твие продолжилось в полном согласии.
Их ритм — ритм XXI века. И не только ритм. Пластика — тоже. Из Москвы мне присылали смонтированные начерно записи отдельных сюжетов, которые я с отвращением смотрел дома. Никогда я не нравился себе, даже на фотографиях, а тем более в движении — неуклюжий, мешковатый, неповоротливый. Но смотрел, чтобы учиться. Например, выходить из кадра — это ж надо уметь. Не разворачиваться со скрежетом, подобно статуе Командора, но и не шмыгать воровато, а выходить со спокойным достоинством, как из большого спорта.
И вот еще страшное — руки! Либо по швам, будто придерживая шашку, либо в постоянном движении, словно иллюзионист. Руки хотелось отрубить, но без них, пожалуй, было бы еще противнее.
Двадцать восемь лет я живу на Западе и всегда мог выделить человека из России в уличной толпе — по особой скованной пластике. Но лет десять назад картина стала меняться: все чаще и чаще ошибаюсь — конечно, только при встречах с молодыми. Для меня это самый разительный пример возвращения российского человека к норме жизни. Ведь такому почти невозможно научиться, зато ничего не стоит просто обрести. Пластика свободного человека — то, что им дано естественным образом вместе с возможностью читать, что хочешь, и ездить, куда пожелаешь. То, что нам приходилось и приходится осваивать. Пластика того, кто прошел через пионерскую организацию и Советскую армию, мягко говоря, своеобразна, и эта каинова печать — навсегда, как все, что усваивается в раннем возрасте. Такие чудовищные навыки лишь отчасти корректируются десятилетиями свободной жизни.
Двадцать пять городов мира: Европа, Азия, Северная и Южная Америка. Это ж только кажется, что был тут и раньше, в ту самую реку вступаешь и вступаешь многократно, радостно понимая, как меняется все вокруг, и ты вместе с окружающим: все знакомо, но все заново, сначала. И главное — сколько можно узнать: нет, не о мире, а о себе, путешествуя вокруг света с «Вокруг света».
VI. Картины Италии
В начале. Джотто
Пожалуй, во всей мировой истории искусств не найти столь безупречной репутации. Джотто восхищались современники, у него учились и заимствовали потомки, его могли возносить чуть выше или чуть ниже, но отношение к нему по-настоящему не пересматривалось.
Случай действительно беспрецедентный. Ни с одним признанным гением не обходились так почтительно на протяжении времени. Леонардо ставили и ставят в упрек незавершенность работ и замыслов, сделавшуюся его фирменным знаком, почти диагнозом. Микеланджело упрекали и упрекают (совершенно справедливо) в излишней скульптурности живописи, доходящей до топорной грубости. Рафаэль многим казался и кажется приглаженным, едва ли не слащавым. Это только имена первого ряда. Джотто же остается той незыблемой монументальной печкой, от которой ведутся танцы всего западного изобразительного искусства.
Больше того, он уникален и для всей истории культуры. В архитектуре, искусстве, по определению функциональном, вкусы пересматриваются чаще, чем в чем бы то ни было, и, скажем, достижения греков вызывают, разумеется, восторг, но подражали им в XX веке только строители парламентов и колхозных домов культуры. Открытие африканской и полинезийской скульптуры навсегда нарушило гегемонию античных образцов в ваянии. Ритмы и катаклизмы времени назначают в каждую эпоху своих главных представителей в музыке. Нет авторитета, подобного джоттовскому, в литературе: это еще более понятно, потому что словесность существует лишь на родном для читателя языке, и как русскому проверить истинное величие Сервантеса, испанцу — Достоевского, итальянцу — Рабле, французу — Данте? Вот Гомер — разве что с ним может быть сравнение: его уважают все, зная, что с этого началась словесность Запада. Разница, правда, в том, что читают гомеровский эпос немногие, а джоттовский смотрят и продолжают смотреть — в Ассизи, Флоренции, Падуе.
Джотто был поставлен на то место, которое занимает и теперь, еще при жизни. Данте в «Божественной комедии» написал: «Кисть Чимабуэ славилась одна, / А ныне Джотто чествуют без лести, / И живопись того затемнена».
При этом Данте, джоттовский ровесник (старше на два года), вовсе не имел в виду некое поступательное движение, прогресс, он говорил о смене вкусовых предпочтений: вчера один, сегодня другой. Но получилось эпохально.
Чимабуэ умер до того, как Джотто взялся за свое значительнейшее творение — падуанскую капеллу Скровеньи, а то бы мог и пожалеть, что любопытство заставило его остановиться у моста через ручей в холмистой долине Муджелло к северу от Флоренции.
Мы ехали по этим краям из Виккио в Веспиньяно и увидели указатель налево: Ponte Cimabue. Свернули — и метров через триста оказались в том месте, где произошло зачатие европейского искусства.
Джорджо Вазари в «Жизнеописаниях знаменитых живописцев» рассказывает, как уже маститый тридцатисемилетний художник Чимабуэ в 1277 году увидел десятилетнего пастушка, который у моста на обломке скалы заостренным камешком рисовал с натуры овцу. Пораженный мастерством рисунка, он попросил отца мальчика отпустить его с собой во Флоренцию — в ученики. Исследователи, из категории ненавидящих красоту жизни, доказывали, что все обстояло не так, что семья Джотто, приобретя достаток, сама перебралась во Флоренцию, и там подросток попал в мастерскую Чимабуэ.
Но вот же стоит перед нами старый, давно поросший мхом, мощный не по размеру дохленького ручья мост. И рядом обломок скалы, на котором написано, что он тот самый. Скептики из категории (см. выше) скажут, что камень подстроили под Вазари, но зачем сталкивать историю с мифом? Ясно же, что миф победит, — никогда и нигде не бывало иначе.
На окраине Веспиньяно дом, где родился Джотто ди Бондоне — это его то ли подлинное, «паспортное», имя, то ли сокращение от Амброджо (Амброджотто) или Анджело (Анджел отто). Дом и вправду зажиточный, солидный, красивый, чуть более сохранный, чем полагалось бы зданию XIII века, но зато не стыдно показывать. Слева круто вверх идет тропинка — к блекло-желтой церкви Святого Мартина, где семь столетий назад был приходским священником сын Джотто. Сейчас этот пост занимает отец Жан-Дени из Конго. Он приветлив, улыбчив, лакированно-черен, он оживленно говорит, размахивая руками, стоя под двумя корявыми вековыми кипарисами над домом Джотто — вот она, живая история, перемешанная с мифом.
Понятно, если Джотто учился у Чимабуэ, значит, до него что-то проявлялось в изобразительном искусстве Италии. Еще как. Почти на полвека старше Джотто грандиозный скульптор Никколо Пизано, на десять-двадцать лет — скульптор и архитектор Арнольфоди Камбио, живописцы Пьетро Каваллини, Дуччо ди Буонинсенья. Не намного моложе Джотто сиенцы Симоне Мартини и братья Лоренцетти, Пьетро и Амброджо. Любой из них — слава и гордость своего города и народа.
Почему же печка? Отчего же такое единодушие: в начале был Джотто?
Сомнений ведь в этом нет. Прежде чем обратиться собственно к творениям Джотто, стоит отметить косвенное — но исключительно важное — доказательство его места в культуре. О других великих художниках Ренессанса рассказывают истории. О Джотто — анекдоты. Это критерий безошибочный. Чапаев всегда будет важнее Котовского, чукча — эвенка, поручик Ржевский — любого генерала: вне зависимости от объективных качеств и заслуг.
Из наиболее известных анекдотов о Джотто — как он в юности, когда Чимабуэ ушел по делам, изобразил на его картине муху, и мастер, вернувшись, безуспешно пытался согнать ее с холста. Еще о том, как Папа Римский направил своего посланника во Флоренцию, чтобы тот привез образцы живописи лучших тамошних художников, а Джотто не стал ничего рисовать и просто одним движением руки начертил идеальную окружность.
Три новеллы посвятил ему в конце XIV века Франко Саккетти. В Новелле 75 — примеры джоттовского остроумия.
Художник с приятелями прогуливался по улице, как вдруг «одна из проходивших мимо свиней святого Антония, разбежавшись, в бешенстве ткнула своим рылом Джотто так, что он упал на землю». Однако он не стал ругаться, а напомнил, что из свиной щетины делают кисти: «Ну, не правы ли они? Благодаря их щетине я заработал за свою жизнь тысячи, а между тем ни разу не дал им и чашки похлебки».
Вопрос о свиньях, кстати, стоял остро. Петрарка, обращаясь к Франческо I да Каррара, просвещенному правителю Падуи, в числе важнейших государственных забот называет устранение свиней с городских улиц, так как они выглядят некрасиво и пугают лошадей. Живописцев, как видим, тоже. Но содержание свиней в городе было привилегией монахов братства святого Антония — так что бороться с этим было трудновато.
Другой пример из Новеллы 75. Один из приятелей Джотто, разглядывая чью-то картину со Святым семейством, спросил: «Почему это Иосифу придают всегда такой печальный вид?» Джотто ответил: «Разве у него нет к тому оснований? Он видит жену свою беременной и не знает, от кого она забеременела».
Саккетти резюмирует: «Большой тонкостью отличается ум таких даровитых людей». Это примечательный пассаж. Начало xiv столетия, время Джотто, да и конец его, время Саккетти, не та эпоха, когда художники были на равных с другими творцами — с писателями прежде всего. Настоящее их признание такими же достойными пришло постепенно, лишь к середине следующего века, если не вовсе в XVI столетии. Объяснение простое: живописцы и скульпторы работают руками — стало быть, они ремесленники. Не зря же на протяжении всего раннего и среднего Ренессанса флорентийские художники, чтобы трудиться легально, платить налоги и вообще быть законопослушными гражданами, вступали в Гильдию аптекарей и фармацевтов (Arte dei Medici е Speziali). Близость профессий обеспечивало растирание субстанций — что порошков, что красок. Любопытно при этом, что гербом гильдии являлась Мадонна с Младенцем — и символ милосердия медиков, и самый частый сюжет художников.
Отсюда эта настойчивость Саккетти: «Джотто не только большой мастер в живописи, но мастер и во всех семи свободных искусствах». Будто живописи мало. Было мало! Из семи искусств живописцу профессионально требовалась разве что геометрия, а остальное — так, факультативно: грамматика, риторика, диалектика (так называемый словесный «тривиум»), арифметика, астрономия, музыка (вместе с геометрией — математический «квадривиум»). Арифметика еще может пригодиться — чтоб не обсчитали с гонораром.
Саккетти, во-первых, поднимает Джотто на интеллектуальный пьедестал, во-вторых, сам себе и другим пытается объяснить высочайший, опередивший время авторитет художника.
О нем хвалебно писал Данте. Петрарка за четыре года до смерти завещал правителю Падуи «Мадонну» Джотто, «выдающегося живописца… красоту которой невежды не понимают, при том что мастера этого искусства ею поражаются». В «Путеводителе для едущего в Сирию» Петрарка пишет о Неаполе: «Не забудь зайти в капеллу короля, где мой соотечественник, первый из живописцев нашего времени, оставил великие памятники своей руки и ума» (эти джоттовские фрески утрачены). Петрарка дружил с Симоне Мартини, соперником Джотто, но объективность (и чувство юмора) заставляла его ставить их рядом: «Я знаю двух выдающихся, но некрасивых живописцев: Джотто, флорентийского гражданина, чья слава среди новых огромна, и Симона из Сиены».
Даже сама неказистая внешность сделалась предметом анекдотов — каков знак признания!
Джотто мало того что был нехорош собою, у него и дети как на подбор удались в папу. Их было восемь — от жены по имени Ричевута ди Лaпo дель Пела, сокращенно Чута. Когда Данте, навестивший семью художника в Падуе, спросил, как так выходит, что дети его столь некрасивы, а картины прекрасны, Джотто ответил: «Пишу я на свету, а детей делаю в темноте».
Джованни Боккаччо в «Декамероне» рассказывает о каком-то мессере Форезе, что он «был маленького роста, безобразный, с таким плоским лицом и такой курносый, что было бы гадко и тому из семьи Барончи, у которого лицо было всего уродливее». А о Джотто, его спутнике в описанном путешествии, сказано: «Хотя его искусство было и превосходное, он тем не менее ни фигурой, ни лицом не был ничем красивее мессера Форезе». И — глубокомысленное заключение: «Природа скрывает в безобразнейших человеческих телах чудеснейшие дарования».
Это все было на новенького: живописец — и остроумец- интеллектуал; безобразное — а порождает прекрасное.
С него, с Джотто, и началась перемена понятий и представлений о художнике и художестве.
Что до его живописи, то правильнее, чем писателей и критиков, послушать профессионалов, коллег. Вот что пишет Леонардо: «Живописцы после римлян все время подражали один другому и из века в век все время толкали это искусство к упадку. После них пришел Джотто, флорентиец. Родившись в пустынных горах, где жили только козы и подобные звери, Он, склоненный природой к такому искусству, начал рисовать на скалах движения коз… После него искусство снова упало, так как все подражали уже сделанным картинам». По Леонардо, новый возврат к природе приходит только с явлением Мазаччо — то есть через столетие после Джотто.
И все наперебой: Джотто учился у природы (тот же Вазари, прославленный биографиями художников, но и сам плодовитый живописец: «Он заслужил то, чтобы быть названным учеником природы, а не других учителей»). При этом, глядя на росписи Верхней или Нижней церкви в Ассизи, капелл Барди и Перуцци во флорентийской Санта-Кроче, на джоттовский шедевр в Падуе, нельзя не увидеть театральности, некоторой статичности и тяжеловесности, преодоленных уже в эпоху кватроченто, с того же Мазаччо начиная.
Однако Джотто воспринимался — и исторически воспринимается — прорывом к естественности.
Вот, кстати, почему невозможно полноценное, адекватное восприятие старого искусства — живописи, музыки, литературы: контекст утрачен и невосстановим. Нам же не понять, что ощущал итальянец конца XIII века, до тех пор окруженный чем-то византийским, при виде фресок Джотто. То есть попробовать сыграть в это можно: скажем, перебежать — благо недалеко — из Успенского собора Кремля в Пушкинский музей, в залы Нового времени.
Авторитетнейший исследователь Лючано Беллози излагает детально, какие стереотипы преодолел Джотто. Это «формулы, призванные постоянно в буквальном смысле намекать на реальность, отличную от реальности мира сего, согласно которым руки человека походили на вилки, брюшная полость была трехчастной, как бы образованной из трех животов, глазные впадины сильно подчеркивались, нос имел форму клюва».
В разных вариациях все пишут о том, что Джотто «перевел живопись с греческого на латынь». Латынь была языком современной культурной Европы. А что такое был «греческий» в то время? Византия. Когда Лоренцо Гиберти (опять мнение высочайшего профессионала) пишет, что Джотто «покончил с грубостью греков… утвердил искусство естественное и вместе с тем привлекательное и гармоничное», для него «грубость» — византийская застылость образов, неизменность канона в веках.
Но если что и создала Византия значительного в культуре, то школу историков и иконопись. Уроки византийской живописи Джотто усвоил прекрасно — только с ее неподвижностью мириться не захотел. Осовременивание исторического опыта происходит всегда, во всех новых течениях и явлениях. По-разному: бывает чужой опыт, извне — как африканское искусство для Пикассо или полинезийское для Гогена; интеллектуально свой — как итальянское кватроченто для англичан-прерафаэлитов; кровно свой — как соцреализм для соц-арта. Второй и третий варианты — случай Джотто.
Как истинный гений, он был восприимчив и переимчив. Джотто уже перевалил за пятьдесят и пребывал на вершине славы, когда растущая популярность Симоне Мартини заставила его сделаться чуть изысканнее и тоньше (капелла Барди во Флоренции). Причина небольшого, но заметного изменения стиля лишь предположительна, писем и документов об этом нет, но предположение очень правдоподобное. Нередкий в истории культуры и замечательный пример влияния не сильнейшего, но равного и другого, пусть и чуждого. Так Верди, блистательно продолжавший Беллини и Доницетти, ушедший далеко вперед по этому оперному мейнстриму, вдруг в двух своих последних творениях — «Отелло» и «Фальстафе» — впервые «прислушался» к вечному и ненавидимому сопернику Вагнеру (может, оттого, что тот уже умер), отчего получились два несравненных шедевра.
Работы Симоне и его впечатляющую манеру Джотто мог видеть и наверняка видел в Неаполе, при дворе Роберта Анжуйского, где был на десять лет позже сиенского мастера. Других же соперников не знал — да их и не было. Уже после выдающегося цикла в Верхней церкви Ассизи его стали приглашать в разные города. В том числе в Падую.
Очень меткие, хоть и неточные слова о Падуе сказал Хемингуэй. В романе «За рекой, в тени деревьев» вскоре после войны полковник Кантуэлл по дороге в Венецию проезжает Падую, беседуя с водителем.
— Нет, вы подумайте, — сказал шофер. — У них, что ни мост, что ни станция — кругом на целые полмили одни развалины.
— Отсюда мораль, — сказал полковник, — не строй себе дом или церковь и не нанимай Джотто писать фрески, если твоя церковь стоит в полумиле от моста.
Неточность в том, что церковь Эремитани, разрушенную авианалетом союзников в 1944 году, расписывал Мантенья, а не Джотто. Стоящая рядом возле моста через городской канал капелла Скровеньи, расписанная Джотто, уцелела. Бог с ней, с путаницей — для сюжета романа она не важна, а в путеводитель мы заглянем сами. Важнее меткость — не авиации, а писателя, подметившего уже тогда, как определила война облик Падуи.
Все пространство от вокзала до центра — послевоенная застройка, а там было на что посмотреть. К счастью, центральная и южная часть города сохранились, и Падуя — не входящая, увы, в стандартные туристические маршруты — стоит всяческого внимания. Впрочем, вся Италия такова: никаких маршрутов ни на чью жизнь не напасешься.
Плюс Падуи — полчаса на поезде, на автобусе или на машине от Венеции. Город легко достижим из Милана, Вероны, Болоньи, Мантуи — то-то здесь были все, составившие славу итальянской культуры.
Донателло тут предоставили дом возле собора Святого Антония, и он из окна второго этажа (место отмечено мемориальной доской) следил, как идут работы по установке его памятника предводителю наемников Гаттамелате. Впервые со времен античности воздвигался большой бронзовый конный монумент. Образцом для него служил памятник Марку Аврелию на римском Капитолии — он единственный уцелел при христианстве, его не уничтожили по ошибке, считая изваянием императора Константина, первого христианина во главе Римской империи. Донателло превзошел достижение древности. Гаттамелата — прозвище полководца Эразмо да Нарни — дословно означает «медовый кот», и надо же быть величайшим скульптором, чтобы передать вкрадчивую грозную пластику человека из отряда хищников, прославленного кондотьера.
Впрочем, Падуя славна не только художественными сокровищами. Здесь находится кафе, входящее в призовую итальянскую тройку, два других — «Греко» на виа Кондотти в Риме и «Флориан» на венецианской пьяцца Сан-Марко.
В падуанском кафе «Педрокки» все символично. И расположение: наискосок от второго в мире (после болонского) по старшинству (1222 год) и самого авторитетного в эпоху Ренессанса университета — как везде и всегда, рассадника вольномыслия. И неоклассический облик с портиками, отсылающий к античным свободным образцам. И интерьер второго этажа, где в египетском, восточном и прочих залах причудливо смешались пышность и наивность — произвольность выбора. В общем, не зря именно в «Педрокки» в 40-е годы XIX века вызревал студенческий бунт против австрийцев, обернувшийся в конце концов освобождением и объединением Италии. Опять определившая судьбу и облик города война, на столетие раньше и не такая страшная. В «Педрокки» на стене одного из залов нижнего этажа серебряной табличкой обозначен след от пули тех времен, а напротив — на бронзе цитата из «Пармской обители» Стендаля с описанием кафе. В меню множество коктейлей из горячего кофе и холодных ликеров — пожалуй, нигде их не делают так тонко.
Сразу за «Педрокки» — рынок на двух площадях, пьяцца делла Фрутта и пьяцца делле Эрбе, Фруктовой и Травяной, разместившихся по обеим сторонам здания суда, палаццо делла Раджионе, — одного из самых эффектных и величественных гражданских зданий страны, с лоджиями и крышей в виде перевернутого корабельного киля. По живописности декораций в моем рыночном рейтинге падуанский базар занимает высокое место, вслед за венецианским Риальто и римским на Кампо-де-Фьори и рядом с веронским на пьяцца делле Эрбе.
Если пройти в южную часть города, там обнаружится площадь Прато-делла-Валле с каналом, мостиками, фонтанами и множеством статуй (разумеется, среди них и Джотто) — точнее, ты себя обнаруживаешь на этой площади, потому что она самая большая в Северной Италии.
Поразительно, как много «самого» в городе с населением в двести с чем-то тысяч человек: Падуя — как Подольск.
На краю Прато-делла-Валле — огромная церковь Санта-Джустина, от которой интересно идти вдоль ботанического сада, глядя, как, постепенно вырастая, вырисовываются впереди купола Сан-Антонио. Оба эти храма немного напоминают венецианский Сан-Марко, что естественно: четыре столетия Падуя была под Венецией, о чем не дают забыть бесчисленные изображения на зданиях крылатого льва святого Марка.
Храм Святого Антония, перед которым и стоит донателловский Гаттамелата, здесь называют просто — дель-Санто: Дескать, какой же еще может быть святой. За этим поклонением, привлекающим сюда пять миллионов паломников в год, — захватывающая жизнь, приключенческий роман.
Антоний Падуанский родился в конце XII века в Лиссабоне в рыцарской семье. С пятнадцати до двадцати пяти лет изучал богословие в монастыре, и как раз в это время в Коимбру, древнюю столицу Португалии, привезли останки пяти францисканских монахов, убитых за веру в Марокко. Антоний вступил в орден Франциска Ассизского и отправился в Африку, чтобы повторить подвиг тех мучеников. В Марокко заболел лихорадкой, поплыл назад, но буря прибила корабль к берегам Сицилии. Начались странствия по итальянским монастырям, где Антоний мыл посуду, пока не пришлось заменить задержавшегося где-то проповедника: богословские знания и ораторский дар потрясли монахов. История классическая для мира театра: статист заменяет заболевшего солиста и становится звездой. Антоний стал первым выдающимся францисканским ученым, объехал с проповедями разные страны, собирая аудитории до 30 тысяч слушателей. Последний год жизни провел под Падуей, в келье, устроенной в ветвях орехового дерева. Здесь и умер в тридцать шесть лет. В то время не существовало нынешних строгих правил канонизации, и Антония причислили к лику святых в 1232 году, меньше чем через год после смерти. При переносе мощей зафиксировали, что его язык — орудие проповедника — остался нетленным. Он и теперь хранится в специальном реликварии.
Какое же истовое выражение веры эти ползущие к гробнице святого и целующие мрамор люди, эти сотни благодарственных записок и фотографий искореженных автомобилей, мотоциклов, велосипедов, чьи хозяева уцелели в авариях: «Дорогой святой Антоний, твое присутствие со мной в этой машине спасло меня». Записки другого рода: «Спаси от болезни мою бабушку», «Я родилась очень маленькой — 660 граммов, моя сестричка Лючия уже в раю. А я буду жить. Спасибо тебе, святой Антоний». Языки и алфавиты разные, очень много деванагари — видно, в Падуе или поблизости большая индийская община. Множество серебряных и иных изображений сердца, легких, рук, ног — как в вильнюсской Остробраме, как в пражском Иезулатко. Наглядная психотерапия. Можно себе представить, что здесь творится 13 июня — в день поминовения святого Антония.
В соборной капелле Сан-Феличе большая многофигурная фреска «Распятие» работы Альтикьеро. Он родился между 1320 и 1330 годами под Вероной, считается одним из основателей веронской школы, но там не сохранилось ничего, кроме одной фрески в церкви Святой Анастасии. К счастью, лучшие вещи Альтикьеро остались в Падуе, где он много работал, и поучительно разглядывать, как этот художник претворял заветы Джотто в каком-нибудь километре от капеллы Скровеньи. Можно сказать, что не было у Джотто более талантливого и вдумчивого последователя. На той же соборной площади находится часовня Святого Георгия (Oratorio San Giorgio); там 21 фреска Альтикьеро, и расположение их, стиль повествования — опять-таки джоттовские. Но ничуть не эпигонские: это творческая переработка. Лица уже более индивидуализированы, животные реалистичнее, пейзаж натуральнее, колорит более мягкий и приглушенный. Толпа в сцене распятия насчитывает более восьмидесяти человек — в ту пору так еще не писали (может быть, единственное исключение — «Распятие» Пьетро Лоренцетти в Нижней церкви базилики Сан-Франческо в Ассизи, там около полусотни персонажей). Это уже кватроченто стало обильно населять евангельские сюжеты «лишними» персонажами, вызывая протесты церковных иерархов.
В треченто Альтикьеро во многом был новатором, предвосхитив композиционное мастерство художников будущих веков. Восемьдесят лет, разделяющие падуанские фрески Джотто и падуанские фрески Альтикьеро, не прошли зря. Во многом последователь пошел дальше предшественника — так и должно быть. Вот джоттовского величия, сквозящего у того в каждой сцене, Альтикьеро все-таки не достигает — да и кто его достиг? И потом, Джотто был как-никак почти на век раньше.
Альтикьеро скорее напоминает молодого Джотто, каким тот предстает в базилике Сан-Франческо в Ассизи, где ему приписываются 28 фресок в Верхней церкви — житие святого
Франциска. «Приписываются», потому что документы не сохранились: францисканцы были аккуратны в составлении договоров, но бумаги уничтожили наполеоновские войска, которые устроили в базилике конюшню. Если это все-таки Джотто, то работал он там лет за десять до Падуи, и в Ассизи его мощь только намечается, но свежесть живописи такова, что кажется, будто художник писал с натуры. Похоже, Франциск вообще воспринимался таким: к тому времени он умер сравнительно недавно, в 1226 году, а его биографию, положенную в основу джоттовского цикла, святой Бонавентура сочинил в 1266-м — всего за четверть века до создания фресок. Оттого изображенные на них персонажи лишены библейской возвышенности, они выступают как современники автора, а получается, что и наши.
В этом Джотто был первым, и по ассизским росписям видно, почему именно он стоит в начале Ренессанса.
До него живопись в церквах существовала отдельно от архитектуры — он естественно вписал свои сюжеты в проемы между окнами. Он первым изобразил реальные здания: Палаццо Пубблико и храм Минервы на пьяцца дель Коммуне в Ассизи во фреске «Юродивый предсказывает грядущую славу молодому святому Франциску». В «Дарении плаща бедному дворянину» — снова Ассизи с его зубчатыми стенами и церковью Сан-Дамиано. Но самый эффектный город — прямо участвующий в драматической коллизии — в «Изгнании демонов из Ареццо». Здесь город изображен как Нью-Йорк в статьях советских журналистов: дом к дому, ни просвета, ни травинки, только бесы в таком бездушном месте и могут обитать.
У Джотто первого появилась резкая естественная жестикуляция действующих лиц. В «Отказе от имущества» разгневанный отец бросается к Франциску, вероятно, чтобы ударить, а друг или родственник удерживает его за руку. В «Чудесном открытии источника» монах стремительно падает на руки, приникая к воде. В «Проповеди перед папой Гонорием III» святой простецки указывает большим пальцем куда-то вверх, надо думать — апеллируя к Богу.
Очаровательная мелочь: между «Чудесным открытием источника» и «Проповедью птицам» — Мадонна с Младенцем: ребенок улыбается, и это первая улыбка в итальянской живописи.
Чуть-чуть, неожиданно и странно, улыбается джоттовская Мадонна Оньиссанти в галерее Уффици — так, что между красными губами видны белоснежные зубы. Во времена жесткого господствующего канона на такую вольность требовалась недюжинная отвага.
К концу жизни Джотто, очевидно, чувствовал себя все вольнее. В полиптихе Стефанески (Ватиканский музей) в сцене распятия святого Петра на первом плане — мальчик в красном, возбужденно и радостно указывающий на распятого: интересно же, ну ладно, распяли, но почему вверх ногами? Через столетие, в кватроченто и дальше, это стало частым приемом — помещать впереди кого-то, не имеющего прямого отношения к сюжету, тем снижая трагизм и усиливая правдоподобие. Но первым был Джотто.
В том полиптихе, заказанном в 1320 году кардиналом Якопо Стефанески для римского собора Святого Петра, сам кардинал изображен дважды: на лицевой стороне — у ног Христа, а на обороте — у ног святого, которому он преподносит этот самый полиптих. То есть здесь не просто портрет донатора, а сегодняшний день, вторгающийся в Священное Писание. Если в Ассизи Джотто обликом, одеждой, жестикуляцией персонажей осовременивал недавнее прошлое, то тут прямо совместил современность с вечностью.
Судя по отзывам Петрарки и других, так же смелы были не дошедшие до нас его работы в Неаполе. Там Джотто поднялся еще выше в социальном статусе, войдя в «ближний круг» короля Роберта Анжуйского, поэта и покровителя искусств, общаясь с лучшими умами неаполитанского двора.
По возвращении во Флоренцию он был назначен руководителем строительства кафедрального собора (magister et gubernator), сосредоточил в своих руках административный, финансовый и художественный контроль над всеми работами. Это при том, что Джотто был не архитектором, а живописцем — невиданный почет, огромный авторитет. Впрочем, архитектором он тоже стал: по его чертежам построили соборную колокольню «Башня Джотто», про которую Джон Рескин сказал: «Среди существующих христианских сооружений нет ни одного столь совершенного». Облицованная цветным мрамором, непривычно прямоугольная, стройная, она и вправду дивно хороша, эта флорентийская кампанилла, и забраться на нее стоит — чтобы взглянуть на город и, что еще важнее, на собор, удивительный в таком ракурсе. Откуда Джотто знал про это, ведь купол Брунеллески завершили через сто с лишним лет после его смерти?
В 70-е годы XX века во время раскопок в основании собора обнаружили то, о чем писал Вазари, — захоронение Джотто. В 2000 году останки подвергли тщательному исследованию и определили повышенное присутствие в костях мышьяка, свинца и других веществ, входивших в состав красок. Передние зубы стерты — по-видимому, от привычки держать в зубах запасные кисти. Дефект шеи указывает на то, что человек много времени проводил, сильно отклоняя голову назад. Голова непропорционально велика по сравнению с крохотным туловищем: рост 125 сантиметров.
Это про него — «метр с кепкой». Господи, какие страдания и муки, сколько насмешек и издевательств, какое количество свиней сшибало его с ног на протяжении семидесяти лет жизни. Как же рос он над собой и над всеми, откидывая голову, воздевая взгляд к храмовым сводам, стискивая кисть пальцами, сжимая в зубах. И какое же торжество с высоты славы и почитания, какой ликующий взгляд на всех этих настоящих и будущих лилипутов, копошащихся у подножия его 85-метровой колокольни.
Во флорентийской церкви Санта-Кроче на одной из джоттовских фресок изображен карлик, который давно считался автопортретом художника, — возможно, так оно и есть. Статуя Джотто в нише здания галереи Уффици, изваянная в xix веке Джованни Дюпре, сильно льстит натуре: стоит крепенький задумчивый мужичок, не красавец, но вполне хоть куда.
Заказ кардинала Стефанески, Неаполь, собор, кампанилла, почет и уважение — все это было уже после Падуи и благодаря Падуе, там Джотто достиг своей вершины.
Капелла Скровеньи — особенно не с фасада, а в профиль — не очень-то изящна и несколько похожа на фабричный корпус. Вся забота — о внутреннем убранстве. Само здание было построено очень быстро: 25 марта 1303 года прошла церемония закладки первого камня, а в конце года Джотто уже взялся за роспись. Второе название часовни — капелла дель Арена, поскольку на той земле, которую купил падуанский дворянин Энрико дельи Скровеньи, в древнеримские времена размещался амфитеатр, арена. Скровеньи задумал соорудить фамильную усыпальницу, а заодно совершить искупительный дар за своего отца Реджинальдо, которого Данте поместил в седьмой круг ада, вместе с прочими ростовщиками.
Если учесть прошедшие славные столетия, дар удался. И кара и спасение — все в руках художников. Реджинальдо Скровеньи навечно остался в Дантовом аду, а сын отмаливает его грехи в капелле Джотто — тоже вечно. Если, конечно, не случится новой войны и бомба не попадет в другую церковь у моста.
В сцене «Страшный суд» Энрико Скровеньи, стоя на коленях, преподносит Мадонне модель капеллы: снова, как в полиптихе Стефанески, джоттовский фокус совмещения реальности с Писанием. Но главное — сам донатор: это едва ли не первый в европейской живописи портрет. (В скульптуре он появился на четверть века раньше: Арнольфоди Камбио в 1277 году изваял Карла Анжуйского, сейчас статуя в Капитолийском музее Рима.)
Как самостоятельный жанр портрет возник намного позднее, а до этого на заказанных картинах изображались те, кто давал на живопись деньги. Вполне объяснимо и справедливо, в конечном счете. Донаторы в сакральных композициях обычно маленькие: по иконописным законам, кто главнее, тот и крупнее. Но Скровеньи у Джотто — в рост с ангелами и святыми.
И с самого начала — разгул кумовства. В сцене «Рождество Марии» красивая женщина в голубом с золотой оторочкой платье передает спеленутого ребенка Анне — это, по всей вероятности, портрет жены Энрико Скровеньи. А ему самому помогает держать макет храма Альтеградо де Каттанеи, каноник падуанского кафедрала и приятель донатора. Мы можем лишь догадываться, сколько своих подлинных знакомых написал в разных местах Джотто. Скажем, в капелле Перуцци во флорентийской церкви Санта-Кроче изображены головы в шестиугольных рамочках — настолько живые, что некоторые знатоки считают их портретами членов семьи Перуцци. Не случайно же Николай Ге без обиняков пишет про своего коллегу из треченто: «Он портретист». И добавляет: «В самые возвышенные предметы он вносил сразу обыденную жизнь, с портретами, одеждой, обстановкой, современными ему».
В сцене «Брачный пир в Кане» знакомо-реалистична фигура пузатого распорядителя пира, который прихлебывает из бокала. Точная иллюстрация к бытовой стороне Иисусова чуда превращения воды в вино: «Когда же распорядитель отведал воды, сделавшейся вином… зовет жениха и говорит ему: всякий человек подает сперва хорошее вино, а когда напьются, тогда худшее; а ты хорошее вино сберег доселе» (Ин. 2: 9-10). Порадуемся попутно здравому смыслу евангельского пассажа: что же это делается — все равно ведь по пьяной лавочке никто не разберет вкус вина. У джоттовского толстяка даже глаза скошены от изумления.
В сцене «Вход в Иерусалим» — комичная фигура человека, который запутался в одежде, торопливо снимая ее через голову, чтобы бросить под ноги Христу: «Множество же народа постилали свои одежды по дороге…» (Мф. 21: 8). Забавны и 50НОШИ, взобравшиеся на деревья: «Другие резали ветви с дерев и постилали по дороге» (Мф. 21:8). Изображенные на фреске тонкие деревца явно не могут выдержать такой нагрузки, так что молодые люди словно парят в воздухе подобно ангелам. Ирония и юмор весьма нечасто появляются в живописи Возрождения, я тщательно собираю такие примеры, и позже поговорим об этом отдельно.
А как непосредствен разговор двух пастухов с ангелом в эпизоде «Рождество»! Мария с помощью повитухи (откуда бы? с пастухами пришла?) укладывает Младенца. Иосиф, как положено, печальный, дремлет среди животных. А эти двое, не обращая внимания на эпохальное событие, болтают с небесным посланцем, зависшим над ними в фигуре высшего пилотажа.
Даже аллегории Добродетелей и Пороков, пущенные понизу, выглядят не нравоучительно, а живо. Разве прогнулась бы жердь, на которой повесилось Отчаяние, если бы это был абстрактный порок, а не просто женщина. Здесь Джотто словно щеголяет мастерством «обманки»: монохромные, серо-коричневым по белому, картины кажутся барельефами. Как всегда, пороки выразительнее: то же Отчаяние; Гнев в виде женщины, раздирающей на груди платье; Глупость, представленная шутом в дурацком наряде; Зависть с мерзкой змеей, вылезающей изо рта и жалящей в переносицу.
Как интересно соседствует у Джотто еще прежняя, «византийская» статичность с новой естественностью. Наглядно видно, как преодолевал он старые традиции, иногда уступая им. В «Крещении Христа» — неестественная выпуклость воды, словно она твердая: это средневековая условность, согласно которой нельзя изображать Христа обнаженным, его следует прикрыть хотя бы водой Иордана. Впрочем, в арианском баптистерии Равенны есть мозаика VI века, где Христова нагота — с четко прорисованными гениталиями! — просвечивает сквозь так же ненатурально приподнятую реку.
В капелле дель Арена обнаженность, почти порнографическая, — в «Страшном суде». Справа от креста, симметрично Мадонне, принимающей дар от Энрико Скровеньи, два черта волокут в ад грешника, стягивая с него одежду, так что открываются его половые органы очень крупного размера.
Видно, как Джотто в своих историях-фресках меняет ритм и стиль.
Есть эпизоды бытовые донельзя: как «Явление ангела святой Анне», где женщина с прялкой застыла за дверью, подслушивая откровение; как «Рождение Марии» с суетливой возней вокруг ребенка; как Noli mi tangere с Иисусом, мягко отстраняющим Марию Магдалину, — одна из самых подвижных сцен, при том что там больше спящих, чем бодрствующих, но и они живые.
А есть архаически застывшее «Поклонение волхвов» с пролетающей над яслями рождественской звездой — по всей вероятности, Джотто запечатлел комету Галлея, которая в Европе была видна в 1301 году (запущенную в космос межпланетную станцию для исследования кометы Галлея назвали «Джотто»).
Есть монументальное (хотя все фрески одинаковы — 1,85 на 2 метра) «Воскрешение Лазаря».
Есть драматичный и волнующий до сердцебиения «Поцелуй Иуды» — со взглядом предателя и проданного глаза в глаза.
Есть величавая поступь осла, увозящего Марию с Младенцем в Египет. По-прежнему скорбный Иосиф, оглядываясь, идет с корзинкой впереди, а Мария торжественно восседает, как на троне, и треугольная скала позади дублирует треугольник, образованный спиной осла, Младенцем на руках, прямой фигурой Богоматери. Если бы поднялась рука расставлять сцены по ранжиру, я бы на первое место поставил «Бегство в Египет» — эпос минималистскими средствами.
Кстати, об ослах. Принято считать, что осел в «Бегстве в Египет» и особенно ослица во «Вхождении в Иерусалим» есть символ смирения. Однако это чистой воды модернизация, перенос позднейших представлений в другое время и место. На Востоке даже правители передвигались на ослах, а на лошадей — животных боевых, а не рабочих — пересаживались только для войн и парадов. Отголосок этого отношения слышен, например, в «Трех мушкетерах», когда Портос выцыганивает у влюбленной в него прокурорши деньги на экипировку. «Лошадь для слуги? — нерешительно повторила прокурорша… — Красивый мул выглядит иной раз не хуже лошади…» — «Идет, пусть будет красивый мул», — сказал Портос, соглашаясь на гибрид осла и кобылы. Что до «Вхождения в Иерусалим», то здесь въезд верхом — знак редкостного почтения к Иисусу, потому что все паломники входили в городские ворота пешком: не по недостатку средств, а по общепринятому обычаю.
Тридцать семь сцен жития Иисуса и Богоматери (плюс большой Страшный суд) разместил Джотто в капелле, ставшей от этого просторной, хотя параметры ее всего-то 20,5 на 8,5 метра — школьный актовый зал. Высота вот только храмовая — 18,5 метра. В большой Верхней церкви Ассизи нужно идти вдоль фресок, чтобы рассмотреть их. В Падуе можно встать в центре и все разом охватить взглядом. Тогда-то и становится ясным высочайшее мастерство Джотто-рассказчика. Потом были мастера, владевшие ремеслом повествования не хуже, — Гирландайо, Пинтуриккио, Карпаччо. Но он-то был первым, снова первым — ив этом тоже. Быть может, это и есть главное достижение Джотто — открытие искусства увлекательного живописного рассказа.
При этом сохранена иконописная значительность, позже отступившая перед напором реализма. Из всех христологических циклов в мировом искусстве этот, в капелле Скровеньи, потрясает сильнее всего. И кажется, что именно Джотто вдохновлял и оратории Баха, и фильм Пазолини.
При капелле была колокольня, и монахи из соседней Церкви Эремитани подали формальный протест епископу Падуи. Но в действительности их прихожан отвлекал не посторонний колокольный звон, а красоты росписей новой капеллы: люди шли туда разглядывать, любоваться, преклоняться, молиться.
Медленно поворачиваясь вокруг своей оси посреди капеллы, осознаешь, как воспринимал Джотто свое творение в целом — и повествовательно, и колористически. К примеру, потолок, грубоватый и даже вульгарный, если рассматривать его отдельно, создает общее радостное покрытие для всех изложенных на стенах историй. Точно такая же синева с золотыми звездами веселит глаз в куполах суздальских церквей.
Может, не зря по-русски капелла Скровеньи звучит так тепло, интимно, сокровенно.
Последний трубадур: Симоне Мартини
Семнадцать лет и семьдесят километров отделяют Симоне Мартини от Джотто. Всего-то. Симоне родился в 1284 году в Сиене, строго на юг от Флоренции, в окрестностях которой в 1267-м появился на свет Джотто, на том же 11-м (с минутами) меридиане. Час на машине, даже с учетом трафика. Ничего общего у них, кроме того, что оба гении.
Вообще в культуре такая парность противоположностей весьма плодотворна и для текущего процесса, и для последующего восприятия. В сопоставлении они предстают ярче и понятнее: Толстой — Достоевский, Есенин — Маяковский, Эйзенштейн — Довженко. Примечательно, что различия этих названных художников нам ясны, мы ведь не сомневаемся в разнообразии творческой жизни близких к нам времен. Но вот резкий контраст современников-соседей, отстоящих от нас на семь столетий, почему-то поражает — объяснимое и неоправданное высокомерие потомков.
Симоне был другой во всем. Этому пытаются найти объяснения: Сиена лежала на торговых и паломнических путях из Северной Европы в Рим, была важным перевалочным пунктом, и сюда — скорее, чем в какой-нибудь иной итальянский город, — приходили художественные новинки из Франции, из Бургундии. Но в ту дотиражную эпоху ничто, кроме книжных миниатюр и поделок из слоновой кости, не перемещалось на большие расстояния. Сомнительно, чтобы такие мелочи, пусть и искусные, могли породить стиль и мировоззрение. Тем более что первые работы Симоне, хранящиеся теперь в Сиенской пинакотеке, ничего необычного не предвещают. Он стал таким, каким мы его знаем, в 1315 году, когда ему было уже за тридцать.
В этом году Симоне написал для сиенского Палаццо Пубблико — муниципалитета — огромную фреску «Маэста» (Мадонна на троне со святыми и ангелами). Сакральная тема в светском учреждении — вовсе не уподобление гражданского здания собору, а напоминание о мудрости и справедливости принимаемых решений. В сиенском кафедрале уже была «Маэста» Дуччо ди Буонинсенья (сейчас она в Музее собора) — и новая составляла ей пару, подчеркивая общие цели духовной и мирской властей. Для непонятливых на ступенях трона слова: «Возлюбленные Мои, помните, что благочестивые молитвы, с которыми обращаетесь ко Мне, будут услышаны; но если сильных мира сего одолевают слабости, отягощая их грехом и позором, тогда молитвы ваши не помогут этим людям, не помогут тем, кто предает Мою землю».
На раме внизу — надпись опять-таки от имени Богоматери, которая заканчивается так: «Рукой Симоне Сиена изобразила Меня». С этого момента и надо вести отсчет Симоне Мартини.
Быть может, до тех пор он не решался высказаться со всей откровенностью: надо было наработать авторитет. Признание и престижный заказ прибавили смелости проявить свой вкус. Так или иначе, «Маэста» явила того Симоне, которым он оставался почти три десятилетия, до своей смерти в 1344 году.
Все выписано предельно тщательно: исследования показали, что Симоне даже в стенных росписях работал маленькими кистями, словно миниатюрист, — очень медленно. Да еще вставлял в стену кусочки цветного стекла.
Главное: Мадонна в «Маэста» — такая светская, что Джотто бы перекрестился, увидав. В элегантном зеленовато-золотистом вышитом платье с накидкой она выглядит королевой, а нарядные ангелы и святые — ее придворными. Не Богоматерь, а какая-то Джиневра из артуровских легенд.
Через два года приглашенный к неаполитанскому, по своему духу и этикету — французскому, двору Роберта Анжуйского, Симоне продолжает эту светскость, ставя новую веху в европейском искусстве, создав первую мирскую икону в Италии, да еще с явным политическим «месседжем» (хранится в музее Каподимонте в Неаполе).
Роберт получил корону из рук своего старшего брата Людовика, который отказался от трона, выбрав монашескую жизнь, вступив во францисканский орден и став епископом Тулузским. Алтарь, созданный Симоне, призван был на церковном уровне подтвердить легитимность власти короля: он не узурпировал корону, а принял ее от брата. Это и изобразил Симоне Мартини — двух рыцарей: одного большого коронующего, другого маленького коленопреклоненного.
В алтарной пределле из пяти сцен в четвертой — «Отпевании святого Людовика Тулузского» — явлена роскошная церемония, чего в действительности не было: его похоронили очень скромно. Но Симоне, во-первых, нравилась роскошь, во-вторых, тогда так было нужно, и он это выучил твердо. Ведь непосредственно перед Неаполем была роспись в Ассизи.
Капелла в Нижней церкви Сан-Франческо — главное достижение Симоне Мартини. По крайней мере, из доставшихся нам. В Сиене, Орвието, Пизе, Неаполе — отдельные работы. В Авиньоне — остатки бледных штрихов, имеющих лишь историческую ценность. А в Ассизи — целая капелла с житием святого Мартина: десять эпизодов плюс изображения отдельных святых, да еще витражи.
Ассизская базилика делится четко надвое: сумрачная Нижняя церковь, светлая Верхняя. Подъем по непростому маршруту через разные лестницы из Нижней в Верхнюю — перемещение из мрака к солнцу. Наверху почему-то не следят за уровнем шума — видно, больше места, меньше святости.
Внизу, как только шепот, бормотание, переговоры вполголоса превышают предписанную норму, тут же через громкоговорители звучит голос: Silenzio, per favore! Однажды мы были там в Страстную пятницу, и в центре Нижнего храма к лежащей статуе Иисуса Христа поочередно подходили богомольцы, а вечером ее подняли и понесли к кафедральному собору. Еще этажом ниже, у гробницы святого Франциска, люди с Евангелиями и гимнами: в медитации. Здесь и не надо ничего объявлять — тишина соблюдается сама собой.
Во всей этой тусклой святости Нижней церкви как светлое пятно (правда, свинцовые белила за века потемнели, увы) — капелла Святого Мартина с куртуазным, французским, рыцарским Симоне Мартини.
Здесь он — стоит повториться — и самовыражался, и выполнял как минимум социальный, если не прямой идеологический, заказ.
Святой Франциск умер почти за век до этого (в 1226 году), и за минувшее столетие францисканский орден изменился сильно. Уже непосредственный преемник святого, брат Илья, зажил с нескрываемой роскошью. Последователи продолжили. Внутри ордена шла борьба спиритуалов и конвентуалов, последние стали одним из богатейших монашеских братств Европы. Спирйтуалы, боровшиеся за заветы нищенства, провозглашенные святым Франциском, резали глаз живым укором. К тому времени, когда Симоне работал в Ассизи, папа Иоанн XXII издал несколько булл, отрицающих идею принципиальной бедности Христа.
Да, действительно, Иисус никогда не просил милостыни — а это было главным источником существования францисканцев «первого призыва». Богослов и поэт Жан де Мен, автор «Романа о Розе», писал: «Ни в одном законе не писано, будто Иисуса Христа, странствующего с Его учениками, видели побирающимся… Крепкий телом человек, коли у него нет средств, должен зарабатывать на жизнь своими руками, даже если он принадлежит к духовному званию или желает служить Богу».
Суть проповедей святого Франциска стушевывалась перед наглядным попрошайничеством, оскорбляющим взор труженика.
