Слово Лешему — страница 54 из 72

Мне испанцы тоже предложили гонорар. Я отказался, а когда мы прощались, руки пожали, я чувствую что-то такое в руке. Я говорю: “Зачем? Не надо!” А они: “Все в порядке. Заслуженный гонорар”. Теперь в Швейцарию поеду, у меня своя валюта, хоть маленькая, но своя…».

О, Господи! Слава Тебе, что бывают счастливые люди даже в провальные времена.

Мишу, убитого испанцами, правда, жалко. Наши медвежатники: Жихарев, Цветков покойник — не то чтобы гуманнее обходились с мишами, но как-то на равных; мише давался шанс взять верх над охотником...

Помню, рассказывал Михаил Цветков: «Он под выворотнем лежал, неглубоко, снег желтый, у него надышано. Я дрын осиновый вырубил и его в бок шурую. Он встал, башкой махает, отряхивает. А между нами березка, снегом согнутая. Он на дыбки встал, лапы на березу положил и мне в глаза смотрит. Я ему в голову стрелил, он упал».

Круглые пули Миша Цветков сам обкатывал. Ежели бы чуток промахнулся, миша бы свой шанс не упустил.

Возвращение снега

Джин без тоника. Черемуховый рай. Пахота. Форели и раки. Идучи по Невскому. В полдень в Новой Ладоге. Суханов вернулся.

Проезд в автобусе от Питера до Шугозера стоит тысячу — и ничего, едут, в основном, люди приземленные, то есть кормящиеся от земли; земля окупит расходы, обнадеживает на завтра; безземельный по нынешним временам — неприкаянный бедолага. Правда, находят выход, торгуют кто чем, многие бананами; бананов нынче везде завались, дешевле соленых огурцов; как будто мы — банановая республика.

Ну, а что же автор «романа на местности»? Как явствует из уже сказанного, мой огород не возделан, и дачник я никакой: не лежу в гамаке, варенья в зиму не вариваю, рыбачу дай Бог на ушицу; моя охота в вепсских лесах вся умозрительна. Для чего же еду? куда так спешу, несколько даже задыхаюсь — боюсь опоздать к началу чего-то? чего?

В моей деревне Нюрговичи, в верхней ее части Сельге, то есть на Горе, тотчас принимаюсь за писание из себя. Не писать не могу, мною руководит некое Существо, Дух Природы. Однажды я назвал его Лешим; Леший заговорил, мог бы разговориться, но все же это — мистификация, а я реалист; пишу мои вирши, живется легко. На Горе в меня входит ни на что не направленная сила; я становлюсь никем не ангажированным писателем. Что? Уже было? Ну, потерпите минутку. Поехали дальше...

Положа руку на сердце, могу сказать, что руководящее мной Существо на Горе — мой Леший, за мои бескорыстные усидчивые письменные труды, совершенно необязательные в данной политической ситуации, иногда вознаграждает меня, поощряет, приласкивает. Вот, вышел случай: я был в Москве, исполнил, что требовалось исполнить в столице нашего государства без границ и государственной доктрины; мой поезд отходил в Санкт-Петербург заполночь; шел пятый час пополудни. Мои московские телефоны не отвечали, наличных средств посидеть вечерок в ресторане Центрального дома литераторов никак не наскребывалось, скамеек на московских бульварах раз, два и обчелся, да и сколько высидишь на скамейке? Деть себя было решительно некуда. Нога за ногу плелся все же в направлении ЦДЛ — старая, десятилетиями натоптанная колея. У входа в ЦДЛ стоял Толя Ткаченко, такой же сивобородый, как я, друг моей молодости: вместе жили на Сахалине в начале шестидесятых. И потом во всю жизнь ни он, ни я не сделали ничего такого, что бы нас развело, — редкий случай, почитай, все писатели разведены по разным платформам. Толя сказал, что сейчас придет Швыденко: «Ты помнишь его, он был лесничим на Сахалине, а сейчас научный сотрудник международного Лесного института в Вене, он знает тебя». Пришел Швыденко, европейский мужчина из Вены, мы вспомнили друг друга, порадовались встрече. Пришли еще двое, тоже из мира старого неомраченного дружества. Сели за стол в ресторане, прочли меню, мы с Толей Ткаченко усмехнулись в седые усы: как недальновидны были наши фантасты! Если бы кто-нибудь из них десяток лет тому назад в полете фантазии назвал бы грядущую цену ну, скажем, на карпа в сметане по-цэдээльски — общеупотребительное блюдо, ему бы никто не поверил; это — суперфантастика. Карп стоил 700 р. за 100 г. «Ну что, ребята, ударим по карпу?» — весело озирая застолье, спросил Швыденко. Четверо приглашенных к столу потупились. «Каждый карпик потянет грамчиков на 350, выйдет поболее двух тысяч на карпа», — остерег официант. Швыденко торжествовал: «Всем по карпу! Я дома в Вене собираю друзей на чашку чаю, это мне обходится в сто долларов, для меня пустяки. Что будем пить?» По мнению европейского человека, пить следует джин наилучший голландский. Джин нашелся. А тоник? Как, нет тоника? Это не по-европейски. Ну, ладно, минеральной воды и льду, льду побольше. На закуску семгу, севрюгу, сациви из кур, помидоров, огурцов и травки!

И полетела душа наша в рай, так хорошо погуляли мы по долинам и по взгорьям давным-давно завязавшейся нашей дружбы. Тут подошло мне время сесть в поезд зеленый. Очнулся в Санкт-Петербурге: что было со мной? А то и было: мой Леший, то есть его напарник, мой добрый Ангел наслал на меня доброхота Швыденко, в прошлом сахалинского лесничего, ныне ученого института в Вене, с его не закрывшейся для дружбы душой, с валютной мошной.

Ну, спасибо!

Шапку в охапку и бегом на Вепсскую возвышенность.


11 мая 1993 года. Нюрговичи. Гора-Сельга. Половина шестого вечера. Дует север. По берегам озера шкурки снега. На осинах лист в копейку.

В Шугозере купил в ларе «Сникерс» за 220 р. Съели пополам с бывшим кандидатом в мастера по академической гребле, инструктором туризма, только что вернувшимся с Селигера, преподавателем теоретической механики, дачницей с Горы-Сельги Галиной Алексеевной. По рекламе «Сникерс» содержит в себе сливки, шоколад, солод, сою (соя преобладает) — все необходимое для жизненной активности.

Профессор Дюжев в журнале «Север» укорил меня, то есть мои «Записи» в неактивной жизненной позиции, в «самоизоляции», а еще и в том, что как интеллигент-шестидесятник завел народ в нехорошее место, подобно козлу во главе бараньего стада, ведущему бяшек на бойню. «Он ясно осознает отсутствие каких бы то ни было отношений с “кормящей землей” и, как многие купившие избы горожане, предпочитает жить на “нуле жизнеобеспечения”», — написал про меня профессор. А потом еще вот что: «...в недалеком прошлом он обязан был принести себя в жертву на алтарь партии».

Ну полноте, профессор, мой нуль жизнеобеспечения я не отдам за там и сям возводимые хоромы «новых русских» с их прилипшими к рукам миллионами, с их активной жизненной позицией. Что касается отношений с «кормящей землей», землица всех нас покуда, слава те Господи, кормит. А картошку я тоже, будьте спокойны, сажаю, но в меру сил, в меру сил. Что вдохновляет меня на склоне лет, так это открывшаяся возможность писать мои вирши, опять-таки в меру сил, по наличию в душе восторга перед жизнью. Что правда, то правда, бывало перенапрягался. От чего избавился с облегчением, так это от активной жизненной позиции, с которой нам, пишущей братии, всю плешь переела наша красная профессура. Чего желаю и вам.

Теперь о степени свободы самоизъявления. Тут вы правы, профессор Дюжев, в моих «записях» я разоткровенничался и писал-то вначале не для печати, для исповеди перед самим собой. Человеку, даже такому, как я, некрещеному, исповедь помогает помириться с маетой бытования, с самим собой. «Записи» напечатаны, с них и спрос другой, вы правы. Все мы, пишущая братия, так или иначе восприняли завет Антона Павловича Чехова выбрасывать себя из сочинения за борт, следовать правилу объективной непричастности и т. д., и т. п. Нынче все правила — увы! (а кому ура) — аннулированы общественной ситуацией, то есть снятием всех запретов; пошла игра без правил. Сдержанность, благопристойность, нравственная мотивация характеров и поступков в литсочинении стали, ну, что ли, излишни. Бывало, сетовали: в русской классической литературе человековедение начинается выше пояса; теперь распоясались. Смею предположить, что при чтении Чехова у современного, даже благовоспитанного, читателя может образоваться усмешка в уголках губ. В самом откровенном рассказе А. П. Чехова «про себя», в «Даме с собачкой» герой Гуров увивается в Ялте за миловидной дамочкой — обычная вневременная история, даже с последующей гальванизацией пылких чувств. Но у Чехова роман плотский лишь подоплека для нравственной коллизии: персонажи рассказа «Дама с собачкой» кидаются в объятия друг другу, поскольку... жена у Гурова духовно чуждое ему существо, говорит толстым голосом, называет мужа претенциозно «Димитрий»; отсюда и мужнина неверность, вот вам и нравственная мотивация. Современный читатель может остановиться и усмехнуться: «Да полноте, Антон Павлович, а если бы жена у Гурова была хохотушка, называла бы муженька Митяем, что ли бы Гуров не поволочился за «дамой с собачкой» в Ялте? Потребность превыше мотивации. Для того Ялта и предназначена…».

Разумеется, это я не в укор Антону Павловичу Чехову. Чехов пришел к нам во всем обаянии своей божественной скромности, преподал правду жизни, очищенной от низких истин, дистанцировал персонажа от собственного «я». В нашем литературном обиходе зазор между героем и автором как бы стерся; с одной стороны повальная (бульварная) беллетризация, с другой — выборматывание самого себя с придыханием, как у В. В. Розанова в «Опавших листьях…».

У Юрия Казакова есть рассказ «Трали-вали», написанный в 1962 году. Уж как поносили этот рассказ за неактивность, «самоизоляцию» героя Егора. Егору все трали-вали, зажжет свои бакены, попьет водочки, пословоблудит со случайными гостями в сторожке, покличет подружку Аленку с того берега... Но есть у Егора талант изливать душу в песне, старинной, русской, всеми забытой, кроме него. И вот приходит время, душа созревает для песни, Егор знает такое место на берегу, где песне вторит сама природа, подпевает Аленка. Егор поет до полного изнеможения, до такого просветления в душе, что обливается слезами от восторга перед чем-то одному ему внятном. А потом все опять трали-вали.