Я завернул к большому нечесановскому дому, постаревшему, как я сам, но все такому же широкогрудому, кряжистому, прямо стоящему, ростом выше соседей. Дом сохранил сходство со своим первым хозяином, что, разумеется, никому из нынешних в голову не приходит. Павел Нечесанов поставил дом рядом с двухэтажной сплавной конторой, рубленной, очевидно, из того же леса. Господи! Сколько было в междуречье Паши и Ояти, в межозерье Пашозера и Капшозера чистых боров, краснолесья, мачтовых сосен! Все повырубили, сплавили, утопили, реки-озера испакостили. А сами что же? Все та же рвань, голь перекатная, даже новую контору не выстроили; старая так пропахла выгребной ямой, хоть респиратор надевай. Куда все ушло, в социализм? А чем он пахнет?
Что-то изменилось на набережной улице в рабочем поселке Паша: контору леспромхоза, дом Нечесанова — весь ряд — строили окнами на открытую густо-синюю воду широкой в низовье Паши, поодаль, метрах в ста от уреза. Теперь у самой воды, можно доплюнуть, повырастали дачки-коттеджики. Сперва я не придал этому значения, всюду строятся, дачи растут, как грибы, но позже мне доведется стать свидетелем междоусобного конфликта на этой почве...
В доме Нечесановых оказалось полным-полно дочек, внучек, зятьев; только что стал держать головку самый маленький внук Алеша. Залились радостным лаем собаки — меньше двух псов Геннадий Нечесанов никогда не держал, — а на задах за баней около будки грелся на солнышке еще третий, свернувшись калачом, поджав лапы и хвост. Когда я обжился в доме, мне объяснили, что самый молодой, серый — Шарик; папа с ним ходит на охоту; черный — Байкал; и его папа берет на охоту, но главные его охоты уже позади. А тот, что спит, — Дружок, старенький, на заслуженном отдыхе!
Папы не было дома. Я спросил, где мама. Младшая дочка Геннадия Павловича Галя, похожая на отца, — в старшей Нине больше материнского, — сказала: «Наша мама умерла».
Геннадий Нечесанов вскоре приехал все на той же «Волге» — ее можно сдать в музей отечественного автомобилестроения; на его загорелом лице, насколько может загореть лицо природного человека на нашем солнце, выделялись глаза, летом зимние, как сколы льда в проруби. Как-то, помню, в бытность Геннадия Нечесанова директором Пашской сплавной конторы мы с ним поехали — он меня взял с собой — весной по сплавным участкам. Мне запомнились две картины. В Ереминой Горе тамошний начальник просил директора что-то убавить, перенести, кому-то передать. В конторе было сумеречно, глаза директора холодно светились. Он сказал: «Ты меня принимаешь не за того. Я в торговой сети не работаю». И точка.
Ночью директор вышел на берег Капши. И я за ним увязался. Было смутно, туманно, еще не белая ночь, но видно. С реки доносились шелест, постукивание быстро плывущих лесин. На том берегу мужик вылавливал багром чурку. Директор сказал ему, что вот сейчас составит акт и все прочее. Вода хорошо резонировала, далеко было слышно. Мужик с багром — давай Бог ноги. В ту поездку я усвоил, что молодой Нечесанов в торговой сети не работает, за государственное бревно может головой в ледяную воду (при разборке заломов с ним бывало, ныривал).
Молодому Нечесанову нравилось, что при нем находится как бы его собственный писатель Горышин. И старшему нравилось, я с ним тоже езживал по сплавным участкам; только старший был веселый, похохатывал; сплавщики залом разберут, он мог им выставить ящик водки.
Геннадий Павлович Нечесанов предложил мне съездить на речку Куйвасарь, текущую в Свирскую губу, на охотничью базу к егерю Коле Птицыну, который выведен у меня в повести «День-деньской» как егерь Ванюшка Птахин. По дороге Геннадий рассказывал:
— Они ко мне приходят, говорят: «Мы посредники». — «Какие такие посредники? Какой адрес вашего предприятия? Какой ваш телефон, какой счет в банке? Предъявите ваши документы». Они: «У нас пока нет постоянного адреса». Я им говорю: «Выйдите из кабинета, закройте дверь с той стороны. Когда будет адрес, приходите, поговорим». Один такой явился гастролер: «Вы нам сто кубометров леса, мы вам “Жигули” девятой модели». Я ему говорю: «Пригонишь “Жигули”, поставишь вот здесь под окном, посмотрим, какая такая девятая модель, тогда будем говорить о лесе». Один хотел меня взять на испуг, как это у них называется, рэкетир. «Ты, — говорит, — не выпишешь леса, мы тебя пришьем и концы в воде утопим». Я ему говорю: «Вот видишь эти коряги? — Геннадий показал мне свои коряги. — Я тебя этими корягами завяжу в узелок, пусть потом тебя развязывают». Его только и видели... Леса не осталось, рубить нечего. Хозяина нет. Никто не знает, за что работает. Никто путем и не работает, каждый тянет к себе, сколько может унести. Раньше была уверенность в будущем, твердая пенсия. А теперь — что? Пенсии грош цена... Все развалили — для чего? Кому это надо?
Мы ехали по местности, хорошо мне когда-то знакомой; я не был здесь последние лет двадцать; местность стала другая. На левом берегу Паши, в низовье, вплоть до берегов Свирской губы и Ладоги простирались моховые болота, вкрапленные в них большие и маленькие озера-ламбушки. Обширные, как нынче говорят, капитальные, загубские болота служили гидроресурсом для Ладоги, давали влажность прилегающим землям, лесным массивам, влияли на климат и на жизнеощущение болотных жителей. Здешние селенья: Свирицу, нашу кондовую Венецию, построили на воде; Загубье в межканалье, то есть между старым Петровским и новым Ладожским каналами, на насыпи; Сторожно — в хвойной гриве на берегу Ладоги.
Природа заповедовала это место для остановки на перепутье всех перелетных птиц — на передышку, кормление, весенние брачные игрища. Сюда опускались серые гуси-гуменники и казарки, снежноперые лебеди, звонкоголосые кроншнепы, пестрые куличики-турухтаны, свистокрылые утки, юркие чирки, медлительные журавли, гомонящие чайки, шилохвостые крачки. По веснам все зыбалось, плескалось, плавало в мареве; воды земные сливались с небесами, все наполнялось птичьими кликами, брачными плясками, празднеством пера и пуха. По осеням болота осыпались рдяной клюквой, небеса оглашались прощальными зовами, переговорами улетающих птиц. Боже мой! Мы ехали по насыпной дороге, на все четыре стороны открывалась пустая ровная низменность — то ли пастбища, то ли покосы. Там, где было царствие жизни, торжество красоты, потаенное, сокрытое от глаз биение пульса природы, воцарилось ничто, распространилась глухая пустота. Приладожские, загубские, пашские болота осушили, предполагая превратить их в злачные луга. Но судя по чахлой траве, по жалким стожкам там и сям, тучные луга из зыбучих болот не получились. Природное сокровище угробили — по чьей-то безграничной безмозглой воле. Сказка стала былью.
Это место еще называли «Кировскими озерками», поскольку сюда приезжал охотиться Мироныч. Вслед за ним потянулись другие первые лица в вотчине, облеченные неограниченной властью, — до основанья все разрушить. Приехал Г. В. Романов, сунулся в болота, в «Кировские озерки», там мокро. Огляделся, распорядился: осушить! Построить мясокомплекс! Осушили, построили Пашский животноводческий совхоз с гигантским комплексом — фабрикой мяса. Первому директору Пашского совхоза дали звезду Героя. Наверное, заслужил.
— Где мы едем? — спросил я Нечесанова.
— То самое место, где ты в мочежину провалился, задницу намочил. Здесь птичьи базары происходили — миллионы птиц слетались. Этому месту не было цены. А теперь видишь что... Все испакостили, никто против слова не вякнул. Ты все у вепсов...
По асфальтированной дороге туда и сюда катили машины. Езда за рулем требовала внимания. Оборотить время вспять, превратить пустыню в моховые болота с птичьими базарами — на то не было мочи даже и у Всевышнего.
— Григорий Васильевич приехал, — рассказывал Геннадий Нечесанов, — на гусей поохотиться, а гусь не шел, дождь зарядил со снегом. Он посидел в засидке, вышел разозленный. «Вы, — говорит, — все тут браконьеры, всех гусей извели». А у нашего егеря Мишки был гусь один убитый. Он его Романову подал, тот сунул в багажник, садится в машину. Я не выдержал, ему говорю (замечу от себя, охота первых лиц на «Кировских озерках» не могла обойтись без Геннадия Нечесанова — первого охотника на Паше; не в обиду другим будь сказано): «Григорий Васильевич, вот, посмотрите на мои руки, разве у браконьера могут быть такие руки? А первую добытую птицу, — я ему говорю, — у нас принято в общий котел. Из гуся похлебка добрая, наваристый бульон». Он заматерился и уехал.
Из этого и других рассказов Геннадия, если принять их за чистую монету, можно уразуметь, почему бывший директор сплавной конторы (окончил Лесотехническую академию, при отце-директоре прошел школу от вальщика леса, шофера лесовоза до начальника производственного отдела сплавной конторы) не удержался на плаву в партийно-командной системе с ее чинопочитанием. А также и почему не нашел себе места при постепенном переходе к рынку. То есть место у него не пыльное: замдиректора леспромхоза, но парень мечется, трепыхает его душа.
Коля Птицин сказал мне, что я... изменился. Я ему то же сказал. Он принял нас с Геннадием в новом домике на берегу Куйвасари, тут же вскоре вливающейся в губу. Раньше на Куйвасари стоял дебаркадер, на котором во время охоты жили охотники, а летом мы с моим другом писателем Виктором Курочкиным писали свои сочинения: Курочкин из памяти-воображения, а я из того, что видел из окошка каюты. Дебаркадера не стало, сохранился на берегу старый дом охотбазы. В новом домике на стол подавала не старая, но и не молодая женщина, как выяснилось, новая жена Николая Птицына, питерская дачница... Его старая жена, загубская, померла. Новая жена Николая сказала, что Коля — сокровище, что у него детская добрая душа. Егерь Птицын воспринял похвалу в свой адрес как должное, не смутился, не возгордился. За столом сидела дочь новой Колиной жены, девушка на выданье, будущий врач, пока что медсестра в Свирицкой больнице, временно, на дачный сезон.
Выпили, закусили жареным лещом, полились речи; каждый гнул свою линию, как это бывает в застольях случайно сошедшихся людей, но линии сходились в одной точке: что было и что сталось со здешними болотами, озерами, птицей, рыбой, клюквой. Коля Птицын говорил как плакал, дергался-трепыхался: