Дед получил все, что желал: ему присвоили первую группу инвалидности, дали единовременно две тысячи рублей, за что-то в свое время недоданное, назначили пенсию — двести с чем-то рублей. Дед продал избу в Нюрговичах питерской женщине Аде, стал богатым, может быть, это придало ему сил жить дальше, ибо люди умирают, как однажды заметил Н. С. Лесков, от жены, от любовницы и от того, что денег нет. Первые две причины деду не угрожали, третья тоже отпала. Дед похвастал, что прошлой осенью не стал продавать баранов, нет нужды. Пятерых заколол, засолил в бочках, по сю пору они с бабкой при мясе...
Дед с бабкой накормили меня «деревенским» супом с соленой бараниной, напоили молоком, чаем. Во всех вепсских избах первым долгом сажают за стол, а у дачников не дождешься. Зайдешь, изба та же и стол на том же месте, а угощают тебя только светской беседой о пустяках. (И я не сажаю к столу посетителей, нечем угостить). У вепсов за столом — беседа, о чем-нибудь жизненно-первостатейном. Дед Федор сказал:
— Знаешь, Глеб Александрович, дров бы Соболь дал, если бы я скандалил. А я скандалить-то, знаешь, не умею дак.
Зашел в сельсовет. В председательском кабинете сидел Николай Николаевич Доркичев. Я сел к столу против председателя Алексеевского сельсовета, смотрел ему в лицо, пропеченное солнцем, с особо заметными на загаре бороздами морщин, в его добрые от старости, со слезинкой голубые глаза; он мой ровесник; я подумал, что наше с ним дело — не снопы молотить, а овины сторожить. Доркичев поделился со мною сомнением:
— Может быть, мы напрасно тогда уперлись, на сходе. Может быть, они бы вложили средства в нашу местность, как-нибудь стало бы получше. У сельсовета средств нет, за каждой малостью в совхоз, к Соболю обращаемся. Они, директора-то, шибко грамотные мужики. На вертолете все облетели и не раз, полное представление имели о нашей местности. Другого такого случая не будет.
Я как умел, заверил председателя сельсовета, что... А что? Бедное наше государство! Бедное! Столько у него богатства! Одна Вепсская возвышенность, с ее холмами, тайгой, озерами, реками, травами некошенными, зарослями малины, морошки, брусники, клюквенными болотами, грибами, медведями, глухарями! — что с ней поделать, государство не знает. У государственного чиновника она не укладывается в умишке. Совхозные директора от нее открестились, как от нечистой силы. Как ее поднять, уроненную, как вдохнуть в нее жизнь, реанимировать кровообращение, хозяйственное и другое, и при этом не зарезать — бульдозером, моторной пилой — ее красоту? Приглядываются к ней, примериваются те, у кого нынче сила, вот, например, концерн «Конвент» вкупе еще с кем-то, с журналом «Аврора» — ах, ты, Господи, вот где опять стренулись наши пути... Пять лет я заведовал прозой в «Авроре», столько же просидел за столом главного редактора, бывало, дневал и ночевал, по ночам сдавал помещение на Литейном проспекте охране, там знали, что главный редактор засиживается, однако позванивали, беспокоились: время ночное, а система не включена.
Решить участь Вепсской возвышенности предполагают опять же по-партийному, по-большевистски, методом ударной стройки, хотя загодя подсчитывают барыши, знают, кому они пойдут в руки. Большевики вершили свои ударные стройки без подсчета, наобум, вот как, например, рыбоколхоз имени Калинина «обрыблял» водоемы на Вепсовщине... Упускали из виду такую малость, как работник, — есть он или нет, полагались единственно на вложение средств, как теперь любят говорить, «инвестицию». Вложили средства — и все образуется, так бывало всюду, и в нашей местности: построили рыбохозяйство в Усть-Капше, а форель взяла да и сдохла.
Когда проезжаю Харагеничи, спускаюсь к Харагинскому озеру, там все тот же Новоладожский рыбоколхоз, заодно со строительством в Усть-Капше, соорудил форелевые садки, запустил в них молодь, сдал в аренду Трошковым, отцу и сыну. На берегу у садков сторожевая избушка, в ней или старший Дмитрий Иванович, или младший Николай Дмитриевич. Форель — их личное дело, по осеням сдают колхозу товар. Привесы у Трошковых выше, чем в колхозных садках в Лукине, хотя с кормами перебои: то витаминов нет, то еще чего, рацион не выдерживается. Но Трошковы выкручиваются, поскольку берегут свою форель как зеницу ока, работают на садках, как в собственном хозяйстве, каждую форелину знают в лицо.
Я спросил Дмитрия Ивановича о заработке. Он назвал цифру двести пятьдесят в месяц, может быть, что-нибудь оставив в уме.
— Ну что, Дмитрий Иванович, двести пятьдесят — не деньги по нынешним временам. Дело идет, надо разворачиваться.
— Тут и тысячу предлагали... — Трошков улыбнулся просто-душно-хитрованно, как мой приятель Ваня Текляшов — сторож при ямках, оставшихся от рыбохозяйства в Усть-Капше; директор «Пашозерского» совхоза Соболь запустил в ямы раков, форель, осетров, надо полагать порознь. — А нам не надо. Впрягешься в это дело, дак свое хозяйство запустишь: картошку, огород, сена накосить корове, коню. На деньги купишь? Без хозяйства зубы клади на полку.
