Старик усмехнулся невесело:
– Я и сам, паря, не знаю… Бывает с ним. А что – не говорит. Может, тоже плоть его мучает? Может, мужскую силу-то в нем сгубили, когда выкладывали, а в душе осталось…
Он сел на колодину, поглядывая, как бесится мерин, и вздохнул.
– Отдохнем, паря, тут уж рядом заимка… Жил я тут, скоро после войны поселился, с Катериной своей да с меринком вот. Он тогда жеребчиком еще был…
…Отгулял свадьбу Петрович в Макарихе, отплясал с невестой, а вскоре заколотил свою избу, и отправились они с Катериной жить на заимку.
Женился Петрович поздно, в Макарихе считали, так холостым и проживет до смерти. Говорили, что порок в нем есть скрытый, будто кто-то слышал, как он кричит по ночам и мечется. Он же пришел с фронта, гармонь немецкую привез и, как татарин стал, лба не перекрестит, к тому же взял и женился. Да не на своей деревенской, а на молдаванке из сосланных кулаков. Было Петровичу тогда за сорок, а жену он взял молодую. Катерине и тридцати не исполнилось. И жили бы, наверное, в деревне всю жизнь, и не понесло бы их на глухую заимку, да не всем в Макарихе жена Петровича ко двору пришлась. И отец, Мирон, как узнал, что дочь замуж за кержака собирается, за «кацапа», из дому прогнал. Месяца не прожили, Катерина жаловаться начала, что местные старухи при встрече плюнуть на нее норовят, ругаются: дескать, Петровича в грех ввергла, от веры отлучила, змея подколодная, Петрович, выпив медовухи, тех старух пристращал, пообещал языки самолично поотрубать и с тех пор стал с Катериной под ручку по деревне ходить. Старухи примолкли, однако повесит Катерина белье сушить, а его кто-то грязью либо дегтем обрызгает.
Поселились они на заимке и года три жили дута в душу. Летом Петрович привезет на волокуше муки, соли, сахару и мануфактуры на одежду – тогда за пушнину все можно было получить, – и дальше живут. «Я ее как куколку одевал, – рассказывал Петрович. – Американского газу привез на платье. Как сшила она его да оделась – веришь – нет, токо тогда и понял, какую я красавицу взял. Мне сказывали, на цыганку она походит, черная. А я говорю: соболь-то чем черней, тем дороже… Она мне велела бороду снять, так я снял и брился. Усы токо оставил… Два раза за жизнь без бороды ходил: на фронте и когда с ней жили. Возьму ее на руки – она ле-егонькая была, тоненькая, ручки маленькие – и понесу по лесу. А там, где заимка, – березняки, бело кругом!..»
И родилась у них на заимке дочка, тоже Катерина. До чего же на мать похожа была – две капли воды. «Посажу я Катерин своих – одну на одну руку, другую – на другую. Они смеются, а я их ношу да кружу!..» Потом загрустила Катерина, печальная стала. Говорит, привыкла я в степи жить, среди садов, а тут все тайга, тайга, темно мне здесь. Яблочка хочется, винограду или вина хорошего, домашнего. Петрович стал звать ее в деревню жить – изба есть, огород, можно попробовать яблони посадить. Она же и в деревню не хочет, и на заимке не желает. Еще года три так прожили, совсем – тяжко стало Катерине. А дочке же – хоть бы что! Она других людей, кроме родителей, не видела, другого места, кроме тайги, не ведала. Бегает по березняку, цветочки собирает, – песни молдавские поет, венки плетет.
Стала проситься Катерина домой, в Молдавию, съездить погостить. Отца ее, Мирона, отпустили из ссылки, и он туда уехал, Петрович держать не стал: пускай съездит, душу отведет, винограду поест и успокоится. А заодно и с отцом помирится, чего сердиться, коль столько лет живут? Деревенские уже привыкли, ни зла, ни обиды не держат.
Посадил он Катерин своих на меринка и повез сначала в Макариху, потом в Останино, на пристань. Пароходы тогда не ходили, катеров в помине не было, ждали самоходную баржу, которая развозила продукты по таежным селам. А. весна, вода дурная, страшная, берег валится, валится…
– Может, и мне с вами? – забеспокоился Петрович. – Заодно и Молдавию посмотрю, и вам не скуплю будет?
– Что ты, а хозяйство как же? – не согласилась Катерина. – Корова, овцы, огород…
– Давай, пока ты ездишь, я в Макариху переберусь? – предложил он. – Там и огород посажу.
– Перебирайся, – согласилась она. – Хватит нам в лесу жить.
С тем и отпустил Петрович свое семейство. И только баржа отошла от берега, яр обвалился, да так, что Петрович едва отскочить успел. «Плохая примета, – подумал он. – Не к добру земля валится…»
Подумал и вдруг ясно и определенно понял, что не вернется сюда больше Катерина с дочерью, навсегда уезжает! А баржа уже середины достигла и понеслась вниз, влекомая полой водой. Лиц не рассмотреть, только машущие руки…
Закричал Петрович и побежал следом, по берегу.
– Катя-а-а! Ка-те-ри-на-а-а!!!
С тем и отпустил Петрович свое семейство. И только баржа отошла от берега, яр обвалился, да так, что Петрович едва отскочить успел. «Плохая примета, – подумал он. – Не к добру земля валится…»
Подумал и вдруг ясно и определенно понял, что не вернется сюда больше Катерина с дочерью, навсегда уезжает! А баржа уже середины достигла и понеслась вниз, влекомая полой водой. Лиц не рассмотреть, только машущие руки…
Закричал Петрович и побежал следом, по берегу.
