[120] (перечень имен можно изменить или продолжить), я здесь вынужден опустить, попросту отсылая читателей к работам перечисленных специалистов[121].
2. Что, собственно, несет в себе метафора книги? Что мы всегда уже знаем, подразумеваем, имеем в виду еще до того, как открыли вот эту книгу и вообще любую из книг? Самая обобщенная связь идей и значений, причем нередко несовместимых, невозможных, взаимоисключающих (эта полемическая и апорийная конструкция крайне важна!), — своего рода неписаная хартия или идеология книги, свернутая в ее символике, — вероятно, могла бы быть вкратце представлена так.
В книге не просто имеются начало и конец (хотя они — есть, причем вполне «материально» и недвусмысленно обозначенные, и это предельно существенно для автора-издателя-собирателя-читателя). Начало, конец и утверждены книгой в качестве основополагающих принципов организации и понимания некоей совокупности значений (понимай: значений как таковых, книга здесь — парадигма акта понимания) и — ею же, книгой, как способом организации и коммуникации культуры — поставлены под неизбежный и неразрешимый вопрос. Смысловое напряжение между этими полюсами определяет и смысловую структуру книги (как тома и как произведения), и процесс ее создания (письма), и динамику движения читателя в этой смысловой композиции, динамику ее воссоздания, понимания, переживания. Книга, о чем бы она ни была, — это поиск начала в свете (в перспективе) конца, конечности.
Наличие (и проблема) начала и конца предопределяет презумпцию наличия в книге смысла, опять-таки превращенного этим в проблему. Истолкование (герменевтика, включая позднейшую литературную критику как профессию) неразрывно связано с книгой и неисчерпаемо. Оно — проблема потому, что проблема — начало и конец, исток и цель (предел). Иначе говоря, истолкование (как и произведение, а значит, в этом смысле как и книга) безначально и бесконечно. Можно сказать, книга (Книга) всегда уже есть как возможность любой — другой или следующей — книги (образ условного, иными словами — невозможного, недоступного начала), но книги всегда еще или уже нет как книги всех книг (образ столь же фиктивного и столь же недостижимого конца); характерно, что эти начало и конец можно определить лишь подобным, негативным образом[122]. А потому всякая книга, еще в одном из своих полярных, предельных значений, есть цитата (что, в свою очередь, предопределяет возможность и значимость цитаты, ссылки, сноски в книжной культуре).
Смысл в книге организован как целое, замкнутое и выстроенное между началом и концом, а целое — как история (по Новалису, «история в свободной форме, как бы мифология истории»[123]); имеется в виду история мира, человека, любого самодостаточного и смыслосоотнесенного, субъективно-значимого целого — рубанка или часов, любви или климата. Книга и есть история самодостаточности или, по крайней мере, сопровождает, повторяет, прослеживает эту историю — ход обретения, удержания, развития, разложения европейской идеи самости, субъективности[124]. Так что «книга жизни» (судьбы, мира и т. д.) — это автопредставление творящего и познающего (воспринимающего) субъекта в качестве самодовлеющего и самообъясняющего, в качестве смыслового «начала» (и конца) мира, образ (метафора) его автономной личности; идея и символ энциклопедии (как и любой другой «суммы») — секуляризованный и формализованный вариант этой базовой метафоры.
Целое книги рефлексивно, условно: иначе оно и не может быть целым, поскольку представляет собой, в полном смысле слова, рефлексию — «отражение» — самосознания, метафору его связности, последовательности, определенности. Целое при этом, во-первых, выступает синонимом (или, говоря по-другому, в форме) обозримости, очевидности, представленности значений, а потому — их постижимости. Вместе с тем, во-вторых, целое означает и гарантирует смыслосообразность сказанного, телеологичность общей смысловой конструкции мира и ее составных частей, в принципе — любой детали. Имеется в виду, что в книге всё значимо и нет ничего лишнего, случайного: книга важна не просто тем, что в ней есть смысл, но и тем, что это важный или даже самый важный смысл (а самое, вероятно, важное здесь то, что создана подобная предельная конструкция, способ организации «самого важного» в культуре). Это целое в его смыслосообразности и общезначимости подразумевает, фиксирует в качестве смысла, смыслодвижения, смыслособирания общую, априорную для данной культуры, но всякий раз определенную для данной конкретной ситуации структуру отношений, напряжений, конфликтов, замещений и вытеснений в поле «автор — мир — читатель» («я» и «другой»/«другие»), В таком случае — подведу промежуточный итог этой части рассуждений — целое книги, целое как книга и книга как целое есть метафора интегрированности универсального «я», трансцендентального принципа субъективности в синтезе с нормативной очевидностью соответствующих значений «другого», «окружающего», «мира».
Как истолкование (смысл) безначально и бесконечно (они, говоря иначе, всегда «уже есть»), так и целое не просто замкнуто и осмысленно, но всеобъемлюще. Книга — метафора не только целого, но и всего (отсюда параллельная проблематике первоначал проблематика первоэлементов — букв, звуков, знаков как неделимых единиц, атомов смысла, вместе с тем парадоксально, апорийно сохраняющих всеохватывающий характер, устраняя, упраздняя этим историю и язык-речь как движение, длительность, последовательность; деление целого на части, вычленение элементов, а затем их обобщение и формализация — стадии интеллектуальной обработки исходного чувственного материала, абстрагирования представлений, то есть процесса, этапы и операции которого здесь кодируются условными письменными, алфавитными знаками, обеспечивающими перевод/перенос смысла и его новое синтезирование в восприятии)[125].
Иными словами, книга и ее метонимические заместители, фрагменты (цитаты), символы (знак, буква) — это метафоры ценности (ценности книги как парадигматического образа смысла, субъективного смыслополагания — воли субъекта к смыслу, к его форме и пониманию — как самодостаточной ценности), поскольку ценность — и целостность — в пределе вмещают всё, вместе с тем исключая (опять-таки — всё) иное. Абсолют, точнее — проблема абсолюта, абсолют как проблема, включая «абсолютную книгу», — это достояние книжной культуры, культуры, устроенной как книга, по ее образу и образцу. (Так же как «неведомый шедевр», образ невозможного или разрушенного совершенства, перепутанной, распавшейся книги или библиотеки — противоположный полюс, обратная сторона мёбиусова пространства письменной, книжной культуры, в которой он противостоит символу «нерукотворной книги», несотворенного совершенства.) Ср., кроме того, сакральную в своих истоках символику «сокровенной» и «отреченной» книги в противоположность книге «явленной» и «истинной»: в последнем случае она явлена именно потому, что истинна (явленное, зримое в этих случаях, как в классической традиции европейской мысли, равнозначно существующему и сущему); в первом, напротив, она как раз в силу своей истинности скрыта, оклеветана или даже уничтожена (истинное здесь, как в герметических или гностических учениях, равнозначно тайному, а явное, общедоступное, напротив, неподлинно).
3. Письменность, а потом — печатность (книга) как раз и фиксируют, а потом ставят под вопрос, делают своей проблемой (содержанием написанного и принципом письма), разворачивают, рационализируют такое устройство смыслового мира, где содержательный, конкретный и ситуативный смысл отделен от самого направляющего принципа значимости (социолог сказал бы — нормы рефлексивно отделены от ценностей), соединяясь с ним свободными отношениями у-словности, у-словленности, то есть — договоренности, договора. Проблематичность нормативного, видимого и высвобождение ценностного, условного как раз и определяет для культуры, для группы первоначальных носителей ее идеи, смысла, «проекта», необходимость в таких особых знаках, которые ограничивали и закрепляли бы разные по своему типу значения (дифференциация типов значений — одна из сторон в процессе умножения авторитетных инстанций в обществе, символов в культуре, задающих и программирующих смысл), — потребность в своего рода видимых «местах памяти» (по Фрэнсис Йейтс), а затем и в чисто условных, формальных значках этих «мест», в письменности, письме.
Алфавит выступает одним из инструментов самоорганизации секуляризующейся культуры и эмансипирующегося индивидуального сознания. Алфавитная — то есть нетрадиционная, не связанная с ритуалом, не изобразительная и не иератическая по своему принципу — письменность формируется в качестве условного языка (точней — одного из языков), сопровождающего процесс индиви-дуации в европейской культуре, дифференциацию содержательного состава традиций, вычленение отдельного, специализированного уровня или плана организации значений[126]. Буква здесь фигурирует на правах чисто формального обозначения «места» в семантическом космосе, как бы кода вызывания — «позывных», «шифра» — тех или иных значений из «памяти» культуры, порядка их представления индивидуальному сознанию, их субъективного синтеза. Соответственно, далее в истории открывается формальная возможность аналитически разложить уже сами элементы изображения, а потом и элементы букв, с тем чтобы технически воспроизводить их в неограниченном количестве экземпляров с помощью печати, поздней — в качестве телевизионных сигналов, еще позднее — синтезировать на экране компьютера. (Аналогичный процесс аналитического разложения и формализации видимого, нормативно-представленного содержания параллельно переживает и изобразительная практика культурной репрезентации: ср. борьбу с непосредственной наглядностью в европейской живописи нового и новейшего времени, где разрабатывается математизированная перспектива, идет разложение цвета в импрессионизме и формы у кубистов, дифференциация, очищение, формализация линии и цвета в нефигуративном искусстве и т. д.)