Слово Лешему — страница 24 из 72

Теперь о щуках: плыть из Нюрговичей в Корбеничи, за чем бы ни было, — половина интереса состоит в щуках. Ежели ударит большая щука, не перекусит жилку, не сломит крюк, попрыгает в лодке, поскалится и смирится, то щучий навар перевесит все другое. За моей байдарой тянулась жилка, болталась где-то блесенка. Без этого плыть — от скуки хоть головой за борт (как видим, счастье плавания капризно), особливо при встречном ветре.


Первая щучонка зацепила жестяной жаброй за крючок против того места, где слышен стук топора строителя одинокого на мысу жилища. Я еще не знаю первого отшельника-хуторянина на нашем Озере, только вижу в прогалке лиственной заросли крутую кровлю его дома, место выбрано — загляденье, на выселках, без живой души в обозримом пространстве. Решиться построиться здесь мог человек сильный, уверенный в себе.

И все же щучка попалась в том месте, где явил себя жилой дух. Вообще, о связях рыб с человеком, об их совместном близком жизнеобитании мало что известно. Или напутано. Рыба ищет, где глубже, человек — где лучше, только-то и всего. Домостроитель выбрал себе место для жительства на берегу Озера, на мысу, тут ему лучше, чем там, где он обитал до сей поры. Рыба-щука схватила мою блесну отнюдь не на «глубине», на мелководье, у края камышей с кувшинками. Примечательно, а? Не так ли?! Прошел необжитую половину Озера без единой поклевки; едва послышался стук топора, поймалась щука. Как это объяснить, милостивые государи? Почему в те времена, когда по нашему Озеру сплавляли — в кошелях — лес, вепсы пекли рыбники с лососем, лещом? А ныне щучонка — как божий дар...

Вторая щука ударила против деревни Корбеничи, где, кажется, на каждую рыбину наживлена жерлица, притоплена сеть, закинут перемет, машет спиннингом или «дорожит» рыбарь. Моя блесна за что-то зацепилась, так часто бывает: на дне Озера полно топляков; лодка стала. Я потянул жилу, ощутил на ее конце что-то большое, упрямое, живое. Сильная щука сопротивлялась, но я был сильнее ее, подвел к борту, вода забурлила... (Однажды, помню, мимо моей избы в Новгородчине заскрипел арбами цыганский табор. Старый цыган обратился ко мне: «Дай гвоздь». Я указал цыгану на гвоздь в стене: «Выдерни, и будет твой». Цыган возразил: «Нет, ты выдерни, ты сильнее меня». Так же вышло и со щукой). Тут бы мне сделать последний рывок, не дать бы щуке опомниться... Но я промедлил... Щука легко перекусила жилку, как перекусывает швея нить, ушла на глубину. Каково ей теперь станет коротать свои щучьи дни и ночи с колючей железякой в пасти? Я посочувствовал щуке.

Володя Жихарев сказал:

— Надо с проволочным поводком, а так откусит.

Будто я этого не знал! Но пренебрег знанием... Как некогда в молодые годы ведь знал же, что предстоящее время (времени предстояло столько, казалось, некуда девать) надлежит посвятить полезным занятиям, чему предназначен; например, сесть бы и написать роман, чтобы все обомлели. Ан нет. Ну, ладно. Вздернуть бы щуку мощным хватом руки: вышел бы добрый ужин. Упущено, не вернешь. В утешение себе я переводил мысль на индусов. Индусы учат, что не стоит предаваться печали от несодеянного, упущенного. Каждый миг жизни есть ее начало, протяжение и конец. Не пекись о том, что миновало, унырнуло вглубь. Не уповай на грядущее. Предайся данному тебе мигу жизни, вкуси его сладость, настоянную на горечи слез.

...Однажды в Бомбее я ехал в туристском автобусе по одной из неглавных улиц с чередою хижин, построенных из картонных коробок, банок, бутылок. У одной из хижин лежал на земле старик — скелет, обтянутый смуглой морщинистой кожей, с гривой длинных седых волос. Подле него сидела старая обезьяна, тоже седая, гладила, расчесывала волосы своего хозяина-друга. По всему было видно, что у этих двоих покончены все счеты с жизнью, однако жизнь их не отпускала, для чего-то они ей были еще нужны. Эти двое, старый индус с обезьяной, совершали обряд жизни, грелись на солнце — и только; от них исходил абсолютный покой…

При прощании с Володей Жихаревым я спросил у него:

— Ну что, Володя, не пьешь?

— Нет, ни грамма. Уже второй год.

— И что, не тянет?

— Иногда тянет, маленько. Но надо выдержать три года. А там будет видно.

Двадцать три часа. Шел с Ландозера лунным лесом. Чувствовал себя так, словно мне не шестьдесят, а много меньше, все равно — сколько. Я шел по лунному лесу вне возраста, как хаживал в тридцать, сорок, пятьдесят. Мой Леший путал меня, совал мордой в чапыгу; я не обижался на Лешего. У меня в корзине была полнехонька банка морошки, самой спелой, готовой вытечь, но дождавшейся меня в моем месте. И еще двенадцать ландозерских упитанных окуней.

Ландозеро встретило меня, будто приготовилось к встрече: ласково-тихое, глянцевое, зоревое, с расцвеченным низким солнцем дальним берегом, с гроздьями черники на кочках, такой крупной, какая еще бывает разве на Командорских островах. Я закинул удочку, отмахивался от комаров, тоже здесь великорослых, отчаянно вопящих. Поплавок замер на тихой, без малейшего движения, темной воде, не шелохнулся. Известно, что здешний окунь сам к червяку не ходит, надо прийти к нему с червяком. Что же, пошел округ озера, переваливал через спиленные бобрами осины, время от времени махал удилищем — здесь же срезанной рябиновой палкой. Окуни пребывали в своей окуневой сиесте, не подавали признаков жизни. К моим познаниям о нашей местност и прибавилось еще и это: в теплый ясный вечер на Ландозере окуни не берут. Надо будет предупредить ходоков на Ландозеро, чтобы дождались бы гадкого дня с дождем и ветром (хотя при восточном ветре тоже не берут). Так я дошел до горловины Ландозера — заросшей протоки, соединявшей озеро с травяным болотом, тоже в прошлом озером. Вода в устье протоки была особенно густо темна, подернута мутью. Забросил червя в самую муть, поплавок тотчас ушел косо вглубь, из мути выпростался радужный, динамической формы, в парадном мундире окунь. За ним, в очередь, другой — и пошло. Окуни хватали червя жадно, наперебой, заглатывали крючок в утробу. После одной поклевки-подсечки рыба наружу не вышла, не поддалась, мертво захрясла в самой мути. Леска натянулась и лопнула: поплавок остался на воде. Неподъемных рыб на Ландозере до сих пор никто не лавливал, по-видимому, рыба ушла под корягу. Я побежал за второй удочкой, оставленной в другом уловистом месте. Когда вернулся, мой поплавок уплывал от берега, оставляя за собой два уса. Плыть вдогонку я не решился: больно черно, муторно Ландозеро.

На вторую удочку не клевало; стало заметно темнеть. В полиэтиленовом мешке шебуршили пойманные окуни — хватит на уху и коту Мурзику. Отпала надобность сообщать кому бы то ни было, что в ясный вечер окуни на Ландозере не берут. Или у ландозерских окуней тоже неравномерно с продуктами, как у нас: в Питере колбасные изделия, в Корбеничах сигареты «Рейс»? У того берега, куда дачники ходят, червей невпроед, а у этого — только давай?

Ночью не спал: переволновался на Ландозере.

Половина четвертого. Встал, записал, покуда не перегорело. Сколько я уговаривал моего сердечного друга, тонкого знатока рыбной ловли, чуткого к слову, звуку писателя Владимира Насущенко: «Володя, голубчик, не пиши про рыбалку — Хемингуэй написал, и хватит». Думал ли я тогда, что буду вскакивать по ночам, записывать пылкие переживания этого гадкого занятия: ловли живых с красной кровью рыб на живых, мучающихся червей? Уже рассвело, пора потрошить окуней, заваривать уху — и опять на рыбалку. А как же? Рыба в нашей местности нынче — главный продукт, без рыбы и ног не потянешь.

Сегодня день Ильи-пророка. Илья кинул ледышку в воды земные и в наше Озеро, но утром я плавал в зацветшей воде без малейшего озноба.

Ночью слушал «Свободу», все отбивающую охоту у добрых людей по-людски жить в собственном Отечестве. Некая разбитная деваха из Москвы распиналась на тему: бабы в Советском Союзе платят своим телом, чтобы удержаться на плаву в социуме — поступить в институт, из машинистки выбиться в редакторы; ежели актриса, то получить роль; любящая мать — уберечь сыночка от забривания в армию; секретарша — спать по должности с шефом... И так далее. Без приоритета секса, без какой-либо нимфомании. Оно, конечно, так. Но когда, где бывало иначе? Разве не той же валютой платила за благоденствие, во время якобинской диктатуры, французская красавица Элоди — вершителю судеб в трибунале Эваристу Гамлену? Содрогалась от омерзения к палачу — и отдавалась ему со страстью на французский манер (у нас отдаются бесстрастно). Когда Эвариста Гамле казнили, Элоди отдалась хозяину жизни новой волны (роман Анатоля Франса «Боги жаждут»).


По словам московской корреспондентки «Свободы», советские девки все до одной мечтают выйти замуж за иностранцев. И в этом есть доля правды, сыщется и резон. Только корреспондентка черпала свою наглую, подлую убежденность на московских улицах с праздной толпой, подставляя микрофон к устам прогуливающихся дев (и из собственного опыта). Едва ли им сыщутся заграничные женихи; кому пофартит — и с Богом! Московские прогулочные улицы, равно и питерские, других наших перенаселенных городов — еще не Россия. Убыль заангажированных за бугор столичных невест никак не скажется на числе свадеб в Отечестве (разводы русских жен с иноплеменными мужьями не фиксируются). Восторженно вякать в эфире об этом горько-постыдном поветрии как о панацее, — непотребно, слушать стыдно.

Вслед за развязной московской служительницей второй по древности профессии слово дали московскому писателю имярек. Писатель посетовал: бываю за рубежом, там «голосов» не поймаешь, тем паче «Свободу». Вернусь в Москву, приникну к приемнику, настроенному раз и навсегда на возлюбленную волну, придут еще не уехавшие — их осталась горстка — товарищи, внимаем голосу истины — «Свободы», финансируемой конгрессом США... Право, серьезный повод не уезжать: там небо покажется с овчинку — без «голосов», без «Свободы». Но ведь на вашем Западе, господа, на вашем Ближнем Востоке есть много чего другого — привыкнете, то есть отвыкнете. Полно маяться, ребята, гуд бай!