– Катя-а-а! Ка-те-ри-на-а-а!!!
Бежал, падал, путался в тальниках и краснопрутнике – чаща кругом такая, что не продерешься. К тому же ручейки, овраги, залитые водой, и берег – валится, валится… Баржа все дальше, дальше уходит. Только настигнет Петрович ее, поравняется, а впереди – протока. Бросится он в воду, переплывет – баржа за поворотом скрылась…
Очнулся Петрович, огляделся: баржи нет уже на реке, ушла, и место кругом незнакомое.
Посидел он на берегу, послушал, как журчит весенняя вода, как обрушивается яр, подмытый в глубине, и подался назад. От одежды лохмотья остались, босой, лицо ободрано, пальцы кровоточат. Наконец узнал место: в пятнадцати верстах от Останина оказался…
Люди потом говорили, дескать, провела тебя молдаванка: пока в ссылке была – пристроилась к мужику, чтобы нужду не терпеть, а срок вышел и бросила. Зачем был ты ей, дремучий лесной.человек, когда она к другой жизни привыкла? Он не верил и ждал. Но прошел год, другой, третий…
Видно, яблочки молдавские слаще лесной жизни.
…На заимку Петровича они пришли на закате. Успокоившийся мерин оглядел мутным взглядом белоствольные березняки, покосившуюся избу, разрушенное подворье и знакомым путем отправился в стайку. Там он протиснулся в ворота и лег, по-собачьи положив голову к передним ногам.
Петрович поднялся на крыльцо, дернул на себя дверь и остановился.
– Слушай, паря, а ты смеяться над книгами не будешь? – спросил он. – Я хоть и немоляка, но книги-то жалко… Старики мои наказывали беречь, не выбрасывать и в плохие руки не давать.
– Петрович… – сиплым от усталости и волнения голосом протянул Иван, однако старик не дослушал. Перешагнул порог избы и остановился, привалившись плечом к косяку…
В отделе редких книг и рукописей публичной библиотеки Анне и в голову бы никогда не пришло, что культуру иногда нужно защищать, как и свободу, – с оружием в руках.
Эх, не зря Никита Страстный, говорят, ездил всюду с маузером! Вот бы и ей тоже маузер или, на худой случай, ружье какое-нибудь.
Когда пришли на берег озера, Леонтий осмотрелся: Марья Егоровна была далеко, двое других покосников, сгребающих сено, едва виднелись сквозь осоку.
– Ишь, народу-то на лугах – никого, – сказал Леонтий. – Вёдро, убирать бы надо, а они и не думают. Дождя ждут, что ли…
Он примостился на кочке, зачерпнул в шляпу воды, напился и, утирая усы, проговорил:
– Холодная водичка… Видно, озеро глубокое, с ключами. В таком нырять нельзя. Нырнешь – судорогой сведет, и все… Ты садись, красавица, садись. В ногах правды нет.
– Змей боюсь, – сказала Анна. – Некоторые змеи туг кусаются…
Он понял намек, сверкнул глазами и, выплеснув воду, натянул шляпу на голову.
– Что за нужда привела тебя, девонька, в края-то наши? – не теряя самообладания, спросил Леонтий. – Что за интерес такой?
– Сено вот косим с Марьей Егоровной, – ответила Анна. – Чтоб коровку зимой кормить.
– Нанялась, что ли? – прищурился Леонтий.
– Нанялась.
– А расчет чем берешь? Деньгами или…
– Добрым словом.
– Откуда будешь, красавица такая?
– С кудыкиной горы. Из-под пня осинового, из мышкиной норы.
Леонтий улыбнулся, огладил бороду и пошевелил плечами.
– Гляди-ка, печет и печет! – озабоченно сказал он. – И у воды спасения нет.
«В Бангладеш все колодцы пересохли, – вспомнила Анна. – Людей жажда обуяла».
Произнесенная Леонтием последняя эта фраза сразу и накрепко связала его с егановским кержаком Власовым. Теперь Анну мучил вопрос: был ли Леонтий в Еганове после ее неудачного визита к Власову? Если был, то теперь он имеет полное представление об экспедиции. Если нет, то можно еще поморочить ему голову, ввести в заблуждение, а самой тем временем немедленно ехать в Era-ново. Теперь сомнений не было: книги у Власова есть, только принадлежат они наверняка Леонтию! Ведь спрашивала-то она о власовских книгах! А у Власова своих книг нет, и он не врал, рассказывал про свою мать и гармонь.
– А где мужик-то твой? – вдруг спросил Леонтий. – Давно его не видать…
– Во-он там, за кочкой сидит, – сказала Анна, указывая вдоль берега. – Взял ружье и сел. Говорит, может, утку подстрелю, к обеду, Ваня! – она помахала рукой. – Не убил еще?
Леонтий громко расхохотался и сбил шляпу на землю.
– Веселая ты, девка! Коли не было бы у тебя мужика – посватался бы.
– Это мой брат, не муж, – сказала Анна, – Так что присылайте сватов. Но я подумаю, пойти – не пойти…
– Не-ет, – протянул Леонтии, – Мне больше по нраву скромные девки, деревенские. А ты, видно, городская, ученая, из какой-нибудь академии…
«Все, – подумала Анна. – Он был у Власова. Только Власов знает, что я из академии…»
– Да мне и вера не позволяет на мирской девке жениться, – серьезно сказал Леонтий. – А вера наша крепкая, серьезная… Я вот побеседую с тобой, потом грех замаливать стану.