Однако францисканская идея бедности, отсутствия собственности и своего жилья легко вычитывалась из Евангелия. Отправляя апостолов возвещать слово Божие, Иисус регламентирует обмундирование посланцев: «Ни сумы на дорогу, ни двух одежд, ни обуви, ни посоха» (Мф. 10:10). Впрочем, есть разночтения. У Марка: «Ничего не брать в дорогу, кроме одного посоха… обуваться в простую обувь и не носить двух одежд» (Мк. 6: 8–9). У Луки: «Ни посоха, ни сумы… и не имейте по две одежды» (Лк. 9: 3). Если суммировать, получится, что запрет на сменку и суму восприняли все, а самым либеральным оказался святой Марк: можно посох и обувь.
Капеллу Святого Мартина заказал кардинал Джентиле Партине да Монтефьоре, папский легат в Умбрии, один из основных гонителей спиритуалов да к тому же близкий к Анжуйскому дому.
Понятно, как развернулся со своим рыцарством и изыском Симоне. Ведь нобилем и воином был и герой — святой Мартин Турский. Сам выбор рыцаря-святого, а не народного святого, как в житии святого Франциска работы Джотто в Верхней церкви, всего этажом выше и четвертью века раньше, характерен и для наступившего времени, и для автора фресок.
Святой Мартин родился в IV веке в Паннонии (нынешней Венгрии), служил офицером в Галлии, там поделился плащом с мерзнущим нищим — поделился буквально, разрезав мечом, — частый сюжет у живописцев Возрождения. Потом стал отшельником, после епископом, крестил язычников- кельтов. Его житие, составленное Сульпицием Севером, стало образцом для сотен позднейших агиографий и долго было вторым после Евангелия источником христианского знания. Во Франции и Германии святой Мартин — общенародный святой. Когда он умер, хотя стоял ноябрь, запели птицы и зацвели цветы. Заметим: плащ, аскеза, птицы — общее со святым Франциском.
В сцене «Христос является во сне святому Мартину» Мартин пребывает почти в роскоши (вопреки житию святого). Больше всего живописной площади у Симоне занимают одеяло, сундук и занавес — все богато и вычурно отделанное, все по моде того времени.
В сцене «Посвящение святого Мартина в рыцари» художник воспользовался возможностью показать придворный быт и ритуал. Император Юлиан опоясывает Мартина мечом, на него надевают шпоры. Предположительно, сам Симоне Мартини был возведен в рыцарство королем Робертом, так что не исключено, что здесь изображена подлинная церемония неаполитанского двора.
Церемониал посвящения в рыцари сформировался к XII веку. Состоял он из четырех этапов: исповедь и ночное бдение над оружием, причастие, вручение оружия, празднество. У Симоне третья часть — вооружение посвященного. За кадром остается ритуал colee из того же этапа — сильный удар кулаком или ребром ладони по основанию шеи нового рыцаря (позже, в наше время тоже, это превратилось в легкое прикосновение клинком к плечу). Можно предположить, что кардинал Монтефьоре и художник решили не показывать святого, получающего по шее.
Зато есть начало четвертой части церемониала — празднества: музыканты уже тут. Один из них — тот, что с двумя дудками во рту, — определен экспертами как венгр; возможно, это след путешествия Симоне в Буду в свите кардинала Монтефьоре. Как раз в начале XIV века к власти в Венгрии пришла Анжуйская династия (а в Ужгороде надолго воцарились неаполитанские графы Другеты).
Но самый любопытный персонаж — в сцене «Чудо воскрешения мальчика». На фоне зубчатой башни, в которой угадывается тогдашний облик сиенского Палаццо Пубблико (хотя чудо произошло в Шартре), стоят два рыцаря. Один из них, неказистой внешности, с опущенными уголками губ, крайне скептически глядит на чудо — так, что второй смотрит на него с неодобрительным удивлением. Многие знатоки считают, что непригожий скептик в синей шапке — автопортрет Симоне Мартини. Петрарка ведь назвал его «выдающимся, но некрасивым живописцем».
Вся капелла Святого Мартина — результат сближения рыцарства и духовенства. Крестовые походы XI–XIII веков стали показательным проявлением христианской доблести. Францисканцы занимались вербовкой воинов.
Хотя и тут явное противоречие — ведь святой Мартин отказался воевать, что изображено в одной из сцен в капелле: она и называется «Отречение от оружия». История из жития святого увлекательна.
«Перед битвой с алеманнами Мартин выступил вперед и смело сказал своему военачальнику: «Кесарь! Доселе я служил у тебя в коннице, но теперь позволь мне вступить на служение Богу. Я — воин Христов и посему не должен более сражаться за тебя». — «Ты — трус, Мартин, — с упреком отвечал разгневанный Юлиан. — Завтра состоится битва. И вот страх битвы, а не страх Божий заставляет тебя уклоняться от службы». Но Мартин смело продолжал: «Если ты принимаешь мое отречение за трусость, а не за верность, то поставь меня завтра одного без всякого оружия в самом опасном месте битвы. Тогда ты увидишь, что без всякого оружия, с одним только именем Христа и знамением Его святого Креста, я безбоязненно буду наступать на ряды неприятеля». — «Пусть будет так», — сказал Юлиан и приказал отдать Мартина до следующего дня под стражу. На другой день алеманны при виде прекрасно устроенного войска Юлиана отправили к нему для мирных переговоров послов с предложением полной покорности. Мир был заключен. После сего Мартин был освобожден от своей военной присяги и поспешил немедленно оставить войско».
На фреске Симоне святой еще в рыцарском облачении, но держит уже не меч, но крест. В общем, он хоть и является покровителем воинов, по-настоящему должен бы считаться небесным патроном хиппи и прочих пацифистов, но дело ведь всегда в трактовке, решительно зависящей от времени.
Зато мирным и благостным выглядит окружающий базилику Сан-Франческо город Ассизи — весь из светлого камня. Разместившийся на склоне горы Субасио его средневековый центр — один из самых нетронуто сохранившихся в Европе. Какое количество писавших о нем начинали так: «Кажется, время тут остановилось». Пошлость материализовалась: вокзал в Ассизи без часов, — нигде такого не видал. Бог знает, может, и впрямь здесь время должно течь по-особому.
По улицам взбираешься по-альпинистски, утешая себя тем, что потом-то непременно двинешься под уклон, но за спуском — новый подъем, однако вознагражденный красотами. Фасад кафедрала Сан-Руфино — бело-розовый пряник. Чудный образец романской архитектуры, примитив лучшего вида — как детская игрушка или сласть. Продолжая кулинарную тему: в лавках продается местный сыр с трюфелями и красным перцем — Viagra d'Assisi, остроумно.
В церкви Санта-Кьяра — крест, который когда-то заговорил с Франциском. С тех пор молчит. Тут же листочки с молитвой, составленной будущим святым в 1206 году, после того как он услышал слова, исходившие от креста: «Франциск, иди и восстанови дом Мой». Тексты на разных языках. Русского перевода в церкви нет, но он приведен в книжке, продающейся в магазине Францисканского общества. Издано в Москве в 1995 году. «Всевышний Боже славный, освети тьму сердца моего и дай мне истинную веру, ясную надежду и совершенную любовь, разумение и познание, Господи, чтобы исполнил я Твое святое и истинное призвание».
Поэтично и лаконично — что нечасто сопутствует одно другому. Он был очень хорошим поэтом, Франциск Ассизский. Сын местного зажиточного горожанина и француженки, с ранних лет сочинял стихи и стал трубадуром. Потом писал на устанавливающемся итальянском языке, но поначалу, судя по всему, по-французски, точнее — по-провансальски, коль скоро трубадуры — явление Прованса XI–XIII веков.
По-русски им не повезло с названием. Даже когда знаешь, в чем дело, перед умственным взором невольно возникает нечто медное, задранное вверх для побудки. Хотя труба здесь ни при чем: trobar — слагать стихи.
Поэзия трубадуров неразрывно связана с рыцарством. Из окна замка выглядывала воспеваемая Прекрасная Дама, недоступная и не очень-то практически желанная, если учесть, что это ее муж обеспечивал стихотворцу приличный уровень жизни при своем дворе. На манер рыцарских устраивались поэтические турниры. Альбигойские войны, разорившие в начале XIII века Прованс, покончили с трубадурами. До нас дошли сведения о четырех сотнях этих поэтов. Известнейший из них, Бертран де Борн, умер в 1215 году — его стихи, конечно, знал Франциск, родившийся в 1181-м.
Он водился с золотой молодежью, и биографы увлеченно говорят о его пристрастии к роскоши и развлечениям, чтобы создать контраст последующей аскезе. Франциск и в юности был совестлив и одаривал нищих, но первый настоящий переворот в его душе произошел в плену, куда он попал во время войны с Перуджей. Второй — по возвращении, в тяжелой болезни. Третий вызван видением, побудившим его покончить с прежней жизнью. И наконец, призыв говорящего креста завершил обращение.
В базилике Сан-Франческо в Ассизи не отделаться от ощущения, что на фресках Джотто в Верхней церкви — Франциск второго этапа жизни, а у Симоне в Нижней — первого. Хотя у него там святой Мартин Турский, но храм-то — во имя святого Франциска Ассизского, не сопоставить стиль и суть невозможно, как и жития обоих святых. Безусловно, Симоне Мартини подхватил то, что забросил Франциск, — поэзию трубадуров.
Оттого он и выделяется так среди современников.
А в Ассизи выделиться трудно: базилику Святого Франциска, помимо Симоне и Джотто, расписывали еще Чимабуэ и Пьетро Лоренцетти. Эта мощная квадрига затоптала всех возможных соперников. Уцелели лишь какие-то безымянные обломки: Мастер Санта-Кьяра, например, а как по имени-отчеству — неведомо. Открытие поджидает только в стороне от мощного вала первостатейных талантов, в низине, в пяти километрах от самого Ассизи — там Порциункола: церковь Санта-Мария-дельи-Анджели.
День уже клонится к вечеру, а по широкой площади все подходит и подходит народ. Бердяев, чтивший святого Франциска, горевал, что его места оставляют впечатление заброшенности. Бердяев бывал тут век назад, посмотрел бы сейчас: заполнена вся гигантская, седьмая по размеру в мире церковь, построенная вокруг двух келий святого Франциска. В Страстную пятницу, разумеется, преобладают паломники, но и в любое другое время здесь хватает туристов. Павел Муратов, который был тут примерно в те же годы, что Бердяев, как раз досадует на обилие посетителей, нарушающих благостность здешних мест. Как же все субъективно и относительно. Можно себе представить, что такое «много народу» в начале хх века и что — в начале XXI. Впервые я попал в Ассизи в сентябре 1977 года: по сравнению с нынешними временами — тишь и безлюдье.
Одна келья в Санта-Мария-дельи-Анджели, в которой святой жил и которая явилась ядром всего францисканского ордена, — капелла делла Порциункола. Это означает «маленькая часть», «маленькая порция» или, как говорили у нас в армии, «порцайка». Вторая — капелла дель Транзито: имеется в виду переход в другой мир. В ней святой Франциск умер 4 октября 1226 года. А дальше, в глубине церкви, за коридорами, открывается зеленый дворик — остаток того леса, в котором Франциск беседовал с птицами и именно здесь встречался со святым Антонием Падуанским.
Здесь же — капелла дель Розетто: Розового сада. Речь идет о том, как мучимый искушениями плоти Франциск, сорвав одежду, бросился в розовый куст, но тот вовремя свернул шипы и не поранил святого. Нечто подобное произошло семью столетиями раньше со святым Бенедиктом (устав его ордена стал образцом для всего европейского монашества), который ринулся в заросли шиповника и крапивы, чтобы загасить вспыхнувшую при виде женщины похоть. Правда, тогда флора не стала сотрудничать со святым, но цель была достигнута. Как выразился папа Григорий Великий: «Через раны тела он исцелил в себе раны души». Представляется правильным, что растение оказалось милосердным к Франциску. Самый обаятельный святой христианского мира, он жил в единстве с природой, был ее подлинной частью, как мало кому дается, как, может быть, существовал древний, еще не осознающий себя отдельной личностью человек, который опускал руку в воду и не различал толком — где рука, где рыба, где река.
Капеллу Розетто расписал Тиберио д'Ассизи — то открытие, которое ждет тебя здесь. Художник, которого в действительности звали Тиберио ди Диоталлеви, родился в Ассизи в 1460-е годы, здесь же и умер в возрасте около шестидесяти, работал в Умбрии и Риме, учился у Перуджино и Пинтуриккио. На первого Тиберио совсем не похож, второго несколько напоминает, но он нежнее, скромнее, прозрачнее. Как верно, что именно он расписал капеллу, посвященную святому Франциску! Среди семи сцен есть и «Чудо розового куста» с растерянным и смущенным святым и стоящими перед ним двумя ангелами — на фоне узнаваемого умбрийского пейзажа.
По красоте ландшафта, по той натуральности, с которой рукотворное здесь вписано в природное, Умбрия занимает второе в Италии место после непревзойденной Тосканы. Изящно написал об окрестностях Ассизи Михаил Кузмин:
Месяц молочный спустился так низко,
Словно рукой его можно достать.
Цветики милые братца Франциска,
Где же вам иначе расцветать?
Умбрия, матерь задумчивых далей,
Ангелы лучшей страны не видали.
Такая Умбрия предстает на фресках Тиберио д'Ассизи. Его радостно встречаешь как уже доброго знакомого немного южнее Ассизи, под Монтефалько. Километрах в двух от городка — монастырь Сан-Фортунато, куда добираешься, чтобы посмотреть на работы Беноццо Гоццоли, а там еще в монастырском портике и он — Тиберио. Снова святой Франциск, снова умбрийские виды, снова сдержанная прелесть письма.
Какой же звездопад талантов обрушился на Италию в те времена! В «Справочнике художников итальянского Ренессанса» перечислены более 1200 человек, но и он не полон — по крайней мере, я не смог найти в нем как минимум трех-че тырех имен отличных мастеров, которых видел в путешествиях по стране. Такая земля.
Возле церкви Санта-Мария-дельи-Анджели, Порциунколы — большой францисканский книжный магазин, где я и купил сочинения святого Франциска по-русски. Монахи этого ордена появились в России еще в XIII веке. Плано Карпини был проездом: его отправили в 1245 году с письмом папы «царю и народу тартарскому», но Батый письма не принял. Карпини встречался в ханской ставке с отцом Александра Невского — князем Ярославом Всеволодовичем. Через несколько лет со сходной миссией, но уже по поручению французского короля Людовика IX, проехал через русские земли францисканец Гийом Рубрук — о его поездке написал поэму Николай Заболоцкий. В Москве первым из этого ордена оказался епископ Иоанн Франциск, которого в 1526 году принял великий князь Василий III. К францисканцам благосклонно относились Петр I и Екатерина II. В xix веке в Смоленске и Москве, в Сокольниках, были францисканские монастыри. В 20-е годы следующего века орден помогал голодающим Поволжья. С 1993 года в Москве работает миссия конвентуалов, церкви и монастыри есть в разных местах России, даже в Сибири.
В книге «Святой Франциск Ассизский. Сочинения» в русском переводе — наставления, послания, молитвы, гимны. Во всем сквозит не просто смирение, но смирение радостное."Рай вокруг нас», — говорил святой. Бертран Рассел пишет: «Франциск никогда не обнаруживал чувства превосходства, даже по отношению к самым униженным и дурным людям. Фома из Челано говорил о Франциске, что он был больше, чем святым среди святых; среди грешников он также был одним из своих». Из наших, значит.
Все связанные со святым Франциском места несут отпечаток его личности, все так или иначе живописны. Не зря же именно францисканцы первыми стали заказывать повествовательные церковные росписи, привлекая лучших мастеров для сочинения познавательных и поэтичных стенных рассказов — в первую очередь жития святого Франциска, но и других тоже (святого Мартина в Ассизи, например).
Уютен и завораживающе красив островок Сан-Франческо- дель-Дезерто в Венецианской лагуне. Он целиком покрыт кипарисами, в летний день в ветвях оглушительно звенят цикады, и это единственный шум на острове. Святой Франциск высадился здесь в 1220 году, когда возвращался в Италию из Египта, где отважно проповедовал перед султаном, оборонявшимся от крестоносцев. Сегодня любезный монах, отвечающий за public relations, проводит по монастырю XIII века. В саду — диковинный монумент в честь святого из венецианских причальных свай (брикола). Из сада вид на остров кружевниц Бурано, с его наклонной колокольней, веселыми пестрыми домиками.
