Сложные чувства. Разговорник новой реальности: от абьюза до токсичности — страница 34 из 41

Но если нужен все-таки более практический совет – как почуете токс, лучше все же бегите со всех ног, жизнь одна, ну их, эти эксперименты.

ТравмаЕлена Миськова, социокультурный антрополог, психолог

Спросите кого-нибудь, с чем у них ассоциируется слово «травма», и вам, скорее всего, ответят: это когда что-то себе сломаешь или повредишь. При анализе поискового запроса в интернете по слову «травма» на долю физического увечья приходится подавляющее большинство запросов – более 80 %.

Если же разговор продвинулся до второго и третьего рядов смыслов, то в беседе на русском языке в числе лидеров оказывается ассоциация с детско-родительскими отношениями, политическим насилием и его последствиями для нескольких поколений. То есть речь идет о травме уже не телесной, а психологической.

В этом смысле «травма», как любое другое влиятельное понятие, имеющее долгую историю концептуализации, часто используется перформативно – то есть в зависимости от того, кто, когда и с какой целью о ней говорит. В какой-то момент в сообществе созревает норма: становится принято называть тот или иной опыт травмой – и соответствующим образом с ним работать (лечить, преодолевать и т. д.). Перформативное высказывание эксплуатирует власть наименования; всякий раз, называя явление тем или иным понятием, оно закрепляет эту власть. Существует ли «травма», если о ней не говорить? Так, в социальных сетях то и дело разгораются скандалы вокруг сомнительных тезисов, подобных этому: «Дети не получают травму в абьюзивных отношениях со взрослыми, если не сказать им, что это была травма».

Перформативность словоупотребления хорошо видна даже в профессиональных дискуссиях, когда речь заходит о том, когда и где психологи встречаются с травмой в ходе своей работы. Травма – это и тяжелое психологическое состояние, и, например, индульгенция на рискованную, манипулятивную коммуникацию: «Не подходите ко мне близко, не прикасайтесь ко мне – я травмирован!» Парадоксальным образом использование языка «травмы» может вести к строго противоположным результатам. С одной стороны, «травма» может легитимировать чьи-то чувства и страдания. С другой стороны, объяснив «травмой» чью-то фрустрацию от столкновения с насилием, мы можем обесценить [222] чувства человека: «У него/нее травма, поэтому он/она так триггерится и реагирует!»

Как, когда и зачем говорят о травме? Начнем с «кто». В публичном дискурсе о травме высказываются самые разные люди. С одной стороны, среди них немало исследователей – нейрофизиологов, медиков, социологов, психологов и психотерапевтов. С другой стороны, о травме говорят и общественные деятели, публичные фигуры, активисты.

Исследовательская риторика сближает травму физическую и психологическую, медикализирует переживания.

Психологическая травма способна повлиять на все аспекты вашей жизни, в том числе и на физическое здоровье… По словам нейропсихолога Санам Хафиз, ликвидация урона от травмы потребует длительного лечения, так как в таком состоянии нарушаются память, регуляция эмоций и восприятие угроз [223].

Несколько женщин решились рассказать очень правдоподобные истории о насилии, а в ответ мы получили неадекватную реакцию, которая показывает полное непонимание того, как сейчас лечится психологическая травма от пережитого сексуального насилия, – поделилась своим мнением профессор [224].

Риторика публичных фигур организована иначе. Она отсылает прежде всего к детско-родительским отношениям и травмам прошлого. При этом все чаще употребляется понятие «коллективной травмы».

Я практически 30 лет после того, как он ушел из моей жизни, просто не произносила слово «папа». Для меня это была психологическая травма. Потом мне говорили психологи, что я искала этого мужчину в мужьях, – призналась актриса [225].

Беда в том, что последствия столь больших коллективных травм нельзя не то чтобы измерить, а даже сколько-нибудь охватить в сознании… Подобная коллективная травма прорабатывается, врачуется с двух сторон. Во-первых, посредством общественного диалога – через публикации, обсуждение в СМИ, чтение (а также и написание) романов, совместные мемориальные ритуалы. Во-вторых, частным образом, индивидуально – через узнавание своей семейной истории, а значит, прощение и лучшее понимание своих родственников и предков [226].

В 1945 году, когда у него родился третий ребенок, мой папа, дедушка решил, что ребенок в голодное время не по карману, и папу чуть не отдали в детский дом. Вот она – эта цепочка. Для него это была норма. Он не то чтобы жестоко рассуждал. Он считал, что мог разделить ответственность за ребенка с государством. На мой взгляд, это коллективная травма. Это же передается дальше, по поколениям [227].

Если же речь о военных травмах или жертвах насилия, то отмечается снижение способности выстраивать долгосрочные отношения, в том числе и с брендами. Снижается приверженность и лояльность, возрастает тенденция покупать вещи, ориентируясь на их цену, а не лейбл [228].

Таким образом, многое – от отношений с памятью и семейных убеждений до отношений с брендами – маркируется в публичном дискурсе как травма, которая так или иначе связана с опытом насилия.

Политическое насилие – значимая составляющая этого опыта. Часто представленное в соцсетях и медиа насилие погружает человека в травму свидетеля, который наблюдает все ужасы происходящего и не может оторваться от экрана смартфона, телевизора или компьютера. Беспомощность при столкновении с этим насилием провоцирует личную беспомощность и часто приводит человека в кабинет психолога с самыми разными запросами. Привычное социальное пространство начинает ощущаться как какое-то «не такое»: разорванное, разъединяющее, отсекающее, поляризующее, погружающее на дно, замораживающее, леденящее, обездвиживающее, безжизненное, опасное, бессловесное или фальшивое и так далее. Различные определения психологической травмы подчеркивают именно эти качества памяти или психики в особом состоянии: разрыв, онемение, эпизодичность и тому подобное.

Трудный эмоциональный опыт, который мы переживаем непосредственно в настоящее время, – например, опыт столкновения с политическим насилием – не артикулируется как травма, этот опыт вообще нелегко отрефлексировать, «одомашнить» [229] в словах. «Травмой» мы называем что-либо всегда ретроспективно, а на ее онтологию в настоящем могут указывать в речи слова и выражения, которые маркируют невыразимое на данный момент. Они указывают на содержание опыта, который может стать травматическим, если он не превратится в связную историю. То, что названо травмой, по сути ею уже не является – это уже история, которая осмыслена как история разрыва жизни на до и после какого-то события.

Современные высказывания в соцсетях полны указателей на потенциальную травму. Студенты моего курса по коллективной травме на кафедре этнологии исторического факультета МГУ несколько лет выполняли семинарское задание по обнаружению признаков или следов травматического мировосприятия, памяти или поведения. Студенты отмечали феномен символического расширения, потери некоторыми понятиями границ, в результате чего эти понятия начинают покрывать собой все большие смысловые территории в попытке «одомашнить» новые зоны потенциально травматического опыта, например опыта столкновения с насилием (переживания или наблюдения), для которых нет еще самостоятельного определения. Вот несколько цитат из студенческих эссе:

В период с 2000 по 2006 гг. понятие «зверство» употребляется в четкой привязке ко времени и пространству. Оно ассоциируется в первую очередь с военными преступлениями немецких солдат в годы Второй мировой войны, с красным террором и чеченскими войнами… «Зверство» имеет также стойкие ассоциации с пытками, пленом и лагерями… После 2010 г. «зверство» начинает расширять свои границы. Оно становится возможным не только в результате войны или военного конфликта, «зверство» начинает вторгаться в реальность читателя. В интернете помимо статей об «исторических зверствах» появляются новости об «обыкновенных зверствах», которые ранее игнорировались или оставались незамеченными… Без «зверства» сегодня не может обойтись ни одно СМИ. Благодаря поиску на сайте информационного агентства «РИА Новости» удалось выяснить, что в 2017 г. в 97 статьях было использовано слово «зверство», в 2016 г. – 139, за 2015 г. – 163. «Зверство» – удобный инструмент для дегуманизации и демонизации объекта («Британский министр заявила, что Россия позволяет Асаду совершать зверства», «Власти Крыма назвали зверством разрушение памятника Ленину в Судаке»), а также своеобразная «неоновая вывеска» для привлечения внимания аудитории («Варианты новогодних елок, которые выдержат домашнее „зверство“», «Зверства на трассе», «Клещи на Кубани зверствуют»).

Абсолютным лидером среди указателей на возможную травму стало слово «ад». Об аде говорят и пишут все и везде. Это объединяющий конструкт. Даже безобидные превосходные степени и определения стали тусклыми. Востребованы не «плохие», «хорошие», «более лучшие», «крутые», а «адски крутые» вещи и события.

Люди стремятся гиперболизировать свою оценку событий, свои переживания – отсюда «адская жара», «адский холод», «адская пробка». Зачем? Чтобы подчеркнуть значимость события и своих переживаний. Все остальные знакомые и привычные слова их только принижают и обесценивают.

Слово «ад» выпало из религиозного контекста и заменило собой «зло». В списке того, что маркировано адом, оказываются аварии, катастрофы, смерти невинных людей, так называемые трэш-новости, действия властей, отход от какой-то нормы, негласного или гласного правила. По сравнению с библейским адом, который несущественен (он не на Земле, он лишь контрастное вещество для выявления рая), ад соцсетей всегда локален и имеет все признаки субъектности: