Слово за слово — страница 9 из 23

– А я есть... смерть прекрасная... – сказала Хана издалека, из невозвратной уже глубины. – Пришла я тебя... воскушати...

В двенадцать часов ночи, с последним ударом пульса, Золушка перестает быть Золушкой.

И всё тут.

10

Самолет прилетел из Вены.

Малую привез группу.

Всего ничего.

Ждали за стеклом встречающие. Перетаптывались. Переговаривались. Выглядывали своих.

Бежал по залу мужчина в ушанке, в тяжелом драповом пальто, в туфлях на микропоре, плакал, смеялся, ладонью водил по стеклу, по лицам за стеклом, ладонью здоровался.

– Здравствуйте! Вот мы приехали!..


ЧАСТЬ II РАССКАЗЫ ИЗ ДРУГОГО ПОДЪЕЗДА

1

Абарбарчук тоже был ребенком.

А как же!

Как все, так и он.

Шатун-Абарбарчук.

Это был непоседливый переросток с таким длинным носом и такой фамилией, которые не снести одному.

Но он нёс. 


Пусть жизнь твоя течетъ

Спокойною рекою,

Усыпанная тысячью цветовъ.

И пусть всегда, всегда с тобою

Надежда, Вера и Любовь...


Он бегал босиком по берегу Днестра, долгоносый Абарбарчук, плавал по-собачьи до посинения конечностей, – на той стороне реки виднелось бессарабское село Сороки, до которого хотелось доплыть, – а, проголодавшись, валился навзничь под первую встречную козу, сосал неподатливое вымя, косил шныристым глазом, чтобы не набежала врасплох владелица козы, рукастая хозяйка, или властелин козы – рогатый козел.

Звали его по малолетству – Чук.

Остаток фамилии пылился до времени за ненадобностью, пока не выправили ему по зрелости паспорт и не припечатали навсегда: первый пункт – Абарбарчук, пятый пункт – ой!


Желаю быть счастливымъ,

Желаю горести не знать.

Желаю всеми быть любимымъ,

Прошу меня не забывать...


Насосавшись козьего молока, Абарбарчук пошел на Москву.

Шел до него Наполеон – той же дорогой, шел после него Гитлер: у Абарбарчука был свой интерес.

Запретное стало доступным, вот он и пошел.

На Москву шли многие.

Шел представитель вымерзающей народности: в Москве потеплее.

Шел парень-вострец: в Москве больше наложено в карманах и больше оттопырено.

Шел Ваня Рыбкин, воронежская порода: учиться на Ломоносова.

Шли Макароны, из глубинок оседлости: все идут, и они пошли.

А Лазуня Розенгласс всегда жил в Москве.

У Лазуни было первогильдейское право, от папы Розенгласса: "Розенглассъ и С-нъ, торговый дом – Никольская, 11".

Золотые изделия и часовой магазин.

Телефон – 30-64.

Меня не было еще на свете, когда он родился.

Я долго еще потом не жил.

Но я его хоронил.

Лазуня Розенгласс, мой родственник.


Два слова для тебя –

Люби и не забудь меня!

На память отъ искренне любящей мамы, Сокольники, 23-го июня 1902 года.


Голубой альбом с бордовым тиснением.

RELIEF-ALBOM.

"Учебныя пособия у Красных Воротъ".

"Ученика московского коммерческого училища 2-го параллельного класса "А" Лазаря Розенгласса – в Москве".

Мама Розенгласс ездила на воды в Карлсбад, а оттуда в Кранц, на морские купания.

Так советовали врачи.

Мама Абарбарчук покупала на базаре селедку за пятачок, резала ее на шесть кусков, каждый торговала по копейке.

Доход – прикиньте сами – копейка с селедки.

Хвост и голова не в счет.

Хвост и голову подъедали сами.

Но выходил уже в коридор, независимо отражаясь в тяжелых, дедовских, синевой оплывших зеркалах, бледный и вихрастый гимназист, что вскидывал кверху голову да бормотал наизусть, гневно и запальчиво:

– Всякое общество имеет свою цель и избирает средства для достижения оной... Необходимость Россию преобразовать и новые законы издать... Проект первых распоряжений по армии после переворота...

Соломон Розенгласс. Беспощадный экспроприатор. Который хотел впасть в бедность из принципа и экспроприировать собственного папу, но он не успел. За него это сделали другие.

Соломона убили на Пресне.

Пулей в грудь, головой с баррикады.

Следа от него не осталось.

Даже в Лазунином альбоме.


Я ни поэтъ,

Ни русский воинъ.

Залез в альбомъ

И тем доволен.

Сизов Никола.


Папа Розенгласс с мамой Розенгласс уехали в восемнадцатом году за границу.

С собой у них был только один чемоданчик такого внушительного содержания, которое кормило их до самой смерти.

Умерли они в Палестине, вроде бы, в Петах-Тикве, и могила их затерялась.

А Лазуня Розенгласс умер в Москве.

Это точно: я сам его хоронил.

Он не поехал с родителями, Лазуня Розенгласс. Он был молод тогда, любознателен и очень хотел поглядеть, чем же закончится этот эксперимент.

Его могила тоже затерялась.


Ха-ха-ха! Два стиха.

Хи-хи-хи! Все стихи.

От Кати Макъ-Гилль, 23 августа 1904 года, Сокольники


Абарбарчук долго шел на Москву, путь был извилистый, из теплушки в тифозный барак, но он всё же дошел.

На одном из перегонов страшила-казак пугнул вагонное население – баловства ради – длинной своей саблей, и Абарбарчук тут же замотал голову полотенцем, как от зубной боли, запрятав свой несравненный нос до лучших времен.

Худшие времена – это когда бьют.

Лучшие – это когда не бьют, но могут ударить.

На заставе его выглядывала Фрида.

Она выглядывала его из окошка не первый уже год, потому что в девушках тоже не сладко, а когда ты весь день кроишь лифчики, всякие мысли лезут в голову даже самой порядочной девушке.

Фрида Талалай напоила его водой и повела к папе.

Папа Талалай оторвался с неохотой от Книги и задумался: Абарбарчук – редкая для еврея фамилия.

И тогда он размотал полотенце на голове, обнажил неопровержимое свое доказательство, папа Талалай просиял, и дело было сделано.

В дверь позвонили.

Я открыл.

Солнце безумствовало на улице, солнце вторгалось во все углы, и даже в тени притаилось яростное полуденное солнце Иудейских гор.

Между прохладой комнаты и жаром улицы провисла тонкая взвешенная кисея.

На пороге стоял ребенок. Замечательный мальчик. Сам на улице, носом пробивал кисею.

– Здравствуй, – сказал он и прошел в комнату.

– Здравствуй, – сказал я. – Чего скажешь?

– Пришел проверить, как вы живете.

Он ходил по комнате, осматривал мебель, стены, книги, весь нехитрый уют временного нашего жилья, а я терпеливо ожидал приговора.

– Ну как? – спросил я.

– Вы живете прекрасно, – строго сказал он и ушел за порог, как окунулся в золото.

– Ты кто? – крикнул я вслед. – Абарбарчук? Розенгласс? Сорокер-Воронер?

Он даже не обернулся.


Адье-адье – я удаляюсь.

Луанъ де ву – я буду жить.

Ме сепандантъ – я постараюсь

Жаме, жаме – васъ не забыть.

Дурилин Михаилъ

2

Две старушки без зубов говорили про любовь.

Криком.

От глухоты своей.

Соня и Броня.

– Граф Лев Николаевич Толстой первым открыл нам русского крестьянина, за что огромное ему спасибо...

У подъезда стояла скамейка.

Узкая да короткая: только зад прислонить.

Ерзал по скамейке в непрерывном шевелении смятенный и порушенный старичок-заеда, протирал до дыр форменные штаны с кантиком: заплаты не поспевали ставить.

Никак не хотел примириться со скамейкой, с пенсией, с остановленной насильно жизнью: самое время уедать-уличать-выводить на чистую воду всех этих нарушителей-отступников-уклонистов, да только власти не стало.

Жизнь позади форменная, как штаны с кантиком.

Путь позади укатанный, как катком по врагам.

Цель впереди грандиозная: без него не сладить.

И он всё ерзал да ерзал по сиденью, истирая в исступлении копчик: вот прибегут, вот позовут, вот уж он вгрызется клещом – не оторвать. Да подрастали вокруг новые заеды с несточенными еще зубами: их теперь черед.

– Я научу, – бормотал. – Я подскажу. Я человек в запасе, мне есть что сказать...

Подъезд был заколочен.

Две неструганные доски крест-накрест и ощеренные гвозди вовнутрь.

Гвозди проржавели до красной рыжины, в трещинах асфальта проросла трава: жильцов выселили, квартиры заперли, ремонт не делали; где-то там решали – не могли решить, чем стать этому дому в конце концов: жильем или учреждением.

Пять этажей. Лифт. Чердак. Подвальные помещения. То ли плохо.

Две старушки без зубов сидели на той же скамейке, воробышками на проволоке, и дружно взбалтывали ногами.

Они тоже были детьми в свой срок, Соня и Броня, хоть и трудно в это поверить.

Более того: мы все были когда-то детьми, да-да! – но об этом мало кто помнит.

Самое лучшее в нас – это ребенок. Остальное значительно хуже.

Вышел продышаться перед сном неотразимый лейтенант Потряскин, похрустел амуницией в свое удовольствие, поиграл тугими ногами, укладывая в галифе мужское свое хозяйство, – тоже сел на скамейку.

Лейтенант Потряскин приехал учиться в бронетанковую академию и потому квартировал за занавеской у волоокой Груни, нимфы местного значения.

На своих харчах да на ее покладистости.

Груня не была преисполнена добродетелями, но женскую свою службу несла исправно.

Она всегда говорила то, что думала, а если о чем-то думала, тут же об этом говорила.

– Рай, – сообщала Груня по утрам, на коммунальной кухне, – это когда вечно кончаешь.

И бронебойный Потряскин не возражал.

Кстати сказать: заеда тоже был ребенком в свое время, хоть и отрицал это категорически.

У него не поворачивалась голова, у старичка-заеды, и оттого он глядел только вперед.

Зато у него поворачивались уши.

На звук, на свет и на запах.

Еще он запирался в туалетной кабинке, когда приходилось снимать штаны.