На заключительном юбилейном банкете «Пакса» мне дали слово по протоколу как единственному представителю Советского Союза (правда, со мною приехал «литературовед» из Москвы, он почитал себя главой делегации, но слово дали мне; после он дулся, как мышь на крупу). Сказав свое слово, я отошел к пиршественному столу с осетрами и поросятами — у каждого поросенка в зубах пук петрушки. Мой переводчик пан Чайковский, держа в руках вилку, радостно обнадежил меня: «Ну вот, хорошо поработал, теперь напьемся». Что мы и сделали.
Нашими соседями по столу оказались бывший премьер Польши Циранкевич с супругой. Настроение на банкете у всех было приподнятое: только что в Женеве Горбачев пожал руку Рейгану; в мире чуть-чуть поворотило на «ясно». Циранкевич рассказывал забавные истории, например, такую: Как-то созвали в Варшаву на совещание министров обороны соцстран. Посовещались; министр обороны ПНР маршал Рокоссовский пригласил всех поохотиться на фазанов. «Рокоссовский прекрасно стрелял влет, — вспоминал бывший премьер Циранкевич. — А министр обороны Румынии выстрелил по сидящему на ветке фазану, тот не падает. Он еще раз по нему, опять не падает. Рокоссовский рассмеялся: «Не трать зря патронов. Он же привязанный».
Самое удивительное, что вдыхало душевный смысл в мои отношения с поляками на всех уровнях, — «Пакс» издавал книги русских авторов даже в потемках кризиса: «Кануны» Василия Белова, «На войне как на войне» Виктора Курочкина, мою книгу эссе «Глоток свежего воздуха» (в переводе Анджея Беня). Добрые люди продолжали делать добрые дела, невзирая на мораторий.
Божена Корчинская обнадеживала своих недоедающих соотечественников тонкими рецептами французской кухни. Сама-то откуда их разузнала? Все же есть что-то загадочное в этой даме, для москаля непостижимое; как в самой Польше. О, Божена!
В декабре 1989 года в квартире на Новом Свете мальчики обозначили себя гораздо заметнее, чем прежде бывало. Мама как-то потеснилась, отдала пространство сыновьям, хотя по-прежнему служила осью, движением этого микрокосмоса. Мальчики повозили нас по Варшаве на мамином «самоходе» — то один, то другой. Кажется, в них не угас воспринятый от мамы интерес — побывать в России; мальчики не забыли русский язык.
Мама иногда приезжала в Москву к работающему там в торгпредстве брату, мы виделись с ней; Божена напоминала: «Ты пригласи моих ребятишек, свози их к себе в деревню».
Мальчики побывали в Париже, еще где-то; Россию мама предполагала для них как необходимый предмет познания — на будущее.
В первый раз Гжегош с Каролом приехали к нам встретить 1991 год, привезли из Польши «кушанья». Не то чтобы у нас не было своих кушаний, но слухи о нашем кризисе, упадке, голоде витали в Польше, как повсюду. И еще врожденное национальное польское молодечество: у нас свои трудности, но за чужой счет не живали, сами с усами. Мальчиков уводила куда-то Катя, старшая Гжегоша двумя годами, я думаю, старшая и по возрасту души; ах, Катя стала такая взрослая.
Как-то я проезжал мимо той школы, куда мы привели маленькую Катю в первый класс, с бантом на голове, с георгинами в руках, с глазами, полными слез. У меня вдруг тоже хлынули слезы — о том невозвратном дне, о детстве нашего дитя; я привернул к панели, проплакался, благо улочка тихая, никто не видал.
В июле того же года мальчики опять приехали к нам, уже совсем свои, наши мальчики, благовоспитанные, такие независимые — и домашние, мамины, не испорченные улицей сынки. И вот мы едем с мальчиками; дорога возносит, опускает с увала на увал. Ехать долго: Волховский с Тихвинским районы — вот и вся Польша. Везде зелено, ни души, селения редки, ни одной повозки. Помню, в Польше еще был дорожный знак: «Осторожно, лягушка» — на кругу нарисована квакушка. Сначала я подумал, что это поляки берегут своих лягушек, может быть, экспортируют их в Париж, как мы одно время экспортировали с болот из-под Луги, покуда всех не искоренили. Мне объяснили, что берегут не лягушку, а водителя: на раздавленной лягушке можно поскользнуться. У нас такие пустяки оставляют без внимания.
Едучи с польскими мальчиками (то есть с молодыми мужчинами), сыновьями Божены Корчинской, по необъятным зеленым просторам нашего Северо-Запада, я испытывал то же чувство, как некогда, имея справа соседкой их мать: смотрите, вот это — Россия, запомните, как ее много, сколько в ней красоты — не заповеданной, не огражденной, не приватизированной, для всех открытой, даровой. Когда я еду по этой дороге или смотрю на мое Озеро, мне всегда не хватает сочувствующей души — поделиться; в себя одного не вместить. Мальчики клевали носами после целой белой ночи гулянья в Питере, в Катиной молодой компании, далекой от меня, как современная российская демократия. То есть я сам всю дорогу почитал себя демократом (без сомнения, был молодым), ан нет: у нынешнего демократа и вид другой, и образ мыслей; не то чтобы я не понимаю, что он говорит, но речи его мне чужие. Я с детства усвоил, что демократия от демоса — от народа; народ по-прежнему безмолвствует. Все народы ревмя ревут, только русский народ помалкивает — о себе, о своем. Чухари уперлись, поляки уперлись, а мы, русские?... Впрочем, правящие страной городские чиновники-демократы — одно, русский народ — другое. Все принимает душа, в этом ее работа, то бишь прелесть жизни. В городе я посторонний прохожий; отъеду за вывеску «Ленинград» (другую вывеску еще не намалевали), душа встрепенется, как выпущенная на волю синица. Обратно еду, прочту ту же самую вывеску, душа облегченно подскажет: вот мы и дома, здесь наши родные могилы. Господи, помилуй нас, грешных!
