Мы с Валентином сидели на крылечке избы, доведенной им до ума, покуривали. На лице Валентина прочитывалось искреннее устойчивое восхищение собственной женой, ее мамой и папой. «У Галины Михайловны мама была отчаянная спортсменка, — поделился семейным преданием Валентин, — с Дворцового моста в Неву прыгала: на Первое мая на Неве был заезд шлюпок, а она с моста...».
Кабачок я зажарил на постном масле.
Вчера ходили со Львом на им, Львом, найденное по карте и компасу озеро. То время, когда я водил здешних новопоселенцев в угодья, дарил им то рыбалку, то морошковое болото, миновало. Лев изучил местность, знает окунеотдачу каждого водоема, ягодоносность каждого квартала. Впрочем, Лев не упускает из виду и коэффициент здешней красоты: «Я не знаю другого такого красивого места». Мы пошли со Львом на неведомое озеро — по карте, по компасу, — с сынишкой Льва Димкой, пяти с половиной лет. Лев взял с собой палатку, спальный мешок — Димке спать, все необходимое для костра и ухи, даже лопатку — обкопать кострище. Мы поплутали в буреломных завалах, но вышли к озеру, никем не троганному до нас, девственному, с агатового цвета прозрачной водой, с видимыми в воде изысканных форм стволами кувшинок, с тощими, изголодавшимися, жадными до червя окунями. Озеро помещалось посреди упругой ровности болота, тоже бывшего озера, усыпанного краснобокой клюквой. Экая все же ягода клюква ленивица: валяется на одном боку, нет чтобы перевернуться, подставить солнышку другой бок — уже бы вся была краснехонька. А так еще сколько валяться.
Озерко будто живое, со своим выражением — завороженное око тайги. Выуживать из него окушков как-то неловко: очень уж открытое место и окушок мелковат. Натаскал на уху и бросил.
За ухой говорили со Львом (Димка выспался в палатке, тоже подсел к ухе), что надо спасаться каждому самому. То есть Лев говорил, что каждый должен подумать, как себя спасти. «У нас есть, куда отступать, — сказал Лев, — картошки я накопаю мешков семь... И сейчас мы живем с огорода, из лесу…».
Чаю у нас не было, заварили малиновых листьев.
Днем мужики-дачники собрались всем гамузом, пошли вдоль линии электропередачи, валили деревья, угрожающие проводам. Вот вам пример новой соборности или общинности; прежде бы обивали пороги, требовали, жаловались; кто-то был должен, какой-то дядя, подавать электричество, за дядей сельсовет, совхоз, в конечном счете партия и правительство. Теперь электричество в деревне на попечении образовавшейся здесь общины; без нее каждый сам по себе нуль, да и община нуль без бензопилы Валентина. Летом вышел случай с бензопилой другого здешнего дачника. Плыли на лодке: Жихарев и дачник. Дачник вез сервант, электродуховку и бензопилу. Все это могло поместиться в лодке только одно на другом: сервант, на нем электродуховка, сверху бензопила. В дорожку выпили, поплыли. По одной версии — качнула волна, по другой — лодку перегрузили, образовался дифферент, а в носу дыра. Как бы там ни было, в неизвестном месте (плаватели не зафиксировали) пила и духовка булькнули за борт. Измерили глубину: двадцать метров. Вернулись в Корбеничи, выпили литр на двоих, тогда уже доставили на место сервант. Вторая бензопила так и не завелась в суверенной Нюрговичской республике, а как бы пригодилась.
Вечером маленький Димка, Левин сын, с увлечением рассказывал мне уже известную — от его папы — историю, как летом полили огород из ямы с дурной водой и огород захворал. «Кабачки сдохли, — с сочувствием рассказывал мне Димка, — а некоторые потом поправились, еще не совсем сдохли». Димка относится к кабачкам, как к живым существам.
Тем временем Лев напек нам с Димкой оладушек из кабачков.
Пора уезжать, но что-то держит, прежде всего особенная цена здесь прожитого времени. Здесь нет ни одного пустого, ничего не стоящего мгновения. Просто смотреть, дышать... Уходить не хочется. Некуда. Здесь последний приют. Я вернулся в природу. Все исполнилось в моей жизни благополучно: к исходу подыскался исконный, неиспорченный русский (хотя и вепсский) лес, озерный край, мир тихих нег. Помню, в молодости плыл на теплоходе по Телецкому озеру, увидел тропу, идущую из воды вверх к какому-то жилищу, тайгу, отраженную в воде, и так отчаянно-остро захотелось сойти, остаться, слиться, исчезнуть вовне, обрести себя внутри... Но было еще не время, предстояло выполнить заданный мне урок, то есть уроки по таким предметам, как самопознание и самоосуществление. Теперь я сошел на мой берег, пока еще одной ногой. Раскачиваюсь, балансирую... Вот бы еще нашлось у меня силенок посадить свой огород, съесть собственный кабачок... Впрочем, «кабачок» имеет два смысла. Во втором смысле «кабачок» остается при мне: «Зашел я в чудный кабачок. Вино там стоит пятачок…».
29 августа. Пасмурно. Дует настырный северик — ветер хороший. В избе тепло. Напек — на костерке из лучинок, на поду печи — оладушек. Рдеет рябина. Колышется трава тимофеевка. Читаю сразу три книги, во всех трех тотчас находятся сцены, посылки, умозаключения, близкие моему состоянию духа.
«Воскресшие боги Леонардо да Винчи» Мережковского.
«Из трубы очага вылетела Кассандра, сидя верхом на черном козле, с мягкою шерстью, приятною для голых ног. Восторг наполнял ее душу, и, задыхаясь, она кричала, визжала, как ласточка, утопающая в небе (визжащей ласточки я не слыхивал):
— Гарр! Гарр! Снизу вверх, не задевая! Летим! Летим!
Нагая, простоволосая, безобразная тетка Сидония мчалась рядом, верхом на помеле.
Летели так быстро, что рассекаемый воздух свистел в ушах, как ураган.
— К северу! к северу! — кричала старуха, направляя помело, как послушного коня. Кассандра упивалась полетом...
То поднималась в высоту: черные тучи громоздились под нею, и в них трепетали голубые молнии. Вверху было ясное небо с полным месяцем, громадным, ослепительным, круглым, как мельничный жернов, и таким близким, что, казалось, можно было рукою прикоснуться к нему.
То снова вниз направляла козла, ухватив его за крутые рога. И летела стремглав, как сорвавшийся камень в бездну.
— Куда? куда? Шею сломаешь! Взбесилась ты, чертова девка? — вопила тетка Сидония, едва поспевая за ней».
Кстати, о козле. Козла у здешней тетки Ады загрыз насмерть кавказский сторожевой овчар моего соседа Гены, козу искусал так больно, что она плакала на всю деревню человеческим голосом.
На память приходит литературный перл, широко известный в свое время как образец малограмотности русского писателя, явившегося в литературу «по призыву», из романа Ивана Уксусова: «Коза кричала нечеловеческим голосом». Уксусову приписывали и еще один перл: «Хотя сержант Кацман был еврей, он содержал пушку в порядке».
А вот «Письма из деревни» Энгельгардта касательно общего хода дел в российском сельском хозяйстве:
«Разделение земель на небольшие участки для частного пользования, размещение на этих участках отдельных земледельцев, живущих своими домиками и обрабатывающих каждый отдельно свой участок, есть бессмыслица в хозяйственном отношении. Только “переведенные с немецкого” агрономы могут защищать подобный способ хозяйствования особняком на отдельных кусочках. Хозяйство может истинно прогрессировать только тогда, когда земля находится в общем пользовании и обрабатывается сообща. Рациональность в агрономии состоит не в том, что у хозяина посеяно здесь немного репки, там немного клеверку, там немножко рапсу, не в том, что корова стоит у него целое лето на привязи и кормится накошенной травой (величайший абсурд в скотоводстве), не в том, что он ходит за плугом в сером полуфрачке и читает по вечерам “Гартенлаубе”. Нет. Рациональность состоит в том, чтобы, истратив меньшее количество пудо-футов работы, извлечь наибольшее количество силы из солнечного луча на общую пользу. А это возможно только тогда, когда земля находится в общем пользовании и обрабатывается сообща».
Попробовали, не вышло, чего-то не хватило, «солнечный луч» сам собою силу не отдал. Основатель первого «колхоза» на Руси, на Смоленщине, Энгельгардт, предвидя такую несговорчивость «солнечного луча», призывал в свое время именно к тому, что сегодня стало первейшей жизненной потребностью:
«Земля должна привлечь интеллигентных людей, потому что земля дает свободу, независимость, а это такое благо, которое выкупает все тягости тяжелого земледельческого труда». Убеждая интеллигенцию заняться земледельческим трудом, Энгельгардт приводил в доказательство такой довод: «...чтобы вам еще более было ясно, скажу, что я сочту счастливейшей минутой моей жизни, когда увижу, что мой сын идет за плугом или в первой косе. Дочь моя и теперь доит коров не хуже деревенской бабы».
Ну вот и приехали. В июне я был в Москве на IX съезде писателей; каждый, с кем доводилось перекинуться словом о житье-бытье, докладывал не о содеянном литтруде, а о посаженной картошке, хвастался мозолями на руках; тем гордились, на то уповали.
Крестьянскому сыну, будь то Абрамов, Белов, Шукшин, достало усилия молодости — выработать в себе художественного интеллигента. Сможет ли нынешний интеллигент-горожанин при жестких сроках «вхождения в рынок» преобразиться в крестьянина? Насколько я могу судить по моим соседям, новый землевладелец неленив, самонадеян. Механик по мотоциклам, с политехническим образованием, Алеша прикатил с пригорка гигантскую емкость, брошенную совхозом, прилаживает к ней насос с мотором, будет поливальный агрегат для огорода. Математик-программист Лев как-то посетовал: «Вепсы не соблюдали элементарных агрономических правил, зато у них на земле ничего путного не вырастало. Они даже не знали, что навоз так нельзя класть, а надо смешивать с землей».
Ну что же, перемешаем то с этим, только бы не переборщить.
Еще читаю «Пути русского богословия» Георгия Флоровского, там нахожу непреходяще важное для каждого нравственного существа правило... Флоровский сочувственно пишет о славянофиле Хомякове: «Он даже боялся умиления, зная, что человек слишком способен вменять себе в заслугу каждое земное чувство, каждую пролитую слезу; и когда умиление на него находило, он нарочно сам себя обливал струей холодной насмешки, чтобы не давать душе своей испаряться в бесплодных порывах и все силы ее направлять на дела…».