Случай Эренбурга — страница 11 из 76

Афористическая меткость иронического сравнения итогов Октября с итогами великой революции французов меня восхитила. Но я тут же перевернул этот афоризм. Даже запомнил и цитировал, делясь своим восхищением с друзьями, вот в таком, перевернутом виде:

— Французы написали на деньгах «Свобода — Равенство — Братство», а наши на тюрьмах — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».

Такой вариант представлялся мне настолько более точным, что я даже считал, что Эренбург просто-напросто оговорился: ведь буржуазная революция французов не только сохранила, но даже утвердила власть денег, и именно на деньгах написанные слова о равенстве и братстве гляделись откровенной издевкой над теми, кто таскал из огня каштаны для торжествующих буржуев. А наша, «пролетарская», революция свой пролетарский лозунг начертала не на деньгах. Деньги в молодой советской республике как раз потеряли свою власть (торжествовали закрытые распределители и лозунг «Пиво отпускается только членам профсоюза»). Зато тюрьмы…

Не может быть, чтобы Эренбург не понимал, что именно на тюрьмах победители-большевики написали: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Да, конечно же, он это понимал. В этом я убедился, прочитав (тогда же и там же, в «спецхране») короткий его рассказ «Любопытное происшествие».

На рассказ этот я наткнулся случайно. Хотя… Нет, все-таки не случайно. На этот эренбурговский рассказ меня навел не кто-нибудь, а сам Сталин.

Классический, как тогда говорилось, труд товарища Сталина «Об основах ленинизма», штудировать который вменялось в обязанность всему населению страны от академика до дворника, завершался критикой распространенной в партийной среде болезни «революционного сочинительства», «революционного планотворчества». И рассуждение вождя на эту тему включало в себя такой пассаж:

Один из русских писателей, Илья Эренбург, изобразил в рассказе «Ускомчел» (Усовершенствованный коммунистический человек) тип одержимого этой болезнью «большевика», который задался целью набросать схему идеально усовершенствованного человека и… «утоп» в этой «работе». В рассказе имеется большое преувеличение, но что он верно схватывает болезнь — это несомненно.

Прочитав это, я был приятно удивлен тем, что Сталин уже тогда («классический труд» был написан в 1924 году) читал и заметил Эренбурга. В моих глазах это говорило не столько в пользу Эренбурга, сколько в пользу Сталина, который, как оказалось, был человеком читающим, успевающим при всей своей занятости следить за новинками художественной литературы.

Говорили, правда, что этот классический сталинский труд то ли написал, то ли помогал Сталину писать Бухарин. В этом случае ссылка на Эренбурга была неудивительна: Бухарин был товарищем Эренбурга по гимназии и интерес его к писаниям однокашника был более понятен.

Как бы то ни было, тот факт, что сам Сталин в положительном смысле сослался на какой-то эренбурговский рассказ, для меня как для автора книги, которую я собирался писать, был большим козырем. И рассказ этот мне, конечно, необходимо было прочесть.

Отыскался он в маленькой книжечке Эренбурга «Неправдоподобные истории», вышедшей в Берлине в 1921 году. Было в ней всего-навсего семь сравнительно коротких рассказов. Отмеченный Сталиным «Ускомчел» стоял в сборнике последним, и он, по правде сказать, большого впечатления на меня не произвел. А предпоследним был вот этот самый — «Любопытное происшествие». С подзаголовком в скобочках: «Рассказ обывателя».

Любопытное происшествие (оно же — неправдоподобная история), ставшее сюжетом этого небольшого рассказа, случилось в провинциальном городе, названия которого автор нам не сообщает. Город, судя по описанию его быта и нравов, был захолустный, но не такой уж маленький — мимоходом автор упоминает, что губернский. А началось это любопытное происшествие с того, что в одночасье, «среди бела дня пропал председатель исполкома, товарищ Терехин, или еще „товарищ Валентин“, как называли его по старой памяти местные коммунисты, а иногда для форса и „сочи“, то есть — сочувствующие».

«Имя звучное, романтическое, — опять же мимоходом роняет по этому поводу автор, — но лишь для высоких политических сфер, ибо зовут на самом деле Терехина Иваном Ильичом».

Был этот Иван Ильич, сообщает нам далее автор, «человеком мечтательным, и не займись он еще в гимназические годы политикой, вышел бы из него уездный статистик, который посреди села, глядя на чушку и слюнтяя-мальчишку, стравливающего сучек, прозревает душу природы и, приехав домой, читает на сон страничку о пантеизме Спинозы и в своей кухарке Луше чует Дульцинею плюс Вечная Женственность Соловьева».

Но вышло так, что судьба Ивана Ильича сложилась иначе.

…В пятом классе прочел Терехин брошюрку «Пауки и мухи», возмутился нехорошим устроением мира и отважно решил все переделать заново. Сначала таскал «литературу», потом был произведен в пропагандисты и восьми рабочим с кирпичного завода «Глашки», прерывавшим его нудными вопросами: «Вот как насчет землицы?», читал об историческом материализме, особенно цитируя «Анти-Дюринга». Вскоре он попал в тюрьму и потом уж из семи лет до революции четыре с половиной года провел за решеткой. В тюрьмах он читал умные книжки, делал конспекты и до одурения спорил с меньшевиками, защищая «отрезки» против муниципализации.

Тут надо сказать, что революционное прошлое «товарища Валентина» (и в процитированном отрывке, и далее) описано автором с большим знанием дела.

Ничего удивительного в этом нет. Автор ведь и сам в гимназические годы увлекся политикой и тоже, наверно, сперва таскал «литературу», а потом был произведен в пропагандисты. Тоже небось читал брошюру Вильгельма Либкнехта «Пауки и мухи» и цитировал «Анти-Дюринга». И тоже — почти совсем мальчишкой — сидел в одиночной камере Бутырской тюрьмы, о чем потом вспоминал в таких трогательных стихах:

Как скучно в одиночке, вечер длинный,

А книги нет.

Но я мужчина,

И мне семнадцать лет.

Я, «Марсельезу» напевая,

Ложусь лицом к стене,

Но отдаленный гул трамвая

Напоминает мне,

Что есть Остоженка, и в переулке

Наш дом,

И кофе с молоком, и булки,

И мама за столом.

Темно в передней и в гостиной,

Дуняша подает обед…

Как плакать хочется. Но я мужчина,

И мне семнадцать лет…

О своем полудетском революционном прошлом Эренбург не только в этом стихотворении 12-го года, но и в более поздние времена вспоминал с умилением:

Я хорошо помню светловолосую девушку с крутым лбом. Ее звали Егоровой. Она ввела меня в большевистскую организацию. Сначала я таскал «литературу». Потом стал «организатором». Я работал в Замоскворецком районе. Мы проводили забастовку на фабрике Сладкова; я собирал среди студентов деньги и выступал на рабочих собраниях. Я скрывал от товарищей, что мне шестнадцать лет…

Я помню Макара, Варю, Тимофея, Егора-моргуна. Однажды на собрание пришел человек с усталыми ласковыми глазами. Его звали Иннокентием; он был членом Цека. Он внимательно разговаривал с каждым из нас. Одному товарищу он сказал: «Вы плохо выглядите, надо отдохнуть»… Это было для меня коротким прозрением: на одну минуту я увидел то, что сейчас стало азбукой жизни.

Я подружился со столяром-краснодеревцем Василием Ивановичем Чадушкиным, с механиком Тимофеем Ивановичем Ильюшиным. У них я учился веселью. Они жили плохо, работали тяжело, и все же они шутили. Революция для меня была освобождением от условностей, от лжи, от смерти. Для них революция была кровным делом, работой, радостью. Я еще помнил о сухой морали Базарова; а им уже снились сады советской Москвы.

Так видел он свое революционное прошлое из 1936 года, когда писал свою «Книгу для взрослых», откуда я взял этот отрывок. Но революционное прошлое своего «товарища Валентина» он описал без всякой лирики, с жесткой, я бы даже сказал, издевательской иронией:

Ютился он на ночевках, а обедал, и то в самых дрянных харчевнях, лишь когда ему об этом напоминали: «Да, да, конечно, вы правы, питаться совершенно необходимо». Женщин совсем не знал, хотел как-то сойтись с какой-нибудь для идейной близости и совместной борьбы рука об руку, но запамятовал или времени не хватило.

Когда началась революция, сидел он далеко в Сибири…

В октябрьские дни, во время короткой перестрелки с кучкой офицеров, Терехин был серьезно ранен и полгода провалялся в госпитале. Потом поехал в Москву, писал до потери последних сил резолюции с пунктами, но был комитетом партии мобилизован для «работы на местах» и этой зимой вернулся к нам уже в качестве председателя исполкома.

И вот, находясь уже в этой высокой должности председателя исполкома, в один прекрасный день он вдруг пропал. Исчез, словно растворился в воздухе.

Происшествие было из ряда вон выходящее, и вызвало оно, естественно, среди всего городского начальства большой переполох.

Были подняты на ноги все «Чеки», сколько их там было в этом губернском городе. Ведь это только невежественные простофили думают, что Чека — одна. А на самом деле:

Чеки много, и вся она разная. Есть у нас представители Вечека, есть Губчека, есть Ортчека, есть Уточека (ее любители буколики «уточкой» обозвали), есть и совсем особая, «00», такая страшная, что даже наш заведующий секцией, на что важный, и в комячейке состоит, лошадьми пользуется, и тот, когда заговоришь с ним об «00» этой, ерзать начинает.

Вот все эти разнообразные «Чеки» и забегали, засуетились, стали предпринимать в поисках пропавшего председателя исполкома самые чрезвычайные меры.

Первым делом, конечно, распорядились арестовать заложников из среды буржуазии, духовенства и левых эсеров.

К слову сказать, эта мера, как тут же выяснилось, была совсем не чрезвычайной, а самой что ни на есть будничной, для городских обывателей давно уже привычной: