Хорошо бы, если бы это было так.
Составитель древнерусского или народно-русского словаря ставит перед собой одну основную цель: дать наиболее точную и полную картину языка, помочь его изучению. Любое вновь найденное слово он смело и твердо заносит в свой список, заботясь об одном – о точной его передаче. Не приходится рассуждать: хорошо или плохо, что автор «Слова о полку Игореве» называл воинов «кме́тями», а тоску – «туго́ю»; он их так назвал, и все тут. Нечего делать замечание псковичу, если он именует бабочку-капустницу «мя́клышем», а птицу сову – «лунём». Ему нет печали до того, что в других наречиях «лунь» – совсем иная птица. Он так говорит, и дело с концом. Составитель словаря покорно запишет любое его «словоупотребление».
Совсем иное – составление словаря нашего современного языка. Здесь перед лексикографом возникает дополнительная и особо важная задача. Он не может просто регистрировать слова: существуют, дескать, и прекрасно. Он должен еще определить, законно ли их существование в устах говорящих или под пером пишущих? А может быть, они употребили их случайно, по ошибке и невежеству, и им не место в стройном здании литературной речи?
Вот почему, записав в речи образованного горожанина слово «сковырну́лся» в смысле «сорвался, упал», или слово «булга́хтер» (вместо «бухгалтер»), он должен будет сразу же призадуматься: а можно ли эти слова заносить в словарь литературной речи? Законны ли они в ней? Можно ли позволить школьнику в классе, журналисту в газете употреблять их в этом виде или это надо запретить? Допустимо ли, чтобы мы слышали и читали фразы вроде: «Ученики нередко могут сковырнуться при испытании по русскому языку», или «Булгахтерский учет – основа нашего хозяйства»?
В чем же разница между литературной и разговорной речью? Да в том, что литературный язык – язык особый. Один из всех языков, которыми мы можем пользоваться, он имеет свою, пусть непостоянную и изменчивую, необходимую норму, подчиняется определенным (хотя тоже изменчивым и гибким) правилам. Мы не просто изучаем его: мы делаем это для того, чтобы его совершенствовать. Мы делаем это для того, чтоб обучать ему других людей. Поэтому и любой словарь литературного языка не может остаться его равнодушным описанием, слепком с натуры. Он должен стать своего рода книгой его законов. Своим существованием он должен отучать от неправильной и насаждать правильную речь.
Не знаю, думаете ли вы, что это очень просто?
Каждый день вы сталкиваетесь с тысячами слов и устных и письменных. Но как узнать, которые из них принадлежат к правильному литературному языку, которые – самозванцы? Кто судья в этом вопросе? Вы пойдете к учителю языка, но учитель сам полезет за нужной справкой в словарь. Словарь составляли языковеды, а каждый языковед скажет вам, что он не вправе навязывать языку свои личные вкусы: «Мы сами должны искать законы языка в языке, а никак не придумывать их для него».
Получается заколдованный круг, и что-то выхода из него не видно.
Выход приходится искать именно в самой литературе. То слово, которое принято писателями, поэтами, учеными, которое повторяется в книгах, газетах, – его мы должны считать литературным, даже если нам самим оно незнакомо или непривычно. А вот если оно звучит только в устных беседах или если оно встречается изредка в очень специальных профессиональных изданиях, не выходя за их круг, тогда с приданием ему звания «литературно-правильного» придется подождать, даже если оно звучно, красиво и по всем статьям хорошо.
Вот какой казус пришлось недавно разрешать ленинградскому «музею слов», картотеке Института языкознания.
Потребовалось установить: есть ли в литературном языке слово «купе́йность». Заглянули в готовые словари: не обнаружили. Поговорили с железнодорожниками: эти все его знают и считают совершенно правильным. Слово «купе́» в словарях есть; оно-то литературно. Ну, а с «купе́йностью» как же? Мало ли, что и как в устной «домашней» речи своей именуют между собою путейцы: они шутники, и паровоз марки «0В» называли, бывало, «овцой» или «овечкой». Но ведь нельзя всерьез писать: «На железных дорогах СССР долгое время работали паровозы марок „Овца“ и „Щука“». Эти названия нелитературны.
Чтобы разрешить вопрос, надо было установить: есть ли такое слово где-нибудь в серьезных работах по транспорту, встречается ли оно в художественных произведениях?.. Это была задача неразрешимая для одиночек прошлого, вроде В. Даля. Попробуйте догадаться, где, в какой из тысяч ежегодно выходящих в нашей стране книг, на каком седьмом или десятом миллионе их страниц встретится это маленькое словечко!
Другое дело – крепкий коллектив научных работников картотеки. Они устроили форменную облаву на «купейность», и слово удалось, наконец, поймать в учебнике для работников вокзалов, написанном видным путейцем. Картотека дала ответ заинтересованным: «Да, „купейность“ – слово, становящееся литературным»; а в ящиках «музея» появилась еще одна, семь миллионов первая карточка.