Даже в самом центре Нью-Йорка церковь Святого Франциска Ассизского не теряет фирменного францисканства — на манхэттенской 31-й стрит, в двух шагах от стадиона Мэдисон-сквер-гарден и Пенсильванского вокзала. Если задрать голову, виден шпиль Эмпайр-Стейт-билдинга. Зажатая между зданиями в 20 и 52 этажа, изящная церковь заметна, только когда подходишь к ней вплотную. Там два помещения, одно из которых во время службы заполнено корейцами: францисканцы всегда были неутомимыми миссионерами. О корнях напоминает мозаика на фасаде: под образом святого — изображение базилики в Ассизи.
От Ассизи всего в четырех километрах — но эти четыре километра круто вверх — скит, где молился святой Франциск с братьями. Называется Eremo delle Carceri — дословно Тюремный скит: монахи имели в виду, что удаляются сюда в добровольное заточение от мира. Это склон горы Субасио. До вершины 1290 метров — еще далеко, но ощущение безошибочно горное. Маленькая церковка XV века. Свищет ветер, качаются клены и дубы, птиц разнесло ветром, дикость и диво. Пешком туда идут только отдельные энтузиасты и отряды каких-то религиозных скаутов в коротких штанах. У каменных алтарей Святого Франциска — потешный процесс покаяния окруженной подругами девочки: игра, со смехом, без звериной серьезности, Франциск бы одобрил.
Каким-то странным образом я вспомнил здесь чеховский пассаж из «Дамы с собачкой», а вернувшись домой, перечитал: все верно.
…Однообразный, глухой шум моря, доносившийся снизу, говорил о покое, о вечном сне, который ожидает нас. Так шумело внизу, когда еще тут не было ни Ялты, ни Ореанды, теперь шумит и будет шуметь так же равнодушно и глухо, когда нас не будет. И в этом постоянстве, в полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства…. как, в сущности, если вдуматься, все прекрасно на этом свете, все, кроме того, что мы сами мыслим и делаем, когда забываем о высших целях бытия, о своем человеческом достоинстве.
Вместо моря на Субасио так же шумящий, по-дантовски шумящий, лес, и тоже откуда-то снизу, но и со всех сторон тоже. Франциск наверняка заговорил бы с собачкой: он знал эти языки. Но и с чеховским героем, и с Чеховым самим тоже нашел бы общий язык — это пантеизм, конечно. Слово «равнодушие» здесь не должно смущать — речь о независимости ми- pa от нас, людей (об этом выразительно и у Тютчева, Баратынского, Заболоцкого). Правоверный католик отшатнется от пантеизма святого Франциска, но что есть его гимны брату-Солнцу и сестре-Луне, что есть его почти физическое, до диффузии доходящее, соединение с природой в умбрийских холмах, что есть проповедь птицам, наконец? Мой нью-йоркский приятель Вагрич Бахчанян как-то заметил: жаль, что Франциск не проповедовал попугаям, — была бы звукозапись его речей. Вот относительно достоверный портрет у нас есть — один: в Субиако, в бенедиктинском монастыре неподалеку от Рима. Он написан через два года после смерти святого, по свежей памяти. Ничего истового, аскетического: мягкие очертания лица, тяжеловатый подбородок, простодушный взгляд. Похоже, от рождения, от природы он не был предрасположен природой стать тем, кем захотел стать и стал усилием воли и ума.
На временной дистанции святой Франциск действительно обаятелен и светел. Но попасть с ним в компанию было, надо думать, непростым испытанием. Жестоко требовательный к себе, он и других донимал попреком: по-другому не бывает в человеческой натуре. И все же этот аскет умел и любил улыбаться.
Улыбка, приветливость, жизнерадостность Франциска Ассизского запечатлелись в образах Симоне Мартини, в его «новом сладостном стиле» (итальянская поэтическая школа, возникшая в конце XIII века). Не только во фресках базилики в Ассизи, но и в полиптихе для пизанского монастыря Санта-Катерина — это его самая крупная работа: 43 фигуры святых в четыре ряда (сейчас в Национальном музее Пизы Сан-Маттео), и в другом полиптихе, в Орвието (в Музее собора). И — нагляднее, великолепнее всего — в «Благовещении».
После странствий по городам Италии Симоне вернулся в Сиену. Здесь он женился на дочери художника Меммо ди Филиппуччо — Джованне. В лице ее брата, Липпо Мемми, приобрел друга и соавтора. Тесть и шурин Симоне были сильными живописцами — о них мы еще вспомним в Сан-Джиминьяно, где хранятся очень интересные их работы.
Муниципальные документы подтверждают, что Симоне неплохо заработал на выезде: еще до женитьбы купил дом у своего будущего тестя, а невесте преподнес свадебный подарок, так называемый propter nupitas — 220 золотых флоринов. Это крупная сумма, раза в три превышающая, например, его гонорар за большую фреску для Палаццо Пубблико. Вообще, женившийся уже сорокалетним, Симоне человеком оказался семейственным. По завещанию, составленному 30 июня 1344 года, перед смертью, он оставил все имущество — два дома, земли под виноградниками, немалые денежные сбережения — жене и племянникам. Своих детей у Симоне и Джованны не было. Можно не сомневаться, что жена его любила. Шестидесятилетний Симоне Мартини умер в Авиньоне, и когда Джованна через три года возвратилась в Сиену, она все еще носила траур.
Вместе с шурином Липпо Мемми в 1333 году было написано для капеллы Сант-Ансано сиенского собора «Благовещение», украшающее сейчас флорентийскую галерею Уффици. «Украшающее» — в самом прямом смысле, потому что нет на свете наряднее, ярче и праздничнее «Благовещения». Сплошь золотой фон доски размером 3,05 на 2,65 метра с пятью острыми резными навершиями, и на нем — четко прорисованные фигуры. Предположительно святую Джулитту (справа) написал Липпо, остальное — Симоне Мартини. Красочность, самым непосредственным образом поднимающая настроение. Всякий раз, оказываясь в Уффици, я наблюдаю в этом зале № 3, как улыбаются подошедшие к картине люди — исключений не бывает.
Симоне выбрал один миг из эпизода Благовещения — потрясение Марии после слов архангела «Радуйся, Благодатная! Господь с Тобою; благословенна Ты между женами». Далее в Евангелии от Луки говорится: «Она же, увидев его, смутилась от слов его и размышляла, что бы это было за приветствие» (Лк. 1: 29). Это и изображено. Архангел еще не сообщил главного: «…зачнешь во чреве, и родишь Сына, и наречешь Ему имя: Иисус; Он будет велик и наречется Сыном Всевышнего…» (Лк. 1:31–32), — но Мария уже понимает, что сейчас услышит нечто необыкновенное, и полуотворачивается от небесного посланца, застенчиво прикрываясь накидкой. На лице — еще не радость, но напряженное ожидание.
Во второй сиенский период Симоне проявил и свой повествовательный дар, так ярко проявленный в капелле Святого Мартина в Ассизи. В Национальной пинакотеке Сиены — алтарь блаженного Агостино Новелло, прежде находившийся в церкви Сант-Агостино, за южными воротами города, у нынешнего ботанического сада. Вокруг центрального образа — четыре чуда, явленные Агостино. Подробная живость городской жизни в боковых сценах алтаря, особенно там, где на тесной улице блаженный, словно Супермен из мультфильма, подхватывает в воздухе падающего с балкона ребенка. Три сцены из четырех — спасение детей: безошибочный расчет на восхищение и почитание. Приор августинского ордена Агостино Новелло умер в 1309-м, и город выделил большую сумму на прославление его жизни. Симоне скорее всего был знаком с ним или, по крайней мере, его видел: центральный образ индивидуален и, возможно, портретен.
Самая, вероятно, известная вещь Симоне Мартини — фреска в сиенском Палаццо Пубблико: «Гвидориччо да Фольяно». Растиражированная миллионами репродукций, она не теряет своего проникающего воздействия. И можно догадаться почему, особенно в наши времена. Это портрет одиночества.
Сиенский полководец едет между крепостями Монтемасси и Сассофорте на фоне темно-синего неба, по холмистому полю, и в волнистую линию горизонта вписываются очертания холки и крупа его коня. Пейзаж пустынен, что усиливает горизонтальность фрески — девять с лишним метров в длину, три в высоту. Герой — один в широком долгом пространстве.
В эпическое произведение наблюдателю обычно вписаться трудно: можно лишь постоять в сторонке, поглядеть заинтересованно. А тут безошибочное чувство причастности к происходящему на твоих глазах. Стирание прошедших столетий.
Красоты в облике самого военачальника нет: крючковатый нос, толстые щеки, заметный животик, какой-то клоунский наряд с черными ромбами по желтому фону, да еще совпадающий с конским облачением. Но это все и приближает образ.
Гвидориччо в 1328 году одержал победу над Каструччо Кастракани (об этом славном кондотьере много пишет в «Истории Флоренции» Никколо Макиавелли). По Симоне выходит, что он победил один, один и освободил изображенные на фреске города. Это самурайско-ковбойская поэтика. Она же — тема странствующего рыцаря. Человеческое самостояние в своем предельном проявлении.
Жизнь Симоне Мартини завершилась в Авиньоне, где он провел последние восемь лет. Римские папы находились как бы под арестом у французских королей, в истории оставшемся как «авиньонское пленение пап», с 1309 до 1378 года. Вазари сообщает: «Он с настойчивостью величайшей был приглашен в Авиньон ко двору папы, где он выполнил столько живописных работ фреской и на досках, что творения его оправдывают его славу, распространившуюся столь далеко». Там Симоне, вероятно, получил при папе Бенедикте XII какую-то доходную синекуру, вроде петрарковской. Во всяком случае, был активен и влиятелен. Блеклые следы его фресок слегка видны в папском дворце — в частности, в украшении рыбного пруда Оленьего зала.
Именно по двум сонетам Петрарки, написанным в ноябре 1336 года, можно заключить, что прибыл Симоне в главный город Прованса, родины трубадуров, в начале того года. Приглашение мог организовать кардинал Якопо Стефанески — по его заказу художник расписывал церковь Нотр-Дам-де-Дом в Авиньоне. Это тот самый Стефанески, для которого Джотто написал полиптих в Ватиканском музее.
Покровители у Симоне всегда были высокие. Сам-то он родился в скромной семье мастера ариччио (arriccio) — нижнего слоя штукатурки для фрески: может, оттого и тянулся к высокопоставленным и сильным — королю Неаполитанскому, папе, кардиналам, высшим сиенским властям. Испытывал ностальгию по тому, чего в его родословной не было, — по рыцарству. Не зря у него так часты изображения святых королевской крови, вроде Людовика Французского, Елизаветы Венгерской, Людовика Тулузского.
На полях принадлежавшего Петрарке тома Плиния — в том месте, где говорится, как независимо и на равных древнегреческий художник Апеллес разговаривал с Александром Македонским, — сохранилась запись Петрарки о том, что так же свободно и весело беседовал с правителями Симоне. С Петраркой он подружился по-настоящему, несмотря на то что был на двадцать лет старше. Помимо общих склонностей к лиризму и музыкальности, оба были итальянцами в Провансе — экспатами, говоря по-сегодняшнему. Впрочем, Авиньон в XIV веке обильно населяли итальянцы, хотя все папы авиньонского периода были французы.
Для Петрарки Симоне проиллюстрировал рукопись Вергилия. Миниатюра (30 на 20 см) — в Амброзианской библиотеке Милана. Светский сюжет — и излюбленный художником светский характер: развалившийся под деревом Вергилий с пером в руке, Эней с копьем, на переднем плане — крестьяне из «Эклог» и «Георгик».
Непреходящая досада и обида, что утрачен портрет Лауры, написанный Симоне. А то, что он запечатлел возлюбленную Петрарки, достоверно известно из двух петрарковских сонетов — 77~го и 78-го. Вазари: «…величайшей удачей было для Симоне то, что он жил во времена мессера Франческо Петрарки и встретил при Авиньонском дворе сего нежнейшего поэта, который пожелал иметь изображение мадонны Лауры, исполненное рукой мастера Симоне, и, так как она на портрете оказалась такой же прекрасной, как он желал, он оставил память о Симоне в двух сонетах». Мы их знаем в превосходном переводе В. Левика:
Меж созданных великим Поликлетом
И гениями всех минувших лет —
Меж лиц прекрасных не было и нет
Сравнимых с ним, стократно мной воспетым,
Но мой Симоне был в раю — он светом
Иных небес подвигнут и согрет,
Иной страны, где та пришла на свет,
Чей образ обессмертил он портретом.
Нам этот лик прекрасный говорит,
Что на Земле — небес она жилица,
Тех лучших мест, где плотью дух не скрыт,
И что такой портрет не мог родиться,
Когда художник с неземных орбит
Сошел сюда — на смертных жен дивиться.
И другой:
Когда, восторгом движимый моим,
Симоне замышлял свое творенье,
О если б он, в высоком устремленье,
Дал голос ей и дух чертам живым.
Я гнал бы грусть, приглядываясь к ним,
Что любо всем, того я ждал в волненье,
Хотя дарит она успокоенье
И благостна, как Божий херувим.
Беседой с ней я часто ободрен
И взором неизменно благосклонным.
Но все без слов… А на заре времен
Богов благословлял Пигмалион.
Хоть раз бы с ней блаженствовать, как он
Блаженствовал с кумиром оживленным.
Как красиво, что Петрарка поставил Симоне вровень с собой: «обессмертил портретом» — словно он сам не сделал это стихами. Нечастое дело в те ранние времена, чтобы творец-литератор согласился поместить на своем уровне ремесленника-живописца. Можно с уверенностью сказать, что Симоне добился такого статуса не только мастерством, но и высоким социальным положением: он был умелым и опытным царедворцем.
Но об этом могли знать находившиеся рядом, как Петрарка. Остальные находились под обаянием его художественной силы.
Огромным было влияние Симоне Мартини на возникновение стиля интернациональной готики, расцветшего во второй половине XIV века, — почти до середины следующего столетия.
Это от Симоне пошли аристократизм, элегантность, обилие мелких очаровательных деталей, отказ от монументальности и торжественности. Достаточно сравнить в одно время написанные во Флоренции «Поклонение волхвов» Джентиле де Фабриано (Уффици) и фрески Мазаччо в капелле Бранкаччи, чтобы понять, почему Джентиле был популярнее и даже влиятельнее. Это уж потом простота и драматизм победили, как всегда суть одолевает стиль на долгой дистанции. Важно то, что через папский Авиньон, францисканский Ассизи, торговую и паломническую Сиену влияние Симоне распространилось по всей Европе: во Францию, Бургундию, Чехию. Скажем, «Роскошный часослов герцога Беррийского» братьев Лимбург — прямое наследие Симоне Мартини.
Последняя его работа создана в 1342 году — это «Святое семейство», хранящееся в Ливерпуле, в Walker Art Gallery.
Исключительно редкий сюжет — по сути, семейный скандал, известный по Евангелию от Луки. Семья посещала Иерусалим в праздник Пасхи, а когда возвратилась в Назарет, то оказалось, что Иисуса нет. Родители думали, что мальчик шел с другими назаретянами, но в результате выяснилось, что Он остался в Иерусалиме, где беседовал с учителями в храме. Маленький Иисус, ведущий дискуссию со взрослыми богословами, часто изображается в живописи, но Симоне иллюстрирует следующий этап. «…Матерь Его сказала Ему: Чадо! Что Ты сделал с нами? Вот, отец Твой и Я с великой скорбью искали Тебя. Он сказал им: зачем было вам искать Меня? Или вы не знали, что Мне должно быть в том, что принадлежит Отцу Моему?» (Лк. 2: 48–49). В новом русском переводе, как и в некоторых английских скачкиверсиях, сказано прямо: «в доме Моего Отца». Потом, правда, все закончилось по-семейному хорошо, Иисус из дома Отца Небесного вернулся в дом отца земного: «И Он пошел с ними… в Назарет; и был в повиновении у них» (Лк. 2: 51).
Симоне Мартини виртуозно передает мимику и жестикуляцию: протянутая рука и поджатые в попреке губы Марии, весь изогнувшийся в недоумении и негодовании Иосиф, совершенно спокойный, почти надменный подросток Иисус, с чуть прикрытыми глазами, опущенными уголками губ, скрещенными на груди руками.
Все исполнено мягкого юмора и теплоты. Из множества существующих Святых семейств это — наиболее земное, трогательное, именно что семейное. Франциск — монах-трубадур — был бы доволен работой художника-трубадура.
Наглядное пособие. Пьетро и Амброджо Лоренцетти
Главной в искусстве треченто была Сиена.
Козырей Симоне Мартини и Пьетро и Амброджо Лоренцетти не перебить никому. Если учесть уклоны Симоне: стилистически — к Франции, географически — к Неаполю и к французскому же Авиньону, то получается, что ответственность за незыблемую славу Сиены как столицы живописи xiv века возлагается на братьев Лоренцетти. Это так, оспорить невозможно и не нужно, но не отвечает на вопрос — почему Сиена?
Город был небольшой — по итальянским меркам: к началу XIV столетия примерно втрое меньше Флоренции, вчетверо-впятеро — Венеции и Неаполя. По европейским — крупный: вдвое больше Лондона. Но кто тогда считал по другим масштабам, кроме итальянских, — разве что Бургундия. На нынешний-то взгляд — население смехотворное: тысяч тридцать, московский микрорайон (через семь веков — всего вдвое больше: тысяч шестьдесят).
Кстати: вот истинный призыв к смирению и соразмерности качества. В какие-то советские времена в отчете Тульского отделения Союза писателей СССР содержалось указание на то, что прежде в Тульской области был только один писатель, а теперь — двадцать. Тот один был Лев Толстой.
Ну ладно, Сиена служила перевалочным пунктом между Северной Европой и Римом — важно, но не решающе.
Не наблюдалось бурного процветания. В одном шерстяном и ткацком производстве Флоренции работало примерно столько людей, сколько в Сиене было жителей. Владения города не выходили к морю. Экономика зависела от банковского дела и перевозок. А первейшими банкирами зарекомендовали себя венецианцы и те же флорентийцы.
Для поисков ответа стоит обратить внимание на городское устройство. Сиена конца XIII — середины XIV века — любопытнейший эксперимент демократического самоуправления.
Почти семьдесят лет (1287–1355) городом, сиенской коммуной, управлял Совет Девяти. Их избирали на девять недель, правили по неделе каждый, все жили, как положено коммунарам, вместе в здании муниципалитета — Палаццо Пубблико. По истечении срока следующий раз человека могли снова избрать лишь через двадцать месяцев. Из голосования на эти должности исключались члены пятидесяти трех самых могущественных семей (юристы тоже не могли претендовать на избрание — как в нынешнем отборе присяжных в США). Плебейская олигархия Сиены резко отличалась от патрицианской олигархии Флоренции и других современных ей итальянских городов.
Причуды правления порождали объяснимую гордость: мы такие особые, а значит — лучше нас нет. Искусство и градостроительство были сознательно политизированы более чем где-либо — как инструмент прославления города. По сей день в Сиене — самая высокая в Италии башня, Торре-дель-Манджа: 102 метра (на шесть метров выше венецианской кампаниллы Сан-Марко). Правда, она так высока еще и потому, что Палаццо Пубблико — в низине, а ратушная башня должна быть выше всех других зданий, в том числе соборной колокольни, стоявшей на холме. Когда ложишься на площади (а она поката и оттого лежать удобно), ощущая спиной теплоту нагретой тосканским солнцем мостовой, башня уносится в такую высь, что поневоле думаешь: этот ракурс тоже был задуман.
То, что центр Сиены, с красивейшей в Европе пьяццей дель Кампо, огромным веером раскинутой у подножия Палаццо Пубблико, находится в котловине, тоже способствует вящей славе города. Городские края приподняты, и стоит отправиться к какой-нибудь церкви вне овала улиц, опоясывающих главную площадь — Сан-Франческо, Санта-Мария-деи-Серви, Сан-Доменико, Сант-Агостино (все они и сами по себе заслуживают всяческого внимания), — как получаешь новый необычный ракурс. Сиена подает себя многообразно.
К тому времени, когда в 1340 году Амброджо Лоренцетти заканчивал свою роспись в мэрии, сиенские власти решили строить новый кафедрал, от которого остался только впечатляющий фасад. То есть у них уже была самая высокая башня, самая просторная в Италии площадь, самый внушительный алтарь (Дуччо ди Буонинсенья, сейчас — в Музее собора), самая большая больница (Санта-Мария-делла-Скала). Взялись за величайший храм — не закончили, правда. В 1347 году замостили по-новому главную площадь города — пьяццу дель Кампо. Сейчас она выложена паркетной кирпичной елочкой и оттого еще больше напоминает парадную бальную залу.
Кто же мог знать, что уже на следующий — 1348-й — год разразится страшная эпидемия чумы, которая унесет жизни тысяч, в том числе братьев Лоренцетти, и поставит точку с запятой в сиенской живописи.
Потом были Бартоло ди Фреди, Таддео ди Бартоло, Сано ди Пьетро, Джованни ди Паоло, Маттео ди Джованни, Доменико ди Бартоло, Франческо ди Джорджо Мартини и последний великий сиенец — Сассетта. Но они все уже существовали на фоне других итальянских достижений — не хуже, а часто и лучше. В лидеры Сиена больше не выходила.
Что до первой половины XIV века, надо еще учесть, что менее десяти процентов сиенской живописи уцелело. Девять десятых исчезли! У одного только Амброджо Лоренцетти утрачены минимум шесть фресковых циклов — это те, которые зафиксированы документально.
Художественная самодостаточность города ощущается и сегодня, причем каким-то даже обидным образом. За углом от нашего места обитания на виа Сталлореджи (во время последнего из приездов в Сиену) — небольшая церковь Сан-Пьетро. Придя туда рано утром, я просидел всю службу, потом пошел вдоль стен: там пять (!) панелей Амброджо Лоренцетти — Мария с Младенцем, святой Павел, святая Екатерина Александрийская, архангел Михаил, святой Петр. Подошел с дополнительными вопросами к молодому священнику, а в ответ: «Лоренцетти? Да, может, и Лоренцетти».
Не понимаешь, возмущаться или умиляться. В немыслимом обилии итальянских сокровищ их хозяевам немудрено приобрести известное равнодушие: ну, Лоренцетти. Работал бы этот парень в Сотбис.
Вот еще: замкнутость Сиены. Что почти невероятно, учитывая географию: в двух шагах — Флоренция, Пиза, Лукка, Ареццо, Кортона, Сан-Джиминьяно. Но при всей общности, тосканской и итальянской, — удивительное сиенство. Эта спесь распространяется и на новоприбывших, вроде владелицы овощной лавки, где мы покупали помидоры и инжир, Галины из Иркутска, которая живет здесь с середины 90-х и даже артишоки, если они не сиенские, не считает за овощ. Что уж говорить о коренных жителях. Взять хоть их непонятное нормальному гурману пристрастие к своей особой пасте — pici: толстые спагетти, видом и часто вкусом напоминающие электрический шнур. Впрочем, за исключением этой слабости, еда в Сиене хороша, как во всей Тоскане: провинция уступит по кулинарной части одной Эмилии-Романье и поделит призовые места с Ломбардией и Лацио. В сиенских ресторанах, например, очень неплоха широкая паста с соусами из кабана или зайца. Надо только следить, чтобы кабанятина (cinghiale) и зайчатина (lepre) были свежими, а не размороженными (surgelato). Достойные заведения сами указывают такой недостаток специальными пометками в меню, если пометок нет — надо спрашивать.
Важно еще, что вокруг — земля Кьянти, и бутылка Chianti Rufina Nipozzana Riserva или более плотного, очаровательно тяжеловатого Chianti «II Grigio» из винодельни San Felice превращает любую трапезу в праздник.
Однако в целом гастрономическая репутация Сиены несомненно ниже, чем ее вековечной соперницы во всем — Флоренции. Тут ничего не остается, как гордиться своими сомнительными «пичи».
Во многих городах Италии сохраняется, пусть часто и декоративно, культура куартьере — квартала, городского района. Обычно это сводится к тому, что раз-два в год устраивается складчина местных жителей за накрытыми столами вдоль улицы или в парке — чтобы не утратить архаические связи в современной суете. Сиена из заметных городов в этом — впереди (или позади?) всех.
С XIII века город территориально разделен на так называемые терции: Город, Сан-Мартино и Камоллия. Терции, в свою очередь, — на контрады. Всего их в последние три с половиной столетия — семнадцать. У каждой контрады — своя штаб-квартира, часовня, музей. Своя ассамблея, куда может быть избран любой житель старше восемнадцати лет. Самое поразительное: эта замшелая старина — жива.
Во всем мире известны конные скачки — палио — на пьяцца дель Кампо, где состязаются представители контрад. На это шоу съезжаются отовсюду, платя несметные деньги за место на балконах окружающих зданий или за столиками окаймляющих площадь ресторанов и кафе.
Но внутрисиенское местничество — вовсе не только палио. До сих пор браки совершаются чаще всего внутри своей контрады. Человек, давным-давно живущий в Чикаго или Буэнос-Айресе, и даже его дети скажут: я из контрады Жирафа.
Над этим можно посмеиваться, но почтительно не завидовать — нельзя.
Названия контрад — в основном по животным. Есть, правда, Башня, Волна, Лесная Чаща. Но остальные — фауна. Знак контрады Пантеры, статуя с фонтаном, размещался прямо под нашими окнами. Бронзовая пантера склонилась над струей, журчание которой тревожило в послеобеденную сиесту. Штаб-квартира нашей (ну да, нашей — привыкаешь быстро) контрады находится рядом, на виа Сан-Кирико, — уютная, с террасой, откуда открывается панорама на собор.
Два квартала в сторону, и на улице Томмазо Пендоло — штаб-квартира контрады Черепахи. Мемориальная доска извещает, что в 1904 году сюда приходила Маргарита Савойская, королева Италии. На углу фонтанчик с изваянием Черепахи в объятиях кудрявого паренька.
Другой стороной Пантера граничит с Улиткой, о чем извещают изображения брюхоногого моллюска на каждом доме.
Какое замечательное дополнение к общепринятой топографии — эта интимная, домашняя, по-настоящему внятная только своим. От глобализации никуда не деться, и не надо — очень много от нее пользы. Но время от времени так отрадно в контраде — если, конечно, ты заслужил, чтобы она у тебя была.
Быть может, в трепетном до болезненности отношении сиенцев к своему городу истоки выдающегося явления мирового искусства — сиенской школы. Фрески Амброджо Лоренцетти в Палаццо Пубблико — первое монументальное произведение на светскую тему, опровергающее общепринятое мнение о том, что та эпоха трактовала мир исключительно в религиозных понятиях.
Сиенцы обожествляли Сиену — здесь, что ли, ответ.
И еще: во времена монархий — безудержное прославление республики.
Все это имело бы лишь историко-академический интерес, если б не главное: фрески Амброджо увлекательно рассматривать. И чего только не разглядишь, если глядеть внимательно и долго. Вот справа за воротами города, «Хорошего города- республики», перед охотником с соколом на перчатке едет на гнедом коне дама в роскошной алой юбке. А лошадиная морда плавно обрамляет сжавшегося на земле нищего, полустертого от времени. У него посох и протянутая за подаянием чаша. На нем странная широкополая шляпа — и фасон шляпы, и то, как он сидит, скрестив ноги, указывают на восточное происхождение: возможно, китаец или, скорее, монгол — монгольские рабы не были такой уж редкостью в Тоскане. В любом случае перед нами францисканский штрих внимания к «незначительному» человеку.
Это надо увидеть. Это стоит увидеть. И это — только один мелкий пример.
Вообще, смелость и уникальность фрески Амброджо в том, что он прокламировал возможность совершенного общества в современном городе, а не поместил идеал, как это было принято всегда — и до, и после тоже — в некий доурбанистический Золотой век.
Но — по порядку, к этим фрескам надо еще прийти.
В Палаццо Пубблико, увенчанном стройной башней Торре-дель-Манджа, — множество интересного и ценного, точнее бесценного. Целый зал, расписанный Спинелло Аретино. «Маэста» Симоне Мартини и его одинокий воин Гвидориччо да Фольяно. Они — в зале, сохранившем название, но утратившем то, что дало ему имя: называется Sala del Mappamondo. Амброджо Лоренцетти соорудил здесь исчезнувший сейчас не то глобус, не то, что более вероятно, какой-то цилиндр с картой по окружности (mappamondus volubilis — «крутящаяся карта мира»). Почти семьсот лет назад Амброджо создал предмет из анекдота и из среднеазиатской сегодняшней реальности. Юмористический «Глобус Украины» и возвышающийся в Ташкенте у комплекса правительственных зданий «Глобус Узбекистана» предваряются этим «Глобусом Сиена»: тосканский город размещался в центре известного тогда мира. Вращающаяся карта была огромна — около пяти метров в диаметре. Еще в середине XVIII века она существовала, есть описание.
Но все в Палаццо Пубблико устремляется к Sala dei Nove, Залу Девяти (он же — Sala della Расе, Зал Мира). Три стены в помещении размером 14,04 на 7,07 метра расписал Амброджо Лоренцетти. Четвертую стену оставили для окон на площадь — чтобы передохнуть после чтения этого стенного учебника.
Входивший сюда первым делом видел западную стену — «Город под властью тирании» (распространенное название «Плоды дурного правления» — позднейшее изобретение). Как у Данте его «Божественная комедия» начинается с «Ада», так и здесь царство темных сил предвещает далекое, но неизбежное торжество справедливой республики.
Слева вверху парит Страх с занесенным мечом. Сидящую на троне Тиранию с вампирскими клыками окружает дьявольская троица: Алчность, Гордыня и Тщеславие. Сидят в ряд шесть Пороков — в той же мере социально-политических, как и индивидуальных: Жестокость (в задумчивости душит ребенка), Предательство (с полубарашком-полускорпионом на коленях), Обман (с крыльями летучей мыши), Ужас, Несогласие, Война. Все наглядно, как в латиноамериканских телесериалах, иначе говоря — как в жизни. Обличия и действия неприятные. Ужас и вовсе не вполне человек, что правда. Несогласие пилит себя пополам двуручной пилой: ножовкой было бы куда удобнее, но нерадивость проявляется даже в выборе орудия самоуничтожения.
У ног всей этой шайки лежит связанное Правосудие. В общем, авторитарный режим с подавлением гражданских свобод. Вокруг — результаты: и в городе и в контадо (окрестных землях) разгул бесчинства. Разрушены дома, на улице валяется труп, солдаты тащат женщину. В деревенской части единственная заметная деятельность — поджоги. В городе единственный человек, занятый трудом, — оружейник: производителен лишь военно-промышленный комплекс, все прочее — сплошное разорение.
Переведя дух и повернувшись направо, посетитель видел короткую северную стену — «Аллегория доброго правления».
На троне — слева фигура Правосудия, над ней — Мудрость, под ней — Согласие. Справа — Общественное Благо (оно же Коммуна): седой благообразный мужчина вдвое крупнее всех остальных. Над ним парят Вера, Милосердие, Надежда. По сторонам сидят шесть Достоинств: Мир, Стойкость, Благоразумие, Великодушие, Умеренность, Правосудие (второй раз, от повтора хуже не будет) — все женщины. Самая выразительная фигура — Мир: если остальные чинно сидят, держа спинку, то тетя Мир развалилась вольготно на подушках, задумчиво глядя в пространство, не скрывая под тонким платьем соблазнительных грудей и живота. В общем, ясно, для чего нужен мир.
Совет Девяти входил на заседания в дверь, которая размещалась под фигурой Правосудия, садился на приподнятую сцену под «Аллегорией доброго правления». Так что посетители глядели на олицетворения Достоинств над головами советников, и самому глупому было понятно, куда он попал и что его ждет. Наглядность предельная: скажем, большой плотницкий рубанок в руках Согласия — чтобы не только символически состругивать разногласия, но и практически выравнивать граждан путем прогрессивного налогообложения.
Все тут продумано и разумно. Не зря Гиберти и Вазари дружно называют Амброджо Лоренцетти художником-литератором, «философом», исследователем античности. Не исключено, именно поэтому Гиберти, сам художник энциклопедической складки, отдавал Амброджо предпочтение перед широко признанным Симоне Мартини. Вазари подробен: «Нравы Амброджо были во всех отношениях похвальными, и он скорее напоминал дворянина и философа, чем художника, и, что больше всего свидетельствует о благоразумии человека, всегда был готов удовлетвориться тем, что ему было дано людьми и временем, и потому переносил с духом умеренным и спокойным добро и зло, даруемые судьбой». Литературный, «публицистический» характер фресок в сиенской ратуше это подтверждает. Вазари пишет, что Амброджо «не только постоянно общался с людьми учеными и заслуженными, но и с большой для себя честью и пользой принимал участие в делах своей республики». Тому есть свидетельства и в документах: Амброджо «мудро говорил» на заседании городского совета.
Его знания современной политики и — главное! — философии отчетливее всего проявились в росписи восточной стены Зала Девяти. Это самая знаменитая работа Амброджо Лоренцетти и наиболее интересная фреска всего раннего Возрождения — «Хороший город-республика» (или «Плоды доброго правления»).
Философская основа — Аристотель и Фома Аквинский. «Человек — общественное животное»: эта аристотелевская мысль о естественности объединения людей в социум легко прочитывается во фреске Амброджо. Для необразованных должно быть ясно, что все вместе могут и должны мирно жить, плодотворно трудиться и весело отдыхать. Образованные без труда усматривали красочно иллюстрированные идеи святого Фомы, который был канонизирован незадолго до росписей — в 1323 году.
Сын графа Ландольфо Аквинского, Фома родился в 1225 году в замке близ Монте-Кассино, учился в Неаполе, Париже, Кёльне. В девятнадцать лет вступил в доминиканский орден. Умер в 1274 году в аббатстве Фоссанова к югу от Рима. При канонизации получил титул «ангельский доктор», а позже был признан пятым — и наиглавнейшим — Учителем Церкви.
— Католицизм с 1298 года стал давать почетные звания Учитель Церкви (Doctor Ecclesiae) выдающимся богословам. Первыми стали родившиеся в IV веке миланский епископ Амвросий Медиоланский; создатель латинского текста Библии Иероним Стридонский; крупнейший писатель раннего христианства, автор выдающейся «Исповеди» Аврелий Августин; родившийся в VI веке Папа Римский Григорий Великий.
Сейчас Учителей — 33 человека, среди которых три женщины: Екатерина Сиенская, Тереза Авильская и канонизированная Иоанном-Павлом II в 1997 году Тереза из Лизьё (монахиня-кармелитка, за сто лет до этого она двадцатичетырехлетней умерла от туберкулеза в нормандском городке Лизьё, оставив автобиографию «История моей души», которая стала чтением миллионов).
Аквинат связал проповедь Христа с философией Аристотеля и дал пять доказательств бытия Божия, за что был назван князем философов (princeps philosophorum). Томизм (Фома — Томас) в 1879 году был признан господствующей доктриной католицизма, его преподавание обязательно во всех католических учебных заведениях. Неотомизм — влиятельнейшее направление философии хх века — на основе новых современных понятий сращивает науку с верой.
Рационально истолковывая многие христианские догматы, святой Фома учил, что вера не противоречит разуму — и то и другое истинно. В основе человеческой добродетели лежит «естественный закон». Отсюда — возможность разумного и доброго устроения жизни, и цель власти — содействовать этому естественному закону. Монархия — лучший из видов власти, но народ имеет право свергнуть неправедного (иными словами неразумного) правителя.
Надо сказать, что к церковным властям, которые Аквинат ставит выше светских, это не относится. У него ясно сказано, что таинства имеют силу даже тогда, когда они совершаются дурными клириками. Вечный вопрос интеллигента: как быть, если поп — пьяница, развратник, невежда? Согласно святому Фоме, грешный священник все равно вправе отправлять свои духовные обязанности.
«Хороший город-республика» Амброджо Лоренцетти протянулся во всю 14-метровую длину стены. Пока не появились огромные панорамные картины xix века, фреска была одной из самых больших в мире. Ощущение панорамы — и от вытянутости формата: высота впятеро меньше длины. Точка обзора приподнята очень высоко. Взгляд из космоса, сказали бы мы. Взгляд Бога, сказал бы Амброджо. Панорамно и содержание. На фоне полуреального (узнаваемая Сиена) — полувоображаемого (идеал) города изображены 56 человек и 59 животных. В городских кварталах и в контадо представлены и «механические» и «свободные» искусства.
Помимо картинок — еще и надписи на двух языках: на латыни — цитаты из Библии и заявления государственной важности, по-итальянски — что попроще. Фреска рассчитана на мультимедийное воздействие: надписей много, как на картинах концептуалистов второй половины XX века. Вероятно, для того чтобы увеличить силу «месседжа», а кроме того — здесь апелляция к высшей прослойке общества: грамотных в Сиене было не больше половины.
Время и место действия, как в Священном Писании, — всегда и всюду. При этом Амброджо предельно конкретен в каждой сцене. У него, как потом у Брейгеля Старшего в «Детских играх», «Нидерландских пословицах», «Битве Масленицы с Постом», нет сквозного сюжета, но разрозненные эпизоды по методу мозаики соединяются в цельную картину, подчиненную одной идее. Брейгель в 1552 году проехал всю Италию — через Лион, Рим и Неаполь до Сицилии. В те времена такой маршрут не должен был обогнуть Сиену.
И уж конечно видели фреску Амброджо Лоренцетти итальянцы Андреа Бонайуто, расписавший Испанскую капеллу во флорентийской церкви Санта-Мария-Новелла, и Буффальмако, автор «Триумфа смерти» в пизанском Кампосанто. Это все — мозаичный принцип, восходящий к амброджовской «энциклопедии сиенской жизни».
Слева в городской части фрески — свадебный кортеж с нарядной невестой на белом коне. В центре — танец. Девять женщин танцуют, десятая, в черном, играет на тамбурине. В реальном городе Сиене танцы на улице были запрещены из опасения оскорбить общественную нравственность. Но танцы — символ гармоничности человека: так было как до — у Джотто в капелле Скровеньи, где танцы изображены под фигурой Правосудия, так и после — хоть бы у Матисса. Идея проста: ни в чем так просто и убедительно не проявляется согласованность совместных действий людей, как в танце. Помимо этого, девять танцующих — разом и девять муз, и Совет Девяти: почтительный кивок автора заказчику. Лоренцетти получил за работу приличный гонорар, равный полугодовому содержанию одного всадника. Где этот всадник теперь?
Возле танцующих — на перекладине под аркой — сидит сокол, два мальчика болтают друг с другом, группа горожан занята какой-то настольной игрой. Позади в глубине — книжная лавка, вроде нынешнего развала букиниста. Справа — сапожная мастерская. Рядом — учитель за кафедрой что- то излагает собравшимся. Прилавок закусочной с кувшинами и висящими окороками — по сути, точно так же, как сейчас. Портной кроит материю. Ослы подвозят поклажу. Пастух гонит коз за ворота. Женщина праздно выглядывает из высокого окна. Рабочие перекладывают крышу.
Все предельно естественно. Кино. По-киношному строится кадр, срезая половину мужчины верхом на коне, который уже заехал за дом, но еще не успел исчезнуть, или морду осла с поклажей, завернувшего за угол.
В контрасте с оживленной городской жизнью — плавная благостность сельской местности за воротами. Первый истинный пейзаж, написанный на Западе. Мы еще увидим, что Амброджо оставил и «чистые» пейзажи.
Искусствовед Тимоти Хайман указывает на неожиданное, но несомненное — если вглядеться — сходство правой части фрески с китайскими пейзажными свитками. После возвращения в 1295 году венецианца Марко Поло из семнадцатилетнего пребывания в Китае, после популярности его «Книги о разнообразии мира» (какое заглавие!) торговля между Италией и Дальним Востоком, и прежде существовавшая, заметно оживилась. Те же девять танцовщиц одеты в наряды из явно восточных шелков. Вполне допустимо предположить, что Амброджо видел китайские пейзажи. Может, маленький монголоид у ног всадницы — намек, подсказка?
При этом над мирной жизнью контадо с его возделанными полями и сельскими работами парит Безопасность. В правой руке полуобнаженной фигуры — лозунг, как в Декларации прав человека, о свободе передвижения и праве на труд: «Каждый человек может путешествовать свободно без страха и каждый может пахать и сеять, покуда Коммуна признает Правосудие своим повелителем…»
В левой руке Безопасности виселица с повешенным: доверяй, но проверяй, и добро должно быть с кулаками. «Видны некоторые недостатки нашей великолепной жизни» — так было озаглавлено читательское письмо в советскую газету, где я когда-то работал. Нужны резервы роста: кому-то ведь предназначено болтаться на этой виселице. Не зря же во фреске «Достоинства доброго правления» в аккурат под фигурами Великодушия, Умеренности и Правосудия — группа вооруженных солдат и пленные: мир, добытый в боях. Наш бронепоезд на запасном пути. А Правосудие, уж на что благодушная блондинка, держит на коленях отрубленную голову.
Безопасность парит над дорогой из города в контадо, жизненно важной для сиенской экономики, коль скоро две трети городских налогоплательщиков владели землей за городскими стенами. Оценив эту историчность художника, вдруг осознаешь: да что там история, вот же небесный покровитель всей нашей современности — Безопасность!
Амброджо был младшим из двух братьев Лоренцетти. Родились они в 1280-е годы в Сиене, там и умерли разом, когда в 1348 году на Тоскану обрушилась чума. О личной жизни братьев известно немного. В 1325 году Пьетро женился на женщине из состоятельной семьи. Семья была и у Амброджо. От него осталось завещание, написанное 9 июня 1348 года: он оставил все братству Девы Марии. Умер вместе с женой и тремя дочерьми.
Как и Симоне Мартини, оба брата жили не там, где обычно селились художники, в низине у источника Фонтебранда, а среди ювелиров и золотых дел мастеров, у кафедрала. Стало быть, были богаты, а что уважаемы — точно. На то, какой авторитет был у Пьетро, указывает и документ, из которого ясно, что он отказывается отдать выполненный им алтарь Кармине (в Сиенской пинакотеке), пока не получит от кармелитов полную оплату, и сама величина этой суммы — 150 золотых флоринов.
Первая датируемая точно (1320) работа Пьетро Лоренцетти — полиптих в церкви Пьеве-ди-Санта-Мария в Ареццо. Сильное впечатление от того, как он размещен: на высоте балюстрады, поставленный на мраморный аналой — на фоне совершенно пустого полукруга абсиды из серого камня. Светское ощущение модной сейчас выставки одной картины.
Иоанн Креститель указывает на Христа большим пальцем вбок — такой жест в иконографии встречается впервые. У Пьетро он становится фирменным: так у него в Ассизи Мария указывает Младенцу Христу на Франциска, который поднимает руку со стигматом (вспомним, что у Джотто святой Франциск указывает пальцем вверх). Живописец чувствует себя свободным, и все произведение совершенно зрелое: да и то сказать, Пьетро в это время изрядно за тридцать. Оба брата, весьма вероятно, успели поработать помощниками Дуччо на его монументальной «Маэста».
Вдвоем они ездили в Кортону, где расписали церковь, построенную вокруг могилы Маргариты Кортонской. До нас эти фрески не дошли, но их конечно же видел выросший в Кортоне сиенец Сассетта, продолжавший славу сиенской школы уже в XV веке.
К 1335 году братья вернулись в Сиену, где оба написали по фреске на фасаде больницы делла Скала. Коль скоро больница расположена строго напротив кафедрального собора, через неширокую площадь, то понятно, как почетно получить такой заказ — на обозрение жителей и проезжающих паломников и торговцев. Сама больница и росписи ее интерьера исключительно интересны: и художественно и познавательно. В Зале пилигримов — цикл фресок Доменико ди Бартоло из жизни больницы середины XV века: увлекательное пособие по тогдашней медицине.
Работы братьев Лоренцетти, как почти все написанные по экстерьеру зданий фрески, увы, бесследно исчезли.
Следуя желанию все классифицировать и начитавшись об эрудиции и уме Амброджо, пытаешься разделить: Пьетро — эмоция, Амброджо — интеллект. Но не очень получается.
В городской библиотеке Перуджи хранится иллюстрация Пьетро к Песни первой «Божественной комедии» Данте. Стихи прочитаны вдумчиво и внимательно. На пригорке справа — лес («я очутился в сумрачном лесу»). Слева выглядывает волчья морда («волчица лютая и злая»). Растерянный путник («я сбился с верного следа»), к счастью, встречает надежного проводника Вергилия («иди за мной, и в вечные селенья из этих мест тебя я приведу»). Любой пишущий мечтает о таком иллюстраторе своих сочинений — не воплощающем свои собственные идеи и фантазии, а честно следующем духу и букве произведения. Только где они, эти лоренцетти.
Не только живописное мастерство, но и тонкость трактовки демонстрирует и главный труд Пьетро — «Страсти Христовы» в Нижней церкви базилики Сан-Франческо в Ассизи.
Обычно художники треченто зимой останавливали работы над фресковыми циклами и брались за алтарные образы и другие работы на досках. Так что Пьетро в начале 20-х годов XIV века передвигался между Ассизи, Сиеной, Ареццо и Флоренцией, с наступлением тепла возвращаясь в Ассизи.
В «Тайной вечери» слева и позади трапезничающих, в дверях — оживленный разговор слуги с хозяином дома. Стеной отделена кухня, где другой слуга что-то взволнованно рассказывает третьему, стоящему на коленях и моющему посуду. В камине пылает огонь, у которого греется кошка, рядом собака вылизывает тарелку. Вся вместе левая часть сцены — жанровая картина в духе «малых голландцев», которые появятся только через три столетия. Конечно, тут Пьетро отражал идеи святого Франциска — его внимание к «малым сим». Разумеется, к проповеди Иисуса Христа восходят Акакий Башмачкин, Макар Девушкин и все прочие «маленькие человеки» Нового времени, но на полпути именно святой Франциск, его слова и дела, сильно подстегнул этот художественный интерес.
Очень примечательная деталь: чем протирает блюдо стоящий на коленях слуга. Это таллит, по-русски более известный в звучании на идиш — талес: еврейское молитвенное облачение из шерсти, шелка или хлопчатобумажной ткани, с голубыми, синими или черными полосами и кистями (цицит). Талес набрасывают на голову и плечи во время молитвы, прижимают к глазам, целуют цицит. Государственный флаг Израиля есть талес с изображенной на нем Звездой Давида. Использование одного из самых сакральных предметов иудейского религиозного ритуала на посудомойке, надо думать, оскорбляет взор правоверного еврея — как христианину не понравилась бы картинка, где распятием забивают гвозди. Но у Лоренцетти евреи ни при чем. При чем — Ветхий Завет. Здесь остро полемически и броско, как в политическом плакате, подчеркивается служебная роль Ветхого Завета по отношению к пришедшему ему на смену Новому. Вот он, Новый Завет, — в центральной части «Тайной вечери»: в нарядных одеждах, под роскошным балдахином, на мраморных сиденьях. А Ветхий — слева, на кухне: он нужен, но лишь как подспорье. Через двадцать лет Пьетро повторяет мотив талеса в «Рождении Девы» (Сиена, Музей собора), на этот раз не столь обидно для евреев: служанки несут в комнату роженицы не то утварь, не то еду, покрытую талесом.
Исследователи установили, что Пьетро Лоренцетти был первым, кто зрительно изобразил течение времени. В «Тайной вечери» — луна только взошла и стоит с левого края. В «Аресте Христа» она уже посредине картины и на заходе. А у его брата Амброджо впервые изображены песочные часы: их держит на ладони Умеренность на фреске в Палаццо Пубблико. Действительно вдумчивые интеллектуалы.
В Ассизи одно из самых впечатляющих во всей мировой живописи «Снятий с Креста». Пьетро нарушает пропорции — и эта неправильность усиливает вопиющую неправедность происходящего. Если бы Иисус встал — был бы намного выше всех. Так Бабель испещрил страницу эпитетами, описывая мертвое тело, а потом все зачеркнул и написал: «На столе лежал длинный труп».
К длинному костлявому телу прикасаются шесть действующих лиц. Богоматерь прижимает свое склоненное лицо к запрокинутому лицу Иисуса. Четыре глаза — два полуоткрытых и два закрытых — вытягиваются в одну линию. А лица образуют своего рода единство инь-ян. Пьетро не надо было читать Конфуция и «Книгу перемен»: космическое слияние женского и мужского, покоя и движения, холодного и горячего известно было не только китайцам. Эти сомкнутые головы живой Матери и мертвого Сына — не только вечно длящаяся трагедия, но убедительное свидетельство в пользу общности человеческих верований, вне зависимости от географии и истории.
Отдельной фреской, как-то сбоку, не сразу заметно — висящий Иуда. Искаженное, почти нечеловеческое лицо. Скупые штрихи, в точности соответствующие великой лаконичной прозе Евангелия: «И бросив сребреники в храме, он вышел, пошел и удавился» (Мф. 27: 5). У висящего видны вывороченные внутренности. Это отсыл к словам святого Петра об Иуде: «Когда низринулся, расселось чрево его, и выпали все внутренности его» (Деян. 1:18). Во многих древних цивилизациях признавалось, что демоны обитают в животе злодея и, когда он умирает, они вырываются наружу. Обычно считается, что Иуда повесился на фиговом дереве — той смоковнице, которую проклял Иисус, не найдя на ней плодов, так что дерево засохло. Это единственное разрушительное Христово чудо, совершенное явно в порыве раздражения: «Да не будет же впредь от тебя плода вовек. И смоковница тотчас засохла» (Мф. 21:19). В русской традиции дерево стало осиной, коль скоро растущий инжир никто не видел.
Латинское название осины — Populus tremula, тополь дрожащий. Говорили, что осиновые листья дрожат от ужаса, вспоминая о Распятии, потому что Крест Господень был сделан из осины. Согласно ботанике, тонкий длинный черенок широкого осинового листа не в силах удержать его прямо, и легчайший ветерок колеблет листву. Мистика осины многозначна: кол из ее древесины — единственное надежное средство против вампиров. Но она же — дерево, на котором повесился Иуда, поскольку другие деревья отказывались его принять. Если учесть, что на Ближнем Востоке осина не растет и никак не могла участвовать ни в сооружении Креста, ни в самоубийстве Иуды, правильно, что русские зодчие охотно покрывали осиной купола церквей. Не говоря уж о противомикробных и противовоспалительных свойствах осиновой коры.
Однако Пьетро вдохновлялся апокрифическим Евангелием от Никодима, где Иуда прибегает домой, обо всем рассказывает жене и, в ужасе от предстоящего воскресения Христа, вешается тут же в доме на балке дверного проема.
Мастерство Пьетро-рассказчика, понятно, более явственно не в столь драматических сюжетах, где сама суть происходящего затеняет способ повествования. А вот прекрасный нарратив в «Алтаре блаженной Умильты» (галерея Уффици) — почти безмятежен. Одиннадцать сохранившихся боковых панелей выдержаны в теплых, оранжево-золотисто-охристых тонах: спокойный, умиротворяющий рассказ. Всего за семь лет до того Симоне Мартини создал алтарь блаженного Агостино Новело — и нет никаких сомнений, что Пьетро его видел. Если вступил в соревнование с земляком и почти ровесником — то боевая ничья.
С братом тоже шло несомненное состязание. Амброджо чуть раньше расписал сиенскую церковь Сан-Франческо. В «Посвящении святого Людовика Тулузского» новизна расположения фигур. Передний план самый неожиданный, словно в фоторепортаже о заметном публичном мероприятии: вид сзади — кардинальские шляпы, затылки, уши. Третий, дальний ряд — допущенные к событию важные дворяне, толпящиеся под сводами портика, переговаривающиеся друг с другом. Второй, центральный ряд — главные действующие лица, среди которых выделяется король Карл II Анжуйский, по прозвищу Хромой.
Карл оперся подбородком на руку и грустно глядит на сына, который отказался от наследственных прав, выбрал монашество, вступил во францисканский орден — и вот папа делает его епископом Тулузским. Это 1297 год, самому Карлу править еще двенадцать лет до своей смерти, после чего неаполитанский трон занял его младший сын, Роберт. С Робертом все вышло хорошо: он получил прозвище Мудрый, его ценили Петрарка и Боккаччо, при его дворе плодотворно работали Джотто и Симоне Мартини. Но в 1297-м ему всего двадцать лет, а отец явно возлагал основные надежды на Людовика. Вся династическая драма — в сгорбленной фигуре и меланхолическом выражении лица Карла.
Есть в этой фреске и политико-религиозный подтекст. Сиенские францисканцы принадлежали к течению спиритуа- лов, которые исповедовали изначальные заветы бедности святого Франциска, бунтуя против опровержения этих правил так называемыми конвентуалами и папством. Папа Иоанн XXII особенно решительно выступал против пропаганды бедности. Так что изображение его предшественника, папы Бонифация VIII, во францисканской церкви Сиены — знак примирения. Оттого на короля с легким осуждением смотрит сидящий рядом кардинал: чего грустить, все же хорошо получилось.
Всегда в таких случаях возникает вопрос: надо ли знать подобный исторический контекст, чтобы полноценно воспринимать произведения прошлого? Некоторые влиятельные школы литературной и художественной критики настаивали: вот текст, больше ничего не надо (Тынянов, Шкловский, Эйхенбаум, например). Нет сомнения, что можно получить удовольствие от звучных строчек «Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам», но все же куда интереснее знать при том, кто такой Олег, почему он вещий и за что мстит этим самым, как их… Цвет и композиция Амброджо в «Посвящении» — сами по себе восторг, но что за печаль на лице четвертого слева, который в короне? Почему критический взгляд у его соседа? Знать это, хотя бы бегло, — именно интересно, а что есть важнее в том, что не является жизненной необходимостью.
В сиенской церкви Сан-Франческо была и фреска Амброджо, повествующая о том, как 9 апреля 1321 года в Бомбее убили францисканских миссионеров. Не сохранилась. По описанию Вазари и Гиберти, там была виртуозно изображена буря, разразившаяся во время казни. Вазари: «В этой живописной работе он с большим искусством и умелостью сопоставил возмущение воздуха и ярость дождя и ветров с человеческими страданиями, благодаря чему новые мастера научились приемам и основам такой композиции, ранее не встречавшейся и потому заслужившей ему бесконечную похвалу».
Сохранилось в Сан-Франческо «Мученичество семи францисканцев»: тех убили в Сеуте (Марокко). Выразительны зверская фигура лохматого палача справа, а рядом с ожидающими казни и уже казненными монахами — пришедшие в ужас мусульманские женщины.
Чем была бы художественная Сиена без братьев Лоренцетти, особенно без Амброджо? Не исчезла бы, конечно, с культурных карт. В городе с 60-тысячным населением так много всего. Туристская публика бродит растерянная, как во Флоренции, с выражением беспомощности на лицах: ясно, что не охватить. В расписном сверху донизу баптистерии к нам подходит что-то спросить американская пара с коляской. Ребенок истошно вопит, они даже не глядят в его сторону. И никто не обращает внимания, и вдруг кажется, что, помимо общекультурной обморочности, дело в том, что баптистерий — единственный памятник искусства, где уместен и даже необходим детский крик.
Есть дивные гражданские здания. Палаццо Толомеи — самый элегантный дворец Сиены. Впечатляющее палаццо Салимбени. За ними в истории встает вражда этих двух кланов: одни других перебили на пикнике, словно у Копполы, и сложили трупы под крыльцо в монастырском дворике Сан-Франческо.
Есть в городе свои славные святые — святой Бернардино и святая Екатерина.
Францисканец Бернардино (1380–1444) знаменит заботой о больных в Санта-Мария-делла-Скала во время эпидемии бубонной чумы — так, что едва не умер сам. Еще больше — своим мощным ораторским даром (в особый раж впадал, обличая содомию): не случайно он отказался от поста епископа Сиены, чтобы проповедовать в беспрестанных странствиях по всей Италии. До сих пор святой Бернардино считается покровителем тех, кто занимается коммуникациями и рекламой.
Доминиканская монахиня Екатерина Сиенская (1347–1380) умерла в тридцать три года, успев совершить истинный подвиг: во многом благодаря ей Папы Римские вернулись из Авиньона в Рим. Она была дочерью красильщика — двадцать четвертой из двадцати пяти его детей. Можно себе представить, что к семейной жизни ее не тянуло с детства, и уже в семь лет Екатерина посвятила себя Христу, а в девятнадцать заключила мистический брак со Спасителем. Неграмотная, она диктовала свои письма о возвращении папства в Рим. Неграмотная, была провозглашена в 1970 году Учителем Церкви.
К ее дому, от центра в сторону церкви Сан-Доменико, где хранится прижизненный портрет святой Екатерины работы ее приятеля Андреа Ванни, идешь по виа делла Галлуцца и дальше по улицам контрады Гуся — одной из самых активных в Сиене. Днем ярко полощутся бело-зеленые флаги с гусиным изображением, вечером — горят светильники в виде гуся.
В первой половине мая с девяти вечера до половины десятого, за считанные минуты, небо из голубого становится темно-голубым, потом синим, потом темно-синим, потом черным. Все это ты уже видал на картинах сиенских художников.
Есть, наконец, в Сиене собор — редкая в Италии готика, с легкомысленной тельняшечной колокольней. По насыщенности интерьера здешний кафедрал превосходит, пожалуй, любой другой великий собор Тосканы: скульптура, витражи, росписи капелл, примыкающая Библиотека Пикколомини (о ней — в главе о Пинтуриккио), уникальные полы. Додуматься — бросить под ноги выдающиеся произведения, мощные многофигурные композиции из черного, белого и цветного мрамора, которые ведь никак толком не разглядеть с высоты человеческого роста: какое художническое бескорыстие. Чтобы по собору можно было безбоязненно передвигаться, часть мозаичных полов закрыта войлоком, кроме короткого периода с 28 августа по 2 октября, когда вся горизонтальная роскошь доступна для обозрения.
В Музее собора, как во всех таких музеях «при», народу мало — и приятно и досадно. В одном из залов вздрагиваешь: среди старины повесили что-то из наших дней. Ничего подобного: это две картины Сано ди Пьетро «Проповедь святого Бернардино на пьяцца Сан-Франческо» и «Проповедь святого Бернардино на пьяцца дель Кампо». Необычнейшая композиция обеих картин — толпа, снятая сзади: куча народу, очень яркие краски, современные резкие линии. Бросается в глаза сразу, заметно выделяясь из всего остального.
Местного мастера Сано ди Пьетро (1406–1481) начинаешь замечать и искать всюду. Да что искать, когда в превосходной Сиенской пинакотеке, входящей в пятерку лучших художественных музеев Италии, 16-й и 17-й залы — сплошь Сано ди Пьетро: двадцать работ. Чего стоит полная мелких деталей «Святая Екатерина представляет Сиену папе Каликсту»: внизу три лошади с тюками и погонщиками, одна уже наполовину вошла в город; справа узнаваемая полосатая сиенская колокольня, тонкая башня Палаццо Пубблико.
Сано не теряется даже в блистательном окружении шедевров Пинакотеки.
Тут Маттео ди Джованни с чудесными лицами Мадонн, одними из нежнейших в живописи. Маттео при всем этом — «локальное явление»: земляк и младший современник Пьеро делла Франчески, он родился в Сансеполькро в 1430 году, жил и умер в Сиене. Сколько таких «локальных» по всей стране!
А тут еще и Симоне Мартини, и Пьетро Лоренцетти, и Амброджо с приземленным «Благовещением»: оба персонажа толстоватые, простоватые, очень достоверные; архангел указывает пальцем на небо — мол, я что, меня прислали. У Гавриила четыре крыла: два поднятых, два сложенных. Возможно, что большие, сложенные, были добавлены при реставрации для правдоподобия, поскольку оригинальные два явно малы по законам аэродинамики для того, чтобы поднять в воздух такого плотного мужчину.
Сано ди Пьетро уступает в классе своим великим согражданам, но берет реванш усердием, плодовитостью, теплотой непретенциозности: вы на высотах, но и у меня свое место. Еще какое достойное!
Да, без Амброджо Лоренцетти и его брата Пьетро на культурной карте мира Сиена все равно заняла бы достойное и заметное место. Но утратила бы ту важную составляющую, которая превращает город в наглядное пособие по собственной истории и, что еще примечательнее, — в назидание и поучение себе: как жить.
Дидактика, однако, диковинным образом здесь не мешает художественности: в Новое время эти дорожки разошлись.
В Сиенской пинакотеке два крохотных (20 на 30 сантиметров) пейзажа Амброджо Лоренцетти: «Город у моря» и «Замок на берегу озера». Первые чистые пейзажи в итальянском искусстве. Перед этими грандиозными миниатюрами, «белыми карликами» живописи, стоишь ошеломленный: шедевры простоты, точности, настроения. Волшебное запустение — как у Бергмана или Тарковского.
Как всегда, Амброджо в любом обобщении конкретен. «Замок на берегу озера» — видимо, Тразименское озеро, четвертое в стране по величине после трех предальпийских. «Город у моря» — скорее всего Таламоне. Курортный городок на Тирренском море, южнее Гроссетто, в XIV веке он служил Сиене портом. Там по пути в Сицилию в 1860 году собирал силы Гарибальди, там крепость с чудесным видом на остров Джильо. Там до сих пор есть место, которое так и называется — «Для купания женщин». На картине Амброджо в нижнем правом углу сидит голая женщина.
Тяга к изображению природы у него была всегда. Другое дело, что в «Хорошем городе-республике» пейзаж был служебен, работал на общую идею. Здесь замысел чист.
Полуслужебен-получист пейзаж в «Чудесах святого Николая», написанных для флорентийской церкви Сан-Проколо (сейчас в Уффици): четыре небольшие (метр на полметра) картины. Знатоки усматривают в «Чуде с пшеницей», где ангелы засыпают зерно в суда для страдающего от неурожая города, первый морской пейзаж в истории живописи.
Новизны в «Чудесах» вообще много — например, в пристальном внимании к ребенку. Трансформация идеи детства: дети только начинали восприниматься не взрослыми малого размера.
Панель «Воскрешение мальчика» — захватывающий ужастик. Званый обед, ушедший от стола сын хозяев, поджидающий его на лестнице черт, удушение мальчика под лестницей, горе матери над мертвым ребенком, появление святого Николая, воскрешение мальчика — все стремительно и плотно на пространстве в половину квадратного метра. В сцене «Приданое для бедных девушек» Амброджо вместо традиционных золотых шаров, которые святой Николай тайком подбрасывает в окно, изображает золотые слитки, примечательно следуя реалиям: золото сплавляли именно в такие продолговатые слитки, а не в шары. В этой сцене подлинная сиенская улица. Лоренцетти верен действительности даже в житии одного из самых фольклорных святых.
На европейских языках святой Николай, живший в IV веке, — Барийский, по апулийскому городу Бари, где хранятся его мощи. По-русски — Николай Мирликийский, по месту жительства и епископства в Мирах Ликийских (сейчас город Демре в Турции), еще чаще — Николай Чудотворец, Никола Угодник. Любимейший святой на Западе и на Востоке, герой фольклора — покровитель плавающих и путешествующих, прототип Санта-Клауса (от голландского Синте Клаас, сокращенно от Никлаас). В византийской и православной иконографии — один из самых симпатичных образов: добряк с седой бородой. Есть основания считать облик портретным — возможно, передающимся из поколения в поколение иконописцами и живописцами. В 50-е годы XX века по разрешению Ватикана барийский анатом Луиджи Мартино произвел антропологические исследования мощей, и оказалось, что известный нам по изображениям лик соответствует человеку, чьи останки лежат в гробнице.
Повествовательное умение братьев Лоренцетти столь велико, что, увлекшись этим, поневоле перестаешь обращать внимание на другие достоинства этих художников. Но вот приходишь в часовню Святого Бернардино Сиенского возле церкви Сан-Франческо, идешь по нескольким залам скромного Музея сакрального искусства — и застываешь.
Madonna del latte — «Кормящая Мадонна» — Амброджо Лоренцетти. Ради нее одной стоит ехать в Сиену. Хрестоматия материнства, при том что завораживающей красоты женщина. Какая-то грузинская княжна с миндалевидными глазами. Оказывается, этот рассказчик, философ, моралист — изумительный лирик.
Какие вершины были достигнуты в первой половине треченто! Флорентиец Джотто, сиенцы Симоне Мартини, Пьетро и Амброджо Лоренцетти: от них отсчет пошел назад, вниз, но было чему соответствовать, на что равняться. Семь десятилетий должно было пройти после смерти братьев Лоренцетти, чтобы ответ нашелся.