаю, куда его нынче девать, умишко...

Форель в Усть-Капше сдохла летом 1988 года; говорили, что жарко, вода в садках перегрелась, говорили также, что протух на жаре корм, а его все равно дали рыбе, она и всплыла кверху брюхом. Может, так, а может, не так. Форель в реке Капше, местная, не сдохла, а привезенная за тридевять земель сдохла.

В то лето я ехал из города к себе в деревню, завернул в Новую Ладогу к Алексею Николаевичу Суханову, бывшему председателю колхоза; он и начинал строить пруды в Усть-Капше и еще во многих местах... Суханов поехал со мной к вепсам. Я помалкиваю за рулем, дед рассказывает, что было, как вышло, и так ему хочется свести сальдо с бульдо, а не сходится. Приехали в Усть-Капшу, форелеводы сошлись в кружок, с опущенными головами — и сказать нечего. Суханов вместе со всеми попереживал, попенял, впрочем, без укора:

— Надо было холодильники завести, соль иметь в запасе. До Тихвина довезли бы и продали за милую душу. Знаете, что новгородец в старые времена брал с собой в первую голову, когда отправлялся в Ильмень рыбачить? Кадушку со льдом и мешок соли.

Ободрил как в воду опущенных капшозорских мужиков:

— На ошибках учатся.

Ошибка — первоначальная, роковая, глобальная — как хочешь ее назови, Создателем для нас запрограммированная или еще кем внедренная в порядке катаклизма... присутствует в самой почве, атмосфере нашего обитания, рубит на корню любое, самое благоразумное предприятие. В большом, глубоководном, без какой-либо деятельности по берегам, совершенно чистом Капшозере (одна моторка на все озеро у охотника Володи Жихарева, и та стоит: нет бензина) не так давно лавливали лосося, судака, леща, рипуса, а нынче едва поймаешь окунька. Каких кислот, сколько, откуда, из чьих труб, при каких ветрах должно пролиться на лоно вод, дабы сгинула рыба? Сие никому не известно. Поправлять изначальную ошибку желающих нет.

Летом 90-го года иду по кладбищу надежд, руинам форелевого хозяйства в Усть-Капше. Все покрылось мерзостью запустения. Вот дровишки, приготовленные для топки кормокухни, так ни разу и не зажженной; дровишки заплесневели. Заглядываю в полузабытые, полувыбитые окна цехов-павильонов, там свалены в кучу ванны и трубы. Сами пруды пересохли, превратились в безобразные ямы. Та изба, в которой должны быть разложены на столе презентованные мною книги, отчасти забита, отчасти повалена, растащена по бревну.

Руины купил за бесценок директор «Пашозерского» совхоза Соболь, собирается напустить в ямы воды, выращивать раков, пойманных в Капше, продавать капшинских раков в Париже, никак не ближе. По мелочам у нас не размениваются.

Мой приятель Ванюшка, сторожащий то, чего нет, за ту же самую зарплату, покуривает, поплевывает, посмеивается: «А нам все равно».

Однажды, помню, еще в деревне кое-кто жил из стариков, Иван с Марьей, с коровой Римой... сидел я на пороге бани, с утра мной истопленной по-черному, к обеду готовой — хоть до вечера парься. Баня стариков Цветковых, деда Миши и бабы Анны, выстроена посередке угора, на спуске от деревни к озеру... Как Цветковы уехали из деревни в Пашозеро, так в бане кто-то выворотил котел. Знают — кто, но... что с возу упало, то пропало. В пашозерских апартаментах у Цветковых ванна... Да, так вот, сидел я на пороге Цветковской бани, с еще не вывороченным котлом, после очередного биенья себя веником в жгучем пару, после погружения в озерную ознобу... и вижу, трое идут мужиков, все низкоросленькие, кубоватенькие. Одного я узнал: Михаил Михайлович Соболь, директор «Пашозерского» совхоза, двух других мне Соболь представил: главный зоотехник, парторг. Самое высшее начальство пожаловало. Я предложил мужикам то, чем богат: жару в каменке, пару на полке, в истопленной по-черному, с черными стенами, потолком, полком вепсовской бане. Мужикам, видно было, хотелось попариться, но отказались, сославшись на то, что им еще по грибы. Ну, ладно. Я ополоснулся, оделся, привел всех в мою избу. Соболь озирался, поеживался:

— Я бы не смог жить в таких условиях.

Ему тогда еще и тридцати не было. Он приехал или прислан, вызван откуда-то из западных областей, по комсомольской или по партийной линии, не знаю, как, почему. До него директорствовал в «Пашозерском» Капризов, откуда-то с востока затребованный. Местного вепса на руководящую должность не поставят, нет прецедента, это уж точно! Юрий Михайлович Домрачев, новый председатель сельсовета в Корбеничах, и тот питерский. Правда, его-то выбрали сами вепсы, на демократической волне, чем-то он вепсам поглянулся.

В итоге нашего короткого чаепития директор совхоза Соболь — хозяин всей этой местности: землевладелец, работодатель, — высказал главное, с чем пришел:

— Этой деревне конец. Ее больше не будет.

Я возразил:

— Почему же, Михаил Михайлович? Когда я сюда приехал, деревня живая была. И скотный двор — ваш совхозный, еще новехонький. А какие здесь травы! Все выкашивали, да и сейчас старики вкалывают, вашим совхозным и не снилось...

— Нет, с этой деревней кончено, — заявил Соболь, как отрубил.

Такая была ему установка из Тихвина, или брал на себя решать за других молодой директор совхоза... Но стариков всех выманил из Нюрговичей в каменные коробки в Пашозеро. А куда им было деваться — без магазина, без дороги?..

Последних: деда Федора с бабой Таней Торяковых — Соболь вывез в Корбеничи, там нежилую избу привел для них в божеский вид... Ивану Текляшеву Соболь разрешил содрать с совхозного скотного двора шифер — на кровлю в новой избе, в Усть-Капше. Избы, сданные нюрговичскими аборигенами на совхозный баланс, в обмен на квадратные метры в каменных коробках, продал тотчас, как только вышел указ, разрешающий продавать-покупать дома в сельской местности. Сам выбрал, кому продать, не знаю, по какому признаку. Дети, внуки исконных нюрговичских жителей оказались капитально отлученными от родовых жилищ.

Вот как оно вышло. Если была установка директору совхоза, то он ее выполнил неукоснительно. Даже мне предложил купить избу вблизи Пашозера: «Переезжайте поближе к людям. С этой деревней — все!» Так что деревня Нюрговичи не брошенная, а планомерно упраздненная.

На дворе холодно, мокро, хмуро. Прошел Божий человек Дима, из Питера, в Нойдалу, с велосипедом. Поиграл что-то пасторальное на ивовой дудочке-свирели. 2-го августа в Нойдале Илья — престольный праздник. Нойдала тоже пустая, прошел слух, что в ней обосновался фермер из Питера, с трактором. И еще в Нойдале почему-то гуртятся Божии люди.

Вдруг вышло, что моя деревня превратилась в дачную местность, типа Комарово. Вякают дети, прохаживаются по некошеной траве обросшие клочковатыми, как собачья шерсть, бородами мужчины — сразу видно, что... демократы; курящие, что-то очень важное говорящие друг дружке женщины в брюках. Почему дачная зона переместилась в Нюрговичи? Я был один дачник в деревне, а стали все. Из общей картины жизни выпало главное действующее лицо — крестьянин: Иван, Федор, Николай, Михаил, крестьянки: Мария, Анна, Зоя, Елена, Татьяна...

Встал в шесть утра. Тепло, безветренно, сыро, туманно, промозгло. Сразу уловил, что замолчали коростели. Весь июль отскрипели — и амба. Кто из пишущей братии не слыхивал, тем придется удовольствоваться отзвуком коростелиного скрипа в русской классической литературе или подклассической, в золотом или серебряном ее веке, от Аксакова до Зайцева и Шмелева. Да... У Зайцева коростели больше скрипят, чем у Шмелева. А правда, умолкли — и пропал один звук мира, дающий уху надежду: что-то там такое есть, в траве копошится, поскрипывает. То есть не уху дает надежду, а всему инструменту, настроенному на жизнь. Но это, собственно, все равно.