Говорят, Октябрьская революция подорвана устои. Не без того, но мы-то знаем, что устои подорвала эмансипированная, выведенная из-под власти мужика баба. В этом — отдаленный, никак не учтенный, фатальный итог катаклизма. Большевики впрягли бабу в общее тягло, избавили от главного, что ей назначено Спасителем: быть нестроптивой хранительницей очага. На Западе то же и без катаклизма, только не так заметно: нуждишка не подпирает, богаче живут. Мы подвох раздуваем, наших рук дело, от Вельзевула до участкового Лешего.
Простите, напомню азы: человечество изначально делится на мужчин и женщин, а потом уже на белых и красных (черных, желтых, коричневых, голубых), бедных и богатых, левых и правых, демократов и партократов и так далее до бесконечности. Как-то мы забываем... Я-то помню, а вот вы, господа, уронили из памяти, что было вначале... мне не по чину цитировать Священное писание, но в природе нет равного Ему первоисточника. С чего началось? «И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену и привел ее к человеку. И сказал человек: вот это кость от кости моей и плоть от плоти моей; она будет называться женою, ибо взята от мужа».
Революция разрушает систему, сверху или снизу; это можно поправить, перелицевать или сшить заново, как костюм по моде, но если в семье политическое несогласие у мужа с женой, — пиши пропало. Человеческий род можно извести водородной бомбой, одним нажатием кнопки. Но вас, дураков, как вы называете себя — хомо сапиенс, постепенно уменьшится численность до мизера и без бомбы (пусть в одной отдельно взятой стране), если эмансипированная женщина не захочет, допустим, рожать. Разрушится не система, не строй, а ячейка, та ямка, в которую рыба выметывает икру. Вскрыть последнюю ямку — и вид исчезнет.
Эмансипированная женщина (красавиц эмансипирует сама красота — и закабаляет) не выносит авторитета, какой бы то ни было мужской власти над собой. Свергают кумира, чтобы тотчас возвести нового и опять свалить, и этому нет предела.
Только прошу не принимать мой докторальный тон за чистую монету: я не публицист, не политолог, не феминолог (не знаю, есть ли наука феминология, за всем не уследишь); я — Леший, у меня своя точка. Я касаюсь женского вопроса (феминология), поскольку его курирую, но я же мужчина, могу и подняться над этим делом. Внутрь залезать — фи, как скучно! Как феминистическое движение или роман Набокова «Лолита»: о половой связи без полов, на нулевом градусе секса.
Кто иногда касался главного в женском вопросе, так это Хемингуэй. Бывает, я перечитываю рассказ «Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера», там сказано почти все, хотя в финале есть недоговоренность: женщина, мемсаиб, Марго стреляет в голову буйвола, напавшего на ее мужа Фрэнсиса Макомбера, но попадает в голову мужа. Во что метила мемсаиб? Хемингуэй не договаривает, но в сюжете рассказа прослеживаются фазы рокового противостояния мужа и внутренне эмансипированной от него жены. Фрэнсис Макомбер напустил в штаны перед раненым львом; Марго запрезирала его, ночью демонстративно ушла от мужа в постель к наемному охотнику — поводырю. Не совсем ушла: у мужа сила денег; Марго знает, что удержит его при себе — красотой. Презрение возвышает ее над мужем. Однако охота продолжается, Фрэнсис берет себя в руки, азартом отваги перемогает пережитой позор, обретает в себе мужчину, не только в отношении к львам и буйволам, но и во внезапном, видимо, зафиксированном в сознании нравственном возвышении над женой, в брезгливости к ней за измену. Марго тотчас улавливает эту, никак не устраивающую ее, перемену в супружеской субординации. И — выстрел в финале...
Но вернемся к нашим баранам, на наши горушки над Озером, в наши боры, болотистые пади, населенные нечистью. В то лето, собственно, в конце лета, во второй половине августа, я пристально приглядывал за обитающим в деревне писателем, как я зову его, Беглым. Он то в лес, то по дрова, то стучит на машинке, а я его покружу, сподоблю по ноге топором тяпнуть, холодным дождем до нитки вымочу. Местных я редко трогаю: они знают, как от нас, нечистой силы, откреститься, как нас задобрить, и души у них простые, без потайных карманов.
В то утро Беглый сильно заволновался, сбегал на Озеро, выстирал простыню с наволочкой, разложил на копне сушиться, а я дождя напустил. Он дождь переждал, колья воткнул, шнур натянул, все развесил, а я ветром повалил... Ладно, поигрались... Беглый сел в лодку, до мыса доплыл, а уж там, на мысу, я дунул ему вмордотык. Он: «Ах, мать-перемать, шелоник на море разбойник…». Попурхался, а против ветра скоро не выгребешь, к автобусу в Харагеничах не успеть, да и ослабел Беглый на рыбках-грибках-ягодках. Подхватился посуху идти, лодку в куст засунул, весло в другой куст. Побежал по тропе сам не свой, как заяц весенний в брачном периоде. Уже деревня ему видна, над нею гора с автобусной остановкой. Тут я тучу из-за горы выдул, дождем на него ливанул. На гору он взошел, на ветру дрожит, как осиновый лист, переживает. Мне-то слышно, что он про себя думает: «Лучше бы плавал по Озеру, рыбачил, в лес сбегал, пережил бы день жизни наедине с собой, писал мои вирши. Леший попутал меня Гостя позвать, ноги ломать, на дожде мокнуть. Да вдруг не приедет? И хорошо бы..». Эмоциональная натура: и хочется и колется.
Автобус пришел, Гостя нет. Я-то знал, а он предался самоанализу: «Значит, я какой-то не такой, чего-то во мне не хватает, никому я не нужен, надо мне быть одному». И так далее. Я тучи расшуровал, дождя еще наддал. Деться ему некуда, только к бабушкам — Божьим старушкам внизу под горой. Бабе Кате сто пять лет, ее дочери бабе Дусе семьдесят первый годочек. Старушки тоже Ангелы, не из небесной рати, а земные, местные, харагеничские. К старушкам у меня особое отношение: такие они безответные, что и пошалить с ними у Лешего не поднимается рука. С бабы Кати сыном, бабы Дуси братом Василием, игрывал, он из той же избы родом, но Питером провонявший. Сей год померши, как у нас говорят. До полста дотянул, и ресурс вышел. Не взял у матери урок долголетия, из наших лесов драпанул в Питер... А мог бы еще столько же в мужиках проходить.
Беглый к бабушкам пришел, его встретили как родного; баба Катя с постели ноги спустила, вдела их в лакированные туфли на полувысоких каблуках, после войны купленные, вступила в общую беседу; скажет, помолчит... «Вася померши, — сказала баба Катя. Помолчала. — С рыбалки пришоццы, сел, говорит: “Света не вижу. Такого до си не было”. Я говорю ему: “Ты ляжь, и пройдет”. Он лег, больше ниче не сказал и помер».
Баба Дуся дала Беглому супу из пакета, яичко, огурец с грядки, бутылку водки, а больше у них нечего дать. Беглый поплакался: «Гостя встречал, а Гость не приехал». Баба Дуся и тут нашла, чем обнадежить мужика — чужого и своего в одной на всех беде: помучиться на этом свете, а и уметь порадоваться, надышать душевного тепла. Ты, говорит, поди к восьмичасовому автобусу и встретишь своего Гостя, днем-то у их там в Шугозере с одного автобуса на другой не угодишь, с ленинградского на наш. (Это моих рук дело — не угодить). А пока что ложись вон в постелю, отдыхай, а то на тебе и лица нет, умаялся.
Вечером Гость приехал, в длинной юбке, с неподъемными сумками в руках. Я пристроился на моем наблюдательном пункте, руковожу встречей. Вообще, ничто человеческое мне не свойственно, то есть ваше я воспринимаю с обратным знаком: змея человека клюнет — хорошо, записываю себе в актив; влюбленных рассорю — отлично. Вот и здесь на горе... Беглый:
— Я же тебе говорил, надень брюки.
Гость:
— Ты мне не говорил.
Беглый:
— Я же тебе говорил, возьми заплечный мешок.
Гость:
— Ты мне не говорил. И у меня мешка нет.
Беглый:
— У тебя есть резиновые сапоги? Я тебе говорил, что без резиновых сапог в здешних болотах не ходят.
Гость:
— У меня есть босоножки.
Городские интеллигентные женщины не слушают чьих-либо советов. Они готовы на самопожертвование, легко выдумывают себе героя, чтобы послужить, особенно стареющие, воспитанные на русской литературе, смолоду зачарованные примером графинь Волконской и Трубецкой. И они умеют внушить герою, что он — герой; это льстит мужчине. Но упаси Боже героя вступить с предавшейся ему интеллигентной дамой в спор, даже по пустячному поводу, например: сам русский народ устроил себе такую судьбу — то война, то пятилетка, то перестройка — или жидомасоны попутали. На каждый довод героя дама приведет три контрдовода. Выйти из спора с дамой можно двояким образом: обложить ее матом или заключить в объятия. Будучи обложена, дама устраивает герою афронт, потом они мирятся, это долго, скучно. Из спора в объятия дама переходит с энтузиазмом как победившая в споре; из объятий может тотчас вернуться к спору, на недоспоренном месте. Недолговременность, неэффективность объятий интеллигентная дама легко прощает герою, это дает ей дополнительный шанс на водительство; в споре дама неколебима.
Ну, ладно. Беглый с Гостем спускаются с горы по размытой дождями глине.
Гость:
— Я только сейчас поняла, что это действительно у черта на куличках. (Местами я идентифицирую себя с чертом; «у черта на куличках» — это у меня).
Беглый:
— Я же тебе показывал по карте, говорил, сколько ехать.
Гость:
— Я что-то не помню. Ты, может быть, кому-нибудь другому говорил.
У старушек переобули Гостя в бабы Дусины резиновые полусапожки. Привезенные Гостем гостинцы сложили в мешок Беглого, поспорили: «Дай, это я понесу». — «Нет, я». Пошли, а дело к ночи. Я обрушил на них всю силу нашего северного дождя, с пронизывающим северо-восточным ветром, с непроглядной тьмою — не видно ни зги, — с ревом, стенаньем древесных вершин. По тропе из Харагеничей на Озеро мало кто ходит, тропа чуть заметна, сшагнешь с нее — и поминай как звали: на все стороны тайга, ветровал, урманы, трясины; тропа — наша Лешева. Раз, помню, по ней шел сын Полковника, с нашего Берега дачника, — с ирландским сеттером, а у меня как раз была на подхвате медведица с двумя медвежатами, мой кадр... Я ей подшепнул: «Пугни дурня с собакой, напомни, кто здесь хозяин, а то совсем распустились». Медведица из малинника высунулась, мед