Другой вопрос: надолго ли слово это вошло в наш литературный язык, есть ли большой смысл сохранять его там? Не больно-то оно удобно и красиво, и, весьма возможно, дни его существования уже сочтены.
Надо прямо сказать: одну из самых больших трудностей работы над литературным языком составляет его исключительная живость, подвижность. И древнерусский язык и даже областные диалекты – другое дело. Первый давно уже окаменел окончательно; вторые неспешно текут и движутся, как вылившаяся когда-то из жерла вулкана, остывающая вязкая лава. А литературная речь подобна живой реке: она бурлит, пенится, роет берега, принимает притоки, растекается многими руслами – живет. То, что сейчас мелькнуло на поверхности, через краткое время кануло на дно или выброшено на отмель. Поди уследи за всем этим блеском и сутолокой!
Вот судите сами. В конце двадцатых годов во многих советских учреждениях был для пробы введен особый порядок: они работали без общих выходных, как заводы, а сотрудники отдыхали каждый в свой день укороченной пятидневной недели по очереди.
Эту систему сначала называли длинно: «непрерывной рабочей неделей». Потом возникло сокращенное слово «непрерывка». Оно мгновенно стало бесспорно литературным словом: вы найдете его в протоколах тогдашних собраний, в приказах, в статьях газет, а вполне возможно, и в художественных произведениях того времени. Теперь же вы, вероятно, сегодня услышали его от меня впервые. Почему? Потому что спустя очень недолгий срок непрерывная неделя была признана неудобной, отменена, и слово, ее означавшее, исчезло. Перед работниками словарей встает существенный вопрос: имеет ли оно право числиться в списках литературных русских слов?
Случается, что споры на чисто словарные темы выбиваются за пределы кабинетов ученых.
В отрывке из стихотворения XVIII века, приведенном ранее, есть слово «довлеет»: «То одно довлеет…» – говорит Ф. Прокопович о «делании лексиконов», то есть «этого одного достаточно».
«Довлеть» – слово старославянское: глагол, означающий именно «быть достаточным», «хватать». Когда-то широким распространением пользовалось древнее изречение: «Довлеет дневи злоба его», переводимое: «На каждый день хватает его собственных забот».
В двуязычных словарях оно так и понимается: по-французски «довлеть» – «suffir»; по-немецки – «genügen» («быть достаточным»). Нам же, русским, особенно не знающим древнеславянского, «довлеть» по звучанию напоминает «давить», «давление», – слова совсем другого корня. В результате этого чисто внешнего сходства произошла путаница. Теперь даже очень хорошие знатоки русского языка то и дело употребляют (притом и в печати) глагол «дОвлеть» вместо сочетания слов «оказывать дАвление»:
«Гитлеровская Германия довлела над своими союзниками».
«Над руководителями треста довлеет одна мысль: как бы не произошло затоваривания…»
В этих случаях «довлеет» значит уже «давит», «висит», «угнетает», – все что угодно, только не «является достаточным».
По поводу этого обстоятельства в нашей прессе возникли бурные споры. Писатель Ф. Гладков опротестовал подобное понимание слова, совершенно справедливо считая его результатом прямой ошибки, неосведомленности в славянском языке. Казалось бы, он совершенно прав.
Однако посыпались возражения. Старое древнеславянское значение слова забылось, говорили многие, утвердилось новое. Какое нам дело до того, что́ «довлеть» значило во дни Гостомысла? Теперь оно значит другое, и смешно возражать против этого. Подобные превращения происходят в языке постоянно.
Вот греческое слово «идио́тэс». В Греции оно означало «частный, или простой, человек». А теперь во многих языках его понимают как синоним полного дурака, «болвана».
Вот латинское слово «пага́нус». Его первоначальное значение было «крестьянин». Потом оно стало означать «язычник» (потому что христианство в Риме долго не могло проникнуть в деревню). А теперь у нас, русских, оно приобрело смысл «нечистый», «мерзкий»: гриб «поганка»; «экий поганый характер»…
Всем известно слово «миниатюрный»: мы понимаем его как «маленький и изящный»; но тут такая же путаница, как и со словом «довлеть». Слово «миниатюра» (маленький рисунок) на самом деле по-итальянски означает «сделанный красной краской»: по-итальянски «минио» – красная окись свинца, а заставочные рисунки в старых книгах чаще всего исполнялись именно этой краской.
Однако в романских языках очень распространен совсем другой корень – «мин»; мы встречаем его в таких словах, как «мино́р», «остров Минорка» (рядом с островом Майоркой), «ми́нимум», «ми́нус». По-латыни «ми́нор» действительно значило «малый», «меньший». Произошло смешение двух корней, и «маленький рисунок – миниатюра» как бы прирос к семье слов, сходных с «минимумом». А от «миниатюры» произошло уже в русском языке[59] прилагательное «миниатюрный» – маленький. Об окиси свинца совершенно забыли.