Слово Лешему — страница 35 из 72

ло. После Гжегош спросил: «Что значит: как рукой снимет?» — «Это если в детстве у тебя болело какое-нибудь место, мама погладит больное место, и все как рукой снимет».

Я заметил, что у Гжегоша и Карола есть трогательное свойство какой-то родственной и товарищеской привязанности друг к другу. По-видимому, им подолгу приходилось довольствоваться друг другом при их чрезвычайно занятой, увлекающейся маме. Если я не выводил мальчиков куда-нибудь из избы, они могли оставаться с глазу на глаз, о чем-нибудь интересном обоим разговаривать. Так было в Ленинграде, само собою, в Варшаве. Между ними существовали раз взятые отношения: почтительность младшего к старшему, заботливая попечительность старшего о младшем (гоняя на «самоходе», Карол попал в аварию, у него удалена селезенка). Обыкновенно, прежде чем что-либо высказать, Карол делал вступление: «Мой брат сказал..». Например: «Мой брат сказал, что Лева уже имел плоскогубцы в кармане, когда мы сюда ехали». Мальчики тонко подмечали особенности характеров, отношений, запоминали услышанные словечки. И очень много курили, особенно младший, так что не хватило курева; собирали наши окурки, вытрясали табачок, заворачивали в газету (если читатель помнит, в прошлом году я привез из Англии в Нюрговичи несколько экземпляров газеты «Гардиан», так и не прочел; газетная бумага оказалась хороша для цигарок и козьих ножек).

Мы сварили земляничное варенье, всласть наелись пориджем с вареньем, поймали в протоке двух щук, наелись рыбой во всех видах, нажарили лисичек на постном масле — в Польше это деликатес. Моя деревня, вепсские леса, воды, капризное здешнее небо явили милость польским гостям — и ладно, и хорошо.

Обратно мы плыли на веслах с кооператором Андреем. Андрей рассуждал в том смысле, что его искусные руки художника-гравера по камню нашли бы себе истинного ценителя где-нибудь... в Италии, его бы камеи пошли совсем по другой цене. Я заметил, что в Италии художников пруд пруди, а на Вепсской возвышенности — один Андрей. Терпенье и труд все перетрут... Андрей задумался. Хлынул дождь. Пришлось налегать на весла.

В Корбеничах зашли к деду Федору с бабкой Татьяной Торяковым. И здесь нас вроде как ждали. Старики оказались еще хоть куда. Дед наладился в магазин за бутылкой, я отговаривал, но дед бутылку принес (ему дали по сентябрьскому талону, хотя был еще август). Стаскал на стол морошковое варенье, картошки, яйца, баранину, молоко, заварил чаю. И выдал две пачки болгарских сигарет. «Сам-то я не курю, знаешь, а взял давали дак. Нате, берите».

На другой день в Питере я проводил мальчиков на Варшавский вокзал. Теперь что же? Теперь обратно в деревню доживать недожитое, доплывать недоплытое.

Ау, Гжегош, Карол! Не поминайте лихом. Добром красен сей мир, на том стоим, тем дышим.

Да, так вот... дорожные картины. Теперь я еду один по дороге Ленинград — Мурманск, это наиболее свойственно мне: автономное плавание. Дорога в будень пустынна, как всюду в нашей пространной державе (на Невском проспекте не протолкнешься); бегущие навстречу пейзажи знакомы и новы; слева в окно поступает воздух, пахнущий началом августа — созревания всего, что произрастает на этой почве, на приладожской равнине, на Вепсской возвышенности. Прочитываю, как достаю из памяти названия сел русских, вепсских: Кисельня, Шум, Лужа, Колчаново, Бесовка, Весь, Кильмуя... Езда в одиночку — автономное плавание — предоставляет свободу выбора: поехать туда или сюда. В этих краях у меня есть где остановиться, с кем повидаться. Подрулишь к какому-нибудь давно стоящему дому, хоть в Кобоне, хоть в Новой Ладоге, хоть в Паше, навстречу тебе выйдет какой-нибудь сивый мужик (если не на рыбалке, не на охоте, не на работе), оглядит тебя, сверит по памяти, кто таков, в меру обрадуется-попеняет: «Давненько ты у нас не бывал». — «Да, знаешь, я все больше у вепсов. Вот еду к вепсам, думаю, дай загляну». — «Вепсы — хорошо, а и своих забывать не надо», — проворчит сивый мужик. Это — присказка, потом начнется сказка.

В Паше заворачиваю к Геннадию Павловичу Нечесанову, заместителю директора леспромхоза. Когда-то он был директором Пашской сплавной конторы, но более известен как сын легендарного директора военной и послевоенной поры, Героя труда Павла Нечесанова. Фамилия полностью отвечала характеру; его и звали Нечесаный: причесывать себя под одну гребенку никому не давал). Нечесановский дом памятен мне с тех пор, как я писал повесть «Запонь» — в середине 60-х — о пашских сплавщиках. То есть местность в повести называется по-другому, фамилии персонажей мной выбраны произвольно, но прототипы узнали себя. Павел Александрович Нечесанов успел до смерти прочесть мою повесть — и ничего, принял, даже согласился с вымыслом, ибо жил высшими интересами государства, давал стране лес, на мелочи душевных сил не тратил — мощная была фигура. И мой отец тоже такой был — управляющий трестом «Ленлес», король дров, близкий друг Павла Нечесанова.

