Торги продолжались два дня (вот жаль, меня не было, я в это время как раз был в Китае). К сельсовету стянулось все дееспособное население округи. Грянул сельский сход — вече Вепсской республики... Ну, разумеется, под эгидой хозяина здешних мест — директора совхоза «Пашозерский» Михаила Михайловича Соболя. Вепсы уперлись — и ни в какую (сам Соболь из Белоруссии): не желаем... То есть не верим: лучше синица в руку, чем журавль в небе. Тузы улетели ни с чем. Под горячую руку переизбрали председателя сельсовета: на место Домрачева поставили Белякова — вепса, он и прежде председательствовал, до демократического взрыва.
Ну, что же, вепсам видней, они народ осмотрительный.
После я спросил у Соболя, куда делся Юрий Михайлович Домрачев? Соболь ответил: «Скрылся в неизвестном направлении».
Сегодня я сделал четыре ходки — рекорд. Рано утром плавал в байдарке вдоль берега, с дорожкой. Ловил на удочку. Сенничал. Дважды купался в озере. Жарил окуня, съел его, чувствуя изумление пищеварительного тракта: вкусно, забыто, крайне мало. Ходил в грибное местечко, но грибов нет. Собрал малины, сварил компот. Пошел в боры, собирал чернику, сварил еще компоту. Сел в лодку, плыл по озеру, сознавая, что это — высшая моя радость. За день ни с кем не разговаривал, никого не видел.
23 часа 50 минут. Передавали речь Горбачева, отрешенную, как будто судит со стороны, в удрученном тоне.
9 утра. Косил отаву, нежную, сочную — второй укос на моей суземке. День восстал без дуновения ветра, весь голубой, зеленый, в розовости кипрея, в сладости наливающихся малинников. На покосе второй раз за лето зардели клевера, бодяки сгинули. Вчера поднял в лесу красные сыроежки, краплаковые лисички, сорвал желтую купаву, нежно пахнущую этим временем года, этим лугом, соком жизни.
Утро росное; лес в ожидании, в тихом, вечном своем труде созревания: черника, малина, потом брусника. И так тихо: никто не ударил по косе бруском. И ни одной ласточки в небе. Не стенают ястребы.
Такое раздолье в природе, такое сосредоточенное затишье, такая полнота всего. Столько красоты, завершенности, гармонии. Полнота жизни природы поглощает, растворяет в себе неполноту всего личного, несовершившегося, утраченного. Порхают бабочки, трепыхается в небе ястреб, как жаворонок. Потрепыхался, вспомнил, что — ястреб, прилег крыльями на воздушный поток, поплыл.
Мне нужно ехать за пищей насущной в мир населенный — самое лучшее плаванье по озеру в возлюбленной лодочке, в лучший день жизни. Уехать, чтобы вернуться. Пора, мой друг!
7 сентября. Первая теплая ночь в сентябре. Вчера дули восток и север, сообща, все дули, дули. Я плыл на байдарке против ветра; ветер не кончался, хотя дуть все время нельзя, как нельзя все время заниматься перестройкой. Ветер ослабевал, но тотчас опять задувал, с востока и севера. Вот так у мужа с женою в худой семье: баба стихнет — и опять; мужик отрявкнется. Был момент в плавании, когда явилось Солнце, а близко к нему черная туча. Ветер прекратился, вода стала черная, а посередке озера протянулась гряда белой пены, той, что недавно белела на гребешках волн.
Я плыл из Усть-Капши домой и все не мог устать, хотя ветер дул встречу. После четырех часов плавания, на весле, против ветра, выпал хороший сон без сновидений, на всю ночь. Вот вам и лучшее снотворное. Днем было ветрено, мокро, ознобно.
Пять дней у меня гостил мой товарищ профессор С. Удивительно все нам удавалось, то есть давалось даром.
Все пять дней мой товарищ запоем читал прихваченные из дому детективы, даже во время еды или когда отправлялся в наш приют задумчивости, под черемуховый куст над озером. Он мне объяснил: «Самые скучные, дубовые детективы — советские и немецкие; чешские тоже скучно-примитивные, польские получше. В американских обязательно брутальность, много убийства, крови; убивают какими-нибудь тяжелыми предметами, например, бревном по голове. В английских детективах тоже убивают, без смерти нельзя, но убивают не ребенка, не женщину, не молодого человека — это не по-джентльменски, а какого-нибудь уже хорошо пожившего пожилого сэра. Тоже жалко, но не так...».
Было нам с С. испытание-воздаяние. Пошли на Ландозеро удить окуней. Дул свирепый ветер, стыли руки, окунь не брал. Мало того, по дороге на озеро был утрачен единственный, мой последний крючок. Но мы нашли на берегу Ландозера две мои удочки, для чего-то занесенные сюда и сохранившиеся (как для чего? Для нашего с моим другом профессором С. уженья). Две! Для меня и для С.! Дул ветер, окунь не брал. Это было нам испытание. Мы почему-то не уходили с озера, хотя здешний Леший нас выживал; часа два с половиной дрогли — и поймался первый окунь, нам воздаяние, а потом и еще. Я вытащил 15 черных, сытых, лесных, красивых окуней, а профессор С. 5. Таким образом я возвысился над профессором, как постоянно возвышался надо мною Ваня Текляшев на рыбалке и на покосе. Зато вечером после ухи за умственной беседой мой друг брал реванши, сколько хотел, даря мне умные мысли, которых я сам не имел.
Так мы делились с товарищем кто чем богат, и наша фортуна постоянно нам улыбалась: даже на паромной переправе через Капшозеро понтон оказывался на нашей стороне — и туда ехали, и обратно.
Днем лежал, читал книгу двух авторов, как бы их диалог, о судьбах нашего отечества. Авторы высказывали то, что знали, не очень-то прислушиваясь друг к другу. Читать трудно, хотя вдруг вычитывается стоящая мысль. Ну, например, что XX век — апофеоз человеческой глупости: многие миллионы людей на гигантской территории... Впрочем, вот цитата: «Вообще не следует преувеличивать легковерие древних, особенно людям XX века, которые на больших пространствах и долгое время вели упорную войну со здравым смыслом. В XX веке человеческая глупость расцвела пышным цветом, и нечего смотреть на прошлое свысока».
Это так, но, может статься, и в прошлом следует отдать презумпцию глупости, тогда нам легче будет разобраться в самих себе, не обнадеживая себя тем, что все до нас сделалось как следовало быть.
В одной из бесед с профессором С. мы сошлись на мысли (почти во всем с ним сошлись), что не надо делать козлом отпущения Ленина, как и кого бы то ни было. Да, Ленин виноват как совратитель империи с назначенного ей историей пути, но он совершенно не виноват в том, что наши предки и мы его обоготворили, поклонялись ему, как буддисты поклоняются Будде. Вот что важно, прежде всего.
Ходил в лес и вдруг понял неполноту моего слияния с лесом: пора отсюда уезжать. Здешний лес не приносит мне изумления новизны, открытия; все повторяется, все было... В лесу хорошо, но нет остроты приобщения, открытия. Возможно, так еще потому, что нет в лесу грибов. В сентябре не выдалось ни одного дня с солнцем; бабьему лету все не улыбнуться. Зато есть поздняя малина, самая сладкая, мягкая, сговорчивая, идущая навстречу ягода. Гроздья висят вровень с твоим ртом, можно отрясти ягоду с ветви прямо в корзину.
Вечером ходил в моей лодочке по озеру с блесной. Вышел на берег, помахал спиннингом, но щука пренебрегла, блесна зацепилась за топляк. Вот начнут вылавливать топляки — хоть открывай музей поднятых со дна Капшозера блесен. Под музей согласен отдать мою избу, сам буду и хранителем, на общественных началах. Вдруг выточил пилу, распилил бревно, наготовил дров.
У Личутина прочел, что перлы, то есть жемчужины в нашем народе — лесовики-рыбари-охотники, с их всепримиренностью, терпеливостью, ясномыслием, нераздражительностью, очарованностью. Я все жду в себе этой жемчужности, но — увы! — староват, источены зубы.
Истопил жарко печь. В лесу собранную малину сварил. Сейчас 4 часа ночи. Или утра. Пью чай с малиновым вареньем.
Утром зашел Володя Жихарев, принес нарубленного самосаду. Все возвратилось на круги своя: надо самому гнать самогон, выращивать табачок.
Заворачивал самосад в английскую газету «Гардиан», привезенную из Англии, чтобы читать на досуге у себя на ранчо в Нюрговичах — вышло шибко хорошо, бумага тонкая, не искрит, как тихвинская «Трудовая слава». Пришла мысль написать в Лондон, в редакцию «Гардиан» об этом, непредусмотренном, достоинстве газеты: хороша для самокруток. Мысль пришла и ушла, как приходит и уходит кот Мурзик. В избе тепло, подслащиваю жизнь малиновым вареньем. Уеду отсюда, исполненный терпеливости рыбаря-охотника, лесного человека. Но почему же не идет гриб?
Холодная, сырая, ненастная ночь. В избе сладостно тепло. Играет по радио музыка. Варится картошка, еще есть капля постного масла, лук. Лежит черная, восторженно-любящая, всегда голодная собака. Будем с ней есть картошку.
Сегодня мы с собакой ходили по малину. Я ее угостил ягодами, она сообразила, что можно малину скусывать с веток, но не достать. Я сламывал ветки с ягодами, кидал ей, она ела.
Впервые после долгого избяного быта вышел на волю, стихли восток и север, стало тихо, правда, с низкой нависью туч, с обильной росой — жемчуга на зеленой отаве. С целым днем жизни предстоящей, без малейшего насилия над собой, с полной свободой выбора. У меня предчувствие, что сегодня придут грибы. Такое предчувствие было в первый день по приезде, не оставляло по сей миг, а приехал я 14 июля; сегодня 10 сентября. Сбегаю в дальние боры, надо им поклониться.
Сегодня как будто купил цветной телевизор, включил, вместо серенького: красиво, весело, в мир вернулись краски. Наступило абсолютное безветрие, воцарилась зеркальность вод, сделалось тихо-тихо.
Сбегал в лес с корзиной и ружьем, понимая, что это — вещи несовместные: ружье требует верхоглядства — высматривать сидящих на деревах птиц. Моя собака то и дело взлаивала, сообщала мне, что птица посажена, сидит, что она, собака, птицу держит своим лаем, до прихода охотника. Я как мог поспешал; завидев меня, собака кидалась на дерево, обкусывала с хрустом нижние сучки — демонстрировала ярую охотничью страсть. Всякий раз на вершине ели я обнаруживал не черную птицу — глухаря, так нужного мне для супа и жаркого, а рыжую не выкуневшую белку. Стрелить белку было бы совсем уже никуда, хотя собака ждала от меня именно этого. Впрочем, сделав свою работу, собака убегала как будто с облегчением, как будто она пошутила. Вскоре опять лес оглашался ее лаем.