Ехали мы, ехали, наконец уткнулись носом в ограду дома Текляшовых, Ивана и Маленькой Маши, на горе, над Озером, в деревне Усть-Капша. Маленькая Маша встретила нас как жданных гостей, запереливалась синева-доброта ее глаз. Напоила нас молоком-чаем, похвасталась, что председатель сельсовета Доркичев дал ей работенку — для пенсии не хватало стажа — перевозчицей при пароме через Озеро. Паром перевозит машины, то есть кто едет, сам себя и перевозит; кто пришел на своих на двоих, того теперь перевозит Маленькая Маша, — «Ива-ан перевози-ит, а я при ем как собаченка сижу-у».
Приехали к парому, на том берегу Иван косил траву. Я крикнул ему, он тотчас переехал в сельсоветовской лодке, пожал всем руки. Его левый глаз совершенно заплыл, распухло веко. На мой вопрос ответил: «Оса клюнула». Иван сноровисто отвязал паром, помог установить въездные-съездные железяки (проехать по ним нужен навык), хватался за трос и тянул с такой полной самоотдачей, безразличием к себе, как поршень двигателя.
В Корбеничах Жихарев тоже как будто нас ждал у причала. «Я вас отвезу, только мотор у меня стучит, сам не знаю, в чем дело». Мы вышли в Озеро, мое сердце переполнилось горделивым чувством щедрого дарителя: «Вот, смотрите, мальчики, это мое Озеро, я вам его дарю». — «В Польше тоже есть большие озера, — сказал Гжегош, — только у нас на таком озере были бы тысячи людей, ни одного свободного места». Ни лодки, ни рыбака, ни праздного человека на нашем Озере не было видно (строитель дома на мысу стучал топором). Одна деревня скрылась из глаз, через четверть часа в солнечном мареве, синеве небес, белизне облаков, лиливости зацветшего кипрея на лугах, прозелени трав и лесов стала выказывать себя наша деревня: внизу Берег, поодаль на горе — Гора. «Нам здесь нравится», — сказал Карол. Ну вот и хорошо.
Стучал мотор, лодочник-моторист мучился. «Я вас, ребята, на Берегу высажу», — извиняющимся голосом попросил Володя Жихарев. — Ко мне должны из Тихвина врачи приехать, мои друзья, я боюсь, мотор не дотянет. Вы на Валеркином баркасе доберетесь». Подойдя к берегу, заглушив мотор, Володя крикнул: «Ва-лера-а!» Валера явился, я уже знал, что в жизни Валеры Вихрова, сына Василия Егоровича, механика, который, бывало, ездил отсюда с Берега на работу в Корбеничи верхом на коне, а теперь переехал в Пашозеро «в дома», благодетельные перемены: Валера взял в жены дочь питерской женщины Ады, купившей избу у Федора Ивановича Торякова (фиксирую данность, без загляда вперед). Валера уже купил двух коз, завел кроликов. Новая Валерина теща тоже завела коз и баранов. Вот так завязывается жизнь в покинутых вепсских селениях на берегу нашего Озера. Валера сказал: «Дачников нет, мы одни в деревне. Красота!»
В Валерином баркасе мы доплыли до моего причального места, первыми в это лето поднялись, целуясь с крапивой, на крутой склон. Из высокой травы, маленький, похожий на кузнечика, с кудрявой бородой, появился мой сосед дачник Лева, сказал: «Глеб Александрович, давайте я вам подключу электричество». Лева достал из кармана плоскогубцы, мы подставили лесенку, в моей избе зажегся свет. «Как будто нас здесь ждали», — сказали мальчики. «И всегда будут ждать, — заверил я мальчиков. — Запомните, есть в России такое место, где вас ждут. Покуда я жив».
А покуда? Кто знает? Кукушки что-то молчат.
Пошли на Ландозеро. Я побежал по берегу, ища то место, где клюнет. Натаскал с десяток окуней, вернулся к мальчикам, расстроенным: у них не клевало. Карол сказал: «Поляк закинет удочку и будет смотреть на поплавок, ждать». Мальчики разговорились по-русски. Я их научил, как надо подладиться к ландозерским окуням, и у них пошло дело. Мы натаскали с полсотни горбачей. Уху сварили на костре у меня на подворье — на самом красивом месте в округе, на крутом яру, откуда видать простор Озера, неба, лесов, холмов.
В то время как мы приехали с мальчиками, поспела земляника. Я не помню другого такого земляничного года, как этот, и такого комара, такой мошки — лето сырое, теплое.
Пошли за земляникой, я-то знаю, куда идти, хотя вблизи все выщипано дачниками. Нашли земляничную поляну, усыпанную сладкой, духмяной, пунцово-красной лесной ягодой (в Польше такой не знают). Воздух над поляной был дымно-сизый, непродыхаемый от мошкары. Я развел костерок-дымокур; отрывались от земляники, отдышивались от дыму. Мальчики терпели, крепились, заверяли меня в том, что в Польше тоже есть комары. Наша чухарская мошка как будто взбесилась, поставила цель доказать, что не в пример польской злее. Белая тонкая кожа варшавян кровоточила. Я обнадеживал мальчиков: «Вот придем домой, нырнем в Озеро, все как рукой снимет, в нашем Озере целебная вода». Пришли, нырнули, все как рукой сня