Не слышен здесь житейский шум,
Прохлада, тишина
И полусумрак... Строгих дум
Опять душа полна...
Выйдя из костела, направляясь в магазин, Божена сказала: «После смерти мужа я ни разу не приглашала гостей в наш домик. Не позволяла себе... как это сказать по-российску?.. увеселяться. Я носила траур. Это было в первый раз, что я себе позволила снять обет».
В тот раз и в последующие наши встречи с Боженой я услышал от нее несколько историй из ее неординарной судьбы (некоторые истории рассказывались неоднократно, с вариантами); постараюсь их воспроизвести, ибо линия жизни Божены получит некое продолжение — в приобщении к России ее мальчиков, Гжегоша и Карола, спустя годы, у нас в Санкт-Петербурге и чухарской провинции.
Одна история примерно такова: студенткой второго курса Божена оказалась приглашенной на вечер в один варшавский дом, куда был вхож генерал Брони Корчинский, занимавший тогда пост заместителя министра обороны; министром был Генерал — так звали в Польше Ярузельского. Можно вообразить все обаяние, прелесть юности, искрящееся веселье, игру ума пани Божены. После этого вечера генерал Корчинский назначил встречу Божене, сказал ей примерно следующее: «Если на то будет твоя воля, я на тебе женюсь. Но мне нужен год, чтобы все как следует приготовить». Божена тоже испросила у генерала время на обдумывание, советы с собственным сердцем. По истечении времени Божена сказала: «Да, я согласна». Но это было не все: генерал Корчинский представил условия, непременные к исполнению: «Если ты станешь моей женой, тебе надо хорошо выучить русский язык, знать побольше о Советском Союзе, нам придется встречаться с советскими генералами». Генеральские условия не представились Божене неисполнимыми; так все и вышло. Ей было двадцать, генералу сорок.
Еще такая история: когда молодой Корчинский воевал в Испании, в рядах республиканской армии против фаланги Франко, однажды, в передышке между боями, приметил: в определенное время в расположение части фалангистов по горной дороге прибывает походная кухня. Корчинский взял с собою еще двух интербригадовцев, как обвал с горы, они обрушились на везомую мулами кухню. Переоделись в то, что было одето на кухонной команде, приехали туда, где расположились с приготовленными ложками франкисты, навели на них шороху. Из засады ударили воины интербригады, дело кончилось полной победой республиканцев. Это — из семейного альбома Корчинских.
Как-то Божена надела на шею янтарные бусы с необыкновенно крупными, яркими, без помутнения, бусинами. Я спросил: «Откуда у тебя такие роскошные бусы?» Божена улыбнулась загадочно, как Джоконда, махнула рукой с выражением, что это — пустяшное дело: бусы. «Мне их презентовал... как это по-российску? — подаривал (у Божены не все в порядке с временем, падежами, приставками, окончаниями, суффиксами, вместо «дам» она говорит «даду») маршал Гречко. Мы с мужем были на маневрах на Черном море, плавали на таком кораблике с большими пушками, на крейсере. Я попросила дать мне поуправлять этим корабликом, чтобы он шел точно по курсу. Ну да! По правильному курсу КПСС. Мне давали, и я не отклонялась от курса…». Божена опять махнула рукой, состроила на лице милую гримаску: и это все пустяки. «Там был маршал Гречко, он подаривал мне эти бусы как боевому товарищу…».
В 1974 году генерал Корчинский без времени скончался. Из рассказов Божены я знаю, что вся его жизнь, в какой-то степени и смерть, были непосредственно связаны с политическими событиями в Польше. Генеральша (поляки говорят: «генералова») осталась с двумя малыми детьми, государство назначило ей пенсию. «Меня пригласил Генерал, — рассказывала Божена, — мы с ним выпивали много водки, он меня уговаривал: “Иди к нам. Мы для тебя все сделаем”. Я сказала: “Нет. Я пойду к Богу”. Меня заангажировали... как это сказать по-российску? — меня принимали на работу в “Пакc”».
Когда в 79-м году мы с семьей приехали в гости к Божене (чуть раньше у нас гостили Божена с Маженой, об этом дальше), она обратилась в министерство обороны («Единственный раз!» — заверила нас Божена), нам дали черную «Волгу» с сопровождающим полковником, с правом ехать куда нам заблагорассудится. Мы съездили в Гданьск к Боженину брату. Полковник открывал рот только для того, чтобы опрокинуть чарку «Выборовой» или «Пшеничной», провозгласить «за здравие» и «за дружбу», шофер-солдат помалкивал в тряпочку. Съездили в Гданьск и ладно: погуляли по Моряцкой улице, потанцевали в ресторане у мола. В Польше повсюду в то время был в моде стриптиз; нас с женой (Катя была еще маленькая, ее не взяли), Божену, ее брата с супружницей посадили, как почетных гостей, за крайний столик к тому месту, где все совершалось. Приветливая, старательная, очень домашняя полька показала нам то, чем не только услаждала избранника, но зарабатывала на хлеб, — свое пышущее здоровьем, белокожее, с выпуклостями-упругостями, упоительными вогнутостями, естество; можно было протянуть руку и дотронуться.
Больше милостью министерства обороны ПНР к генеральше Божене Корчинской мы не воспользовались (и так немало!). Я приехал тогда на собственных колесах, нужды в злотых на бензин не было. Один из вождей «Пакса» (не решусь воспроизвести его фамилию, но знаю, что в ней есть «пш», столь же частое в польской фамилии, как в русской «ов» или «ин»), помню, отечески осведомился: «Тебе деньги нужны? Заходи в “Пакc”, мы тебе дадим сколько надо. Из гонорара за книгу вычтем». Все тогда в Польше казалось легко, лихорадочно весело, везде много пили (и у нас тоже). Во главе партии и государства стоял Терек; в пивных про него говорили: «Он не поляк. Он француз». Польша входила в штопор предстоящих ей потрясений. Однажды мы шли по Новому Свету с моим другом, редактором журнала «Новый выраз» Мареком Вавжкевичем; на всех углах торговали, открыты были двери кофеен, баров, пивных, в магазинах полки ломились от всякой снеди, текла по улице праздная, расслабленная летняя толпа. Марек сказал: «Мы живем последним днем. Завтра все может перевернуться».
Летом 1979 года я пригласил Божену с Маженой, вскоре они приехали. Я усадил польских красавиц в мой «Жигуль», мы помчались в самое сердце России: в Лугу, Новгород, Старую Руссу. Иногда я останавливал «самоход», приглашал милых дам поваляться в траве, в ромашках, колокольчиках, васильках. Дамы валялись без жеманства. Я наставлял моих гостий: «Вот это Россия, девушки! Вот это наша земля. На ней мы стоим, ее мы любим. Как жить без любви?» Девушки соглашались: «Без любви никак». Я приглашал очаровательных полек полюбить вместе со мною тепло этого дня жизни на моей Родине, теплую землю, Россию. Пани предрасположены были в то лето к межнациональной любви.
Мы завернули на берег Шелони, в деревню Старый Шимск, к моему другу, здешнему крестьянину и поэту Ивану Ленькину. Иван учинил костер и уху. День незаметно вошел — погрузился в белую ночь. Жена Ивана — Тамара оказалась тоже полькой, ее родители жили в Варшаве в Мокотуве, там же, где живут Мажена с Боженой. Сколько раз представляется случай убедиться, как тесен наш мир, как перепутаны корни судеб людей, государств! Мы купались в Шелони, возвращались к костру, прикладывались к ухе и другому, валялись на теплой земле, озябшей к рассвету от росы. Утром в меня вошел радикулит, как входит надзиратель в камеру заключенного, размечтавшегося ночью, — с жестокой непререкаемостью несвободы. Все же я переусердствовал, перебрал в порыве нравственно обняться со всем человечеством в лице двух польских ундин. Сел к рулю, сведенный пояснично-крестцовым прострелом. Ну и полно, и хватит. Все имеет предел. В каждом из нас заложен чувственный термостат: перегреешься, закипишь — и вырубайся... Радикулит побыл во мне и вышел, как дурной сон, тотчас забывающийся поутру.
Мы поехали в Варшаву, все понеслось нам навстречу: грады, веси, холмы, луга, боры, разнообразные «самоходы»... Мы посидели по пути на берегу реки Сороти, сварили на костре чаю — наша семья, любящие друг друга три человека, как полагается, с папой за рулем, с почтительным доверием к папе. Каждая семья на том и держится, покуда папа за рулем; отпадает от руля — и семья в кювете. Ночевали за обочиной в сосновом лесу. В машине как раз хватило места близко лежать друг к другу троим самым близким людям. Лучшего не бывает, чем пережить эту близость, с одним дыханием.
Под вечер второго дня пути переехали границу около Бреста. Садилось солнце. До Варшавы оставалось двести километров. В последнем телефонном разговоре с Боженой я назвал примерное время прибытия, оговорился: «Если что-нибудь не случится». Божена польстила мне: «У тебя ничего не случится, ты хороший водитель. К вашему приезду у меня в домике будет банкет, придет вся интеллигенция Варшавы. Будем разговаривать только по-русски».
Ну, хорошо. Стало быстро темнеть. У въездов в польские селенья, как правило, поставлены знаки: «Осторожно, повозка» — на круге нарисована лошадь, запряженная в фуру. Пока было светло, я не придавал рисункам значения. Польские крестьяне куда-то ехали на своих телегах, тогда еще мало у кого из них были собственные «самоходы». Я уступал дорогу, притормаживал, обгонял. В потемках повозки в польских селеньях стали соваться под радиатор, как пьяные в городе. Каких-либо правил ездоки не соблюдали, витали каждый в своем ареале, как бабочки-поденки.
Селенья по дороге от Бреста до Варшавы часты, протяженны. Может быть, крестьяне в польских селеньях ехали в гости друг к другу или возвращались из гостей, хорошо выпив; может статься, еще куда по нужде или так прокатывались по вечернему холодку. Кто же их знает? — чужая душа потемки, особливо в предосенних сумерках за границей. В польских селеньях со знаком при въезде: «Осторожно, повозка!» — приходилось ронять скорость почти до нуля, ползти на брюхе, вглядываться в клубящийся от фар свет, в обступившую со всех сторон темноту с таким напряжением, что, казалось, лопнут глаза. Вот что значит густонаселенная европейская страна, вот что значит частное крестьянское хозяйство. У нас в сельской местности если кто поедет вечером в гости, в магазин (магазин закрыт, к продавщице на дом), то на большом грузовике, на тракторе. Повозки у нас изжиты, дорожного знака, аналогичного польскому нет.