(Замечу, что коня Трошковы впрягают не только в плуг, борону, телегу, сани, но и в завязшие на Харагинской горе после дождя «Жигуленки». Ежели машина помогает коню, он вытаскивает ее наверх; увязшую по уши, не осиливает. Знаю, сам испытывал. За конную тягу Трошков ни с кого денег не берет).
Вот вам и психология арендатора — зачаточного сельского предпринимателя: умеренная достаточность, без размаха, без погони за прибылью, без готовности к расширенному воспроизводству. Трошков — вепс; я думаю, так же рассуждает и русский мужичок, по крайней мере, в наших местах. Экономисты-публицисты все прочат его в оборотистые фермеры, а он упирается, ни в какую. В нем говорит и генетический опыт крестьянина при советской власти, и совхоз не дает ему развернуться, поскольку не желает свертываться сам, еще и природа учиняет каверзы.
В Озровичах весной один нашелся, Бобров, взял у совхоза полтора гектара земли, худо-бедно вспахал, посадил картошку. И что бы вы думали? Именно это фермерское поле облюбовали себе кабаны, дикие вепри, охочие до картошки. Да так все изрыли, так все подъели дочиста, как шефам, убирающим картошку в совхозе, и не снилось. Да и кабаны как-то стесняются ходить в государственный огород, и охотники их там ждут не дождутся.
У нас записался в фермеры — берись за ружье, запасайся огнестрельным припасом, находи в себе мужество встретиться со зверем лицом к лицу. Вот оно как.
— Представитель «Авроры» Василевский, — докладывал мне о сходе председатель Алексеевского сельсовета Николай Николаевич Доркичев, — так увлекательно рассказывал: «У нас, говорит, у «Авроры», есть средства, мы готовы вложить, построить пивной заводик в Корбеничах...».
При мне Саша Василевский заведовал спортом в журнале «Аврора». Вот ведь как вырос, может построить пивной завод в четырехстах километрах от того места, где сеет доброе, вечное журнал для подростков «Аврора». Крайне удивленный таким закидоном подросткового журнала, я первым делом подумал об ячмене. Где ячменное поле? Без ячменя пива не сваришь...
Помню, в семидесятые годы некоторое время я пребывал в государстве Гвинея-Бисау, в Африке. В столице — городе Бисау — был один пивной заводик, производил пиво спонтанно: из Португалии привезут ячмень, в Бисау пьют пиво; забудут привезти, обходятся так. В Корбеничи-то — что, ячмень тоже из Португалии повезут? Далековато, и нет морского пути. Опять повеяло платоновским «Чевенгуром» — всеобщим благоденствием без работника в поле.
Я сказал председателю Алексеевского сельсовета:
— Николай Николаевич, вы не журитесь. Еще много будет охотников до ваших холмов и озер. Правильно сделали чухари, что уперлись.
Доркичев уже заварил чай, развернул приготовленный ему женою Зоей Егоровной, в прошлом преподавательницей литературы и русского языка в здешней школе, завтрак: пышку с яйцом, огурчики с грядки. У вепсов беседы без чаю не бывает, хоть в избе, хоть в кабинете председателя сельсовета.
Зашел на почту, почтарка Надежда Егоровна принимала заказы на переговоры с Ленинградом. Одна дачница заказала разговор на десять минут. Сообщила маме, там, в Ленинграде, что «так хорошо, так хорошо, купаюсь, загораю, даже немножко подгорела, но ничего, проходит, и так здесь много всего: ягод, грибов, рыбы — даже немножко поправилась, домой вернусь, похудею. И как с путевкой на юг?»
Парень сообщил маме, что здесь большое озеро, поплавают по озеру, потом по рекам: Капше, Паше — в Ладогу, что здесь живут люди, вот даже есть телефонная связь; потом спросил у Надежды Егоровны, нельзя ли у местных купить молока, картошки: «обменять на сигареты». Парень привез с собой сигарет, как португальские колонизаторы привозили на Гвинейский берег стеклянные бусы, полагая, что на бусы можно выменять все.
Надежда Егоровна отвечала, что молока нет, картошки нет, обменом не занимаются. В ней что-то закипало, булькало, как булькает у меня геркулесовая каша на огне. Почтарка заговорила громко, с внутренним напором, со сдерживаемым волнением, без заминки, как о давно выношенном, ни к кому не обращаясь:
— Выгнали нас из наших деревень. Наши дома продали за бесценок приезжим дачникам. Разве им такая цена — нашим домам? У моего отца в Нюрговичах был дом, он все в него вложил, с войны вернулся инвалидом первой группы, думал жить в своем доме, а его выгнали. Пенсию ему дали семнадцать рублей... А Цветков Михаил Яковлевич — отчего умер? Он бы еще жил и жил. Он от тоски умер, не мог жить в Пашозере в каменном доме. В своей избе зимой без дров маялся, простыл, заболел, вот и умер. Избу у него совхоз отобрал. Теперь сыновья у совхоза родную избу купили.
Это что же — свой дом покупать? Я в Тихвине была, там очереди, все жалуются: того нет, того нет. А откуда взяться? Никто не работает на земле. Молодые шатаются без дела. Такие деньги платят — ни за что! Бывало, как работали: у нас, помню, в Нюрговичах учетчицей была Полина, с рогулькой бегала по полям, мерила; в один конец за Сарку двенадцать километров да обратно. В потемках вернется, на ней лица не было, так убегается, ноги в кровь изодраны — обувка кое-какая была, мошкой изъедена, с ног валится от усталости. За работу копейки платили. А как работали! А теперь это что же? В наших избах все отдыхают, все дачники. Нам обидно на это смотреть!