С младшим Нечесановым вышло посложнее, некоторая сложность осталась между нами по сю пору. Когда мы с ним выпиваем, он мне говорит, то есть не мне, а кому-нибудь третьему, четвертому, если даже такового и нет за столом: «Он фамилии изменил (обо мне, авторе, говорится в третьем лице, как об отсутствующем), но нам же ясно, про кого писано. У него Гошка по птичкам стреляет, а Гошка за этих птичек душу отдаст. Браконьер попадется, он ему ноги повыдергает и обратно вставит, чтобы задом наперед шел и зарубил себе на носу: сюда не соваться. Я вот этими корягами столько наворочал, выкорчевал, вспахивал, посеял, накосил, на весле прошел, моторов перебрал и расточил…». Он показывал свои коряги, правда, впечатляющие: толстые, оплетенные жилами, с заскорузшими, плохо гнущимися пальцами. Геннадий Нечесанов тоже кряж, ростом поменьше отца, но весь наполненный силой, твердостью соснового комля, медлительный в движениях, будто примеривающий, к чему приложить силу.

Претензия Геннадия Нечесанова как одного из прототипов моих сочинений ко мне, автору, сводилась вот к чему: «Других вывел, а про себя ничего не сказал, как он тут в наших болотах барахтался…».

Вот, оказывается, что задело Геннадия Нечесанова — мое самозамалчивание: почему других вывел, а себя нет, хотя сам-то ничуть не лучше выведенных, а некоторым и в подметки не гожусь. Неожиданный поворот, правда? В извечном щекотливом противостоянии: писатель — прототип персонажа.

В те давние времена, теперь можно сказать, в ту канувшую эпоху, я приезжал на Пашу, на Оять, на Ладогу не «писателем» — собирать материал, изучать жизнь, а охотником в резиновых сапогах с заколенниками, с ружьем и заплечным мешком. Месил болота, ночевал у костров, справлял открытие охоты в камышах, местные принимали меня в свою компанию, знали, что «пишет», даже почитывали — и краем глаза приглядывали за «писателем», подмечали его промашки и грешки. Все пройдут по болоту, а он провалится в яму, задницу намочит — потеха! У костра все говоркие, а ему и рассказать нечего, на язык не боек. Рюмочку мимо носа не проносит. У всех в мешках по птице, а то и по две, а он палит в белый свет, как в копеечку, — умора! Почему же писатель? Почему других вывел, а себя пожалел? Такая фигура умолчания писателя показалась Геннадию Нечесанову несправедливостью. За справедливость он всю дорогу рубил с плеча, за что его и сместили с поста директора первой в области сплавной конторы; двенадцать дней возглавлял ДОЗ по производству парт и табуреток, стиснув зубы, столярничал. Пришло время, вспомнили про Нечесанова — такими кадрами не разбрасываются, — пригласили на руководящую должность в леспромхоз (лес по Паше давно не сплавляют). Геннадий Павлович отнесся к повышению так же невозмутимо, как и к понижению: чувство собственной правоты не покидало его, несколько даже перехлестывало через край, как его двужильная силушка.

И еще всегда жила в нем потребность совершить подвиг, может быть, того требовала слава отца-Героя... В первую военную весну, в 1942 году, Павел Нечесанов, директор Пашской сплавной конторы, поставленный на эту должность моим отцом (отец, тоже выведенный в повести «Запонь», может быть, не со всем согласился, но не высказывал сыну чего-либо неприятного, унес с собой в могилу; он был хотя и кряжистый мужик, но до странности душевно деликатный), удержал в запони на Паше громаду приплавленного прошлым летом леса: некому было рассортировать и отгрузить лес, все ушли на войну. Молодой директор с преданной ему командой ленинградских девушек-блокадниц что сплотили, что погрузили в баржи, отправили по ладожским каналам в блокадный Ленинград. На единственном кране на рейде от темна до темна работал единственный крановщик — директор Павел Нечесанов. Слезал с крана — осуществлял общее руководство. За все отвечал головой.

Что тогда значило «отвечать головой», мне запомнился рассказ отца, как его вызывали на заседание Военного совета. Стоял вопрос об увеличении лесопоставок фронту и городу. За невыполнение — сами понимаете, что... «Вел заседание Алексей Александрович Кузнецов, — рассказывал отец, — я его знал еще по Боровичам, в двадцатые годы он там был секретарем райкома комсомола, я помощником лесничего. У него глаза были... стальные. После заседания он ко мне подошел, за ремень пальцем взял, притянул, прямо в глаза смотрит, взгляда его никто не выдерживал... “Смотри, Горышин, приговора трибунала подписываю я”. Оттолкнул: “Иди, работай”. Вот так, по-отечески».

Геннадий Нечесанов мог вдруг сесть в «казанку» у себя под окном, по Паше в Ладогу — и на остров Валаам. При ветре в Ладогу не пускают самые большие пароходы, шторминушка на Ладоге разыгрывается вдруг, из одной тучки среди ясного неба; отраженные от берегов волны сшибаются друг с дружкой; попадешь в такую передрягу — и амба. От бесстрашия Геннадия Нечесанова перед чем бы то ни было припахивало фатализмом. В отпуск вдруг подхватится и зафитилит куда-нибудь в пески Средней Азии — на отцовской «Волге» первой модели, с двигателем собственноручно «перебранным и расточенным», семью с собой возьмет и целехонький явится как ни в чем не бывало. Медведей, кабанов как семечки щелкал, даже о таких пустяках не распространялся. На стол в доме Нечесановых на берегу Паши подавали медвежатину, кабанятину. Как-то раз, помню, дикого мяса не нашлось в холодильнике, жена Геннадия Лида, худенькая, голубоглазая, вся лучащаяся добротой медсестра, извинилась: «Что-то наш папа давно кабана